Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Бык"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:33


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Однажды, после схода, когда раздражённый Федот Слободской высказал своё заветное желание выслать недоимщиков «в пустые места», старик Солдатов спросил:

– Ну, выселишь, а кто на тебя работать будет?

Слободской, нахмурясь, не ответил, а Кашин живо вскричал:

– Было бы корыто – свиньи будут, было бы болото – черти найдутся.

– Зря орёшь, Кашин, – возразил Солдатов, строго глядя на Данила сверху вниз. – Надо понимать дело-то! Когда работник свой, деревенский, это – одно, а когда он со стороны – другое. Своего всегда вразумить можно, он у тебя под рукой, у него тут избёнка, семья. А сторонний – схватил да ушёл, ищи его! Понимать, говорю, надо: бог бедного богатому в помощь дал; стало быть, умей взять с него пользу.

Кашин, несколько сконфуженный, сказал:

– Орут они много.

– Крик спать мешает, крик делу не мешает, – ответил Солдатов и важно пошёл прочь, меряя падогом[2]2
  ПалкойРед.


[Закрыть]
землю.

Кашин, глядя вслед ему, вздохнул:

– Премудро сказал, старый чёрт!

– Да-а, разума накопил он и себе и сыну, – подтвердил Ковалёв.

– И духу святому, – добавил Кашин.

Дня через два после беседы Кашина с учителем староста пошёл по избам недоимщиков. Сначала он зашёл на пустой двор Васьки Локтева, самого зубастого и опасного. Локтев сидел на ступени полуразвалившегося крыльца, выстрагивая ножом топорище из берёзового кругляша. Мужик высокий, костлявый, с головой в форме дыни, остриженной, как у солдата, с полуседой чёрной бородой, настолько густой, что чёрные клочья в ней были похожи на комья смолы.

– Здоров, Василий!

– Садись, гость будешь, – ответил Локтев, не взглянув на старосту.

– Не ласково встречаешь, – отметил Ковалёв и получил в ответ:

– Я не девка, тебе не любовница.

Староста сунул ладони под мышки себе, помолчал и осведомился:

– Как у тебя с недоимками?

– Об этом весной не говорят. Осенью приходи, к тому времени разбогатею, всё заплачу, даже прибавлю пятачок.

– Ты не шути! Гляди, имущество опишем.

– Это дело нетрудное – имущество моё описать.

Говорил Локтев глухим басом, равнодушно и, согнувшись, строгая на колене берёзовый кругляш, не смотрел на Ковалёва.

– Продавать быка-то? – спросил староста.

– Валяйте. Даю за быка два четвертака с рассрочкой платежа на год.

– Как думаешь, какую цену брать за него?

– Бери сколько дадут, меньше не надо.

– Всё дуришь ты, Василий, – вздохнув, сказал Ковалёв.

– В дураках живу.

– Рублей тридцать, сорок выручим, обернём в недоимки – ладно?

– Плохо ли, – откликнулся Локтев и, щупая пальцем лезвие ножа, добавил: – А того лучше, половину пропить, ну, а другую бедняге царю на сапоги.

– Ой, Вася, добьёшься ты, повесят тебя за язык.

Локтев, прищурив глаз, посмотрел, гладко ли остругано топорище, и промолчал, а староста тихонько вышел за ворота, оглянулся на согнутую фигуру Локтева и пошёл наискось улицы, к Ефиму Баландину, пробормотав:

– Сукин сын… Погоди!..

Баландин, маленький, тощий, в рубахе без пояса, в кожаных опорках, с волосами, повязанными лентой мочала, пилил на дворе доску. Поздоровавшись с ним, староста получил в ответ торопливый возглас:

– Здорово, здорово, начальство.

Голос Баландина звучал пискливо, руки двигались быстро, да и всё его тощее тело сотрясалось в судорогах. Ковалёв, смерив напиленные доски глазами, спросил:

– Кому это?

– Ванюшке Варвары Терентьевой, этому, который трёхлетний. Разоряюсь я, разоряюсь, староста, божий человек! Вот – доску купил у Солдатова, сорок копеек взял, кощей, сорок, да, а в городе цена ей – пятиалтынный – каково? А Варвара – плачет мне: «Пожалей, говорит, пожалей!» Мужа-то, знаешь, отвезли в больницу, ногу лечить, он и лежит там, и лежит. Конешно – пища вкусная, отдых человеку, ну, тут и здоровый больным себя объявит. Нестерпимый у ней мужик, лентяй, пьяница, – что поделаешь, дорогой человек? Ну, Варваре теперь легче будет, трое осталось…

Он быстро, ловко шлёпал доской о доску, измеряя их длину, поправлял пальцем мочало, съезжавшее на его лохматые брови, под его остренькой редкой бородкой прыгал в морщинах кожи красный кадык, хрящеватый маленький нос тоже был красен, глубоко посаженные глаза слезились. Говорил он непрерывно, как бы торопясь выговорить все слова, какие знал, и его бабий, пискливый голос сверлил воздух так неприятно, что староста заткнул одно ухо пальцем.

– Зарабатываешь, значит? – спросил он.

– Разоряюсь, разоряюсь, браток! Девятый строю. А у богатых детишки-то неохоче мрут, на них не разживёшься. Вот Варвара-то, когда заплатит за гроб? Что с неё возьмёшь? Уговорились, она картошку поможет садить, рубахи детишкам пошьёт, ну, там ещё чего, маленько. Помогать друг дружке надо, помогать, без помощи – никак невозможно! Вот мне теперь три бабы поработать обязаны: видишь, как сошлось? С Бариновых ягнёнка взял за гроб, Лизавета у них почти в два аршина вытянулась, хоша ей всего тринадцать лет было. Помаленьку надо; сразу дёрнешь – надорвёшься, помаленьку – разживёшься; так-то, человек божий!

Словоохотливый, точно Кашин, Баландин отличался от него тем, что говорил не для поучения людей, а для себя. Замечали за ним, что часто он и один сам с собой разговаривает, думает вслух. Считался он в деревне человеком хитрым, жуликоватым, и был в его жизни такой случай: возвращаясь из соседней деревни, он заметил в кустах, близко от дороги, мёртвого человека, какого-то горожанина. Он обыскал труп и, не найдя в карманах ничего интересного, спорол с пальто и с пиджака все пуговицы. Но оказалось, что человек-то – самоубийца, отравился ядом. Тогда возник вопрос: кто лишил его пуговиц? Испуганный плотник зарыл их у себя в огороде и со страха забыл, где они зарыты, а весною дети его нашли пуговицы, вынесли их на улицу, и хотя Баландин быстро отнял их, всё-таки деревня года три дразнила его. Но этот маленький слабосильный человек был очень искусным плотником, и деревня, несмотря на его недостатки, ценила Баландина.

Когда староста спросил его, что делать с быком, он тотчас же ответил:

– А продать. Продать, покамест Кашин не присвоил его. Продать, денежки разделить – вот и всё дело! Мне – шесть рублей тридцать копеечек причитается с генерала, не забудь! У тебя расписочка моя есть…

Ковалёв помолчал, думая: «Сказать, что счета, смятые наследником Бодрягина и брошенные в лужу, погибли?» Решил, что об этом не надо говорить плотнику, скажется это тогда, когда бык будет продан и утрата расписок генерала послужит поводом к тому, чтобы все деньги обратить на покрытие недоимок.

– Ну, будь здоров, – сказал он Баландину. Плотник проводил его прибауткой:

– Прощай, не тощай, будь широк, наживай жирок.

Староста зашёл ещё в три избы наиболее заметных и влиятельных хозяев, но один из них валялся на полу, раскалённый «горячкой» до бреда, другой ушёл в овраг, версты за три, резать лозу для вентерей[3]3
  Также мережа, морда – рыболовный снаряд, сетчатый кошель на обручах с крыльями – Ред.


[Закрыть]
 – он был рыбак, – а Никон Денежкин, злой с похмелья, отмахнулся от него рукой, прорычав:

– Да ну вас к лешему, делайте как хотите!

Затем Ковалёв, уже из любопытства, остановился над окном вросшей в землю, полуразвалившейся избёнки Татьяны Коневой. Окно было так низко над землёй, что староста, чтобы заглянуть в него, должен был согнуться, упираясь руками в колена. В эту избу он не заглядывал года два и ожидал увидеть в ней тесноту, грязь, но в избе было просторно, пол вымыт и выметен, стены обмазаны глиной, мешанной с мелко рубленой соломой и коровьим помётом, густо побелены.

«Ничего нет, потому и чисто, – подумал староста, потом добавил: – Как в больнице».

Татьяна Конева, маленькая, тощая, сидела на лавке у стола, примеряя на ногу пятилетней дочери туфлю, сшитую из войлока, и звонко рассказывала ей:

– Пришла она в город, а город огромный, и где в нём счастье живёт – нельзя понять, только видит она – живёт счастье! Всего в городе много, все люди сытые, одетые, да все в шелках-бархатах, шелка-бархаты шелестят, сапоги-башмаки поскрипывают…

Староста, усмехаясь, кашлянул. Сын Коневой, сидя на полу, щёлкал дверцей птичьей клетки; приподняв гладко остриженную голову, нахмурил белое, глазастое лицо и недружелюбно крикнул:

– Кого надо? Мам, в окошко заглядывает какой-то.

– Не узнал разве? Это Яков Тимофеич, староста наш, – сказала мать. Лицо у неё тоже было глазастое и всё сплошь иссечено мелкими морщинами, как у старухи.

– Выправился сын-от? – спросил Ковалёв.

– Да вот встал, играет.

– Я не играю, а клетку чиню, – солидно поправил сын.

– Учиться надо бы ему, да учитель-то захворал, – сказала мать, прижав к себе девочку.

– Теперь, с двоими, тебе легче будет, – объяснил ей староста таким тоном, как будто это он устроил так, что двое детей Татьяны умерли один за другим.

– Да, да, – согласилась женщина, вздохнув. – Родим да хороним…

– Дело простое, – усмехнулся Ковалёв.

Черноволосая девочка смотрела на него из-под локтя матери, шевеля губами.

– Девчурка-то тоже – ничего, выздоровела?

– Да она и не хворала.

– Вот умница, – похвалил Ковалёв, а мальчик, взмахнув головою, строго спросил его:

– А хворают дураки только?

– Гляди-ко ты, какой бойкий, – удивлённо воскликнул староста.

– Он у меня дерзкий, – виновато, но ласково сказала мать. – Он со всеми так.

– Непокорный, значит, – объяснил Ковалёв. – Это у него от учителя. Учитель тоже – спорщик.

Стоять согнувшись было неудобно, легче бы встать на колени, но нельзя же старосте на коленки встать у окна нищей бабы, смешно одетой в юбку из мешковины, в зеленоватый, глухой жилет вместо кофты, к жилету пристроены полосатые рукава; горожане из такой полосатой материи штаны шьют. Ковалёв ещё раз осмотрел избу: на полке, около печи, немножко посуды, стол выскоблен, постель прибрана, и всё – как будто накануне праздника. И дети – чистые.

– Чисто живёшь, – похвалил он.

– Исхитряюсь кое-как, – сказала женщина. – Вот войлок дали на станции, обувку ребятам сделала, а то – простужаются босые, – холодно ещё.

– Ну, живи, живи, – разрешил староста и, выпрямив ноющую спину, пошёл прочь, чувствуя лёгкую обиду и думая:

«Не жалуется. Ничего не попросила…»

Неприятно было вспомнить, что у него дома три бабы: мать, ещё бодрая старуха, жена, суетливая и задорная, сестра жены, старая дева, плаксивая и злая, а в доме грязновато, шумно, дети плохо прибраны, старший – отчаянный баловник, драчун, на него постоянно жалуются отцы и матери товарищей, избитых им.

Когда он шёл мимо избы Роговой, Степанида выскочила со двора с решетом в руках, схватила его за рукав и озабоченно, сдерживая голос, сказала:

– Тимофеич, слушай-ко: учитель-то у меня нехорош стал…

– А был хорош? – шутливо спросил Ковалёв.

– Ты погоди, послушай, – говорила она, оглядывая улицу и толкая старосту во двор свой. – Сказала я ему, чтоб он квашню на лавку поставил, а он взял квашню-то, поднял да и сел на пол, а квашня – набок, я едва тесто удержала. Гляжу, а у него изо рта кровь ручьём, ты подумай! Это уж к смерти ему. Ты, батюшка, сними его от меня, в больницу надо отвезти, давай лошадь, моя – на пахоте! Да я и не обязана возить его.

– А кто обязан? Я, что ли? – ласково заговорил Ковалёв. – И где я лошадь возьму, у кого? Никто не даст, все пашут. Тридцать вёрст туда-обратно. Это значит – двое суток время потерять.

– А мне как быть?

– Отлежится. Позови Марью Малинину, она заговорит кровь-то, – успокоительно говорил староста, почёсывая спину о перила крыльца. – Ты не беспокойся. Уж очень ты любишь беспокоиться, – укоризненно сказал Ковалёв.

– А умрёт? – спросила Рогова, выкатив красивые глаза свои.

– Эка важность! Имущество тебе останется.

– Ну, какое! Три рубахи, трое штанов, всё ношеное, пиджачишко да пальтишко. Часы будто серебряные.

– Вот видишь – часы. Родные-то есть у него?

– Не знаю. Письма писал кому-то. Гольё, наверно, родные-то. А он мне девять рублей должен.

– Родных у него нет, – вспомнил староста. – Он барыней Левашовой воспитан, сирота он. Родных нет, а есть жалованье. Понимаешь? Значит, надо следить, когда в волость повестка на жалованье придёт. Тут тебе и девять рублей и поминки и… вообще. Ты, главное, живи смирно. Ну, будь здорова!

Он вышел на улицу. Рогова шла за ним, считая что-то на пальцах. Ковалёв обернулся к ней и сказал:

– Сейчас у Коневой был, – чисто живёт, шельма!

Рогова, стоя у ворот, смотрела вслед ему, нахмурясь, озабоченно надув толстые губы. Из сеней вышел большой рыжий кот; подняв хвост трубой, он потёрся об ноги хозяйки, мяукнул.

– Чего тебе, балованый? – спросила Рогова, наклонясь, подняла его с земли и, поглаживая башку кота, забормотала:

– Запел, замурлыкал? Ах ты, зверь…

Шумели ребятишки, играя в бабки, бормотал и посвистывал скворец, невидимый жаворонок звенел в голубом воздухе, напоенном тёплым светом весеннего солнца.


Утром, когда пастух собирал стадо, быка не оказалось на улице. Бабы тотчас зашумели, окружили Антона, спрашивая тревожно и сердито – куда девал быка? Утро было хмурое, сеялся мелкий дождь. Старик подождал, когда бабы немножко обмокли, охладели, и сказал:

– Бык – с хозяином.

– А кто ему хозяин?

– Кто кормит, тот и хозяин. Быка вчера поутру прямо с выгона продавать повели.

Бабы закричали: кто, куда, кому, за сколько?

– Повёл Данило Кашин, а больше я ничего не знаю, и не задерживайте стада, – ответил киластый[4]4
  Кила – грыжа, опухоль разного рода – Ред.


[Закрыть]
старик. Бабы побежали к старосте. Он, собираясь в поле, подтвердил, что Кашин и Слободской отправились продавать быка.

– Кормить его никому не охота, а мужиков я спрашивал – они решили продать.

– Самовольничаешь ты с Кашиным да Слободским, – закричали бабы, но когда староста ласково спросил их: «Да вы чего кричите? Чем недовольны?» – бабы не могли объяснить причину своего раздражения, пошли по домам, стали вспоминать, сколько мужьями заработано у генерала, заспорили и быстро перессорились. Примирила их Степанида Рогова, выбежав на улицу и объявив, что ночью помер учитель.

В скучной жизни и смерть – забава. В избу Роговой начали забегать бабы, девицы, вползали старики и старухи с палочками, явились ребятишки. Рогова, не пуская никого в комнату учителя, сердито уговаривала:

– Да чего смотреть-то? Чего? Какой интерес? Он и мёртвый не лучше мужика, учитель-то. Идите-ко, идите с богом.

Марья Малинина осведомилась:

– Кто же его, сироту, обмоет, оденет, ручки ему на грудях сложит, гробик закажет, попа позовёт?

– А я почему знаю? – раздражённо рычала Степанида. – Что он мне – сын али муж? Он и так девять рублей остался должен мне. Вот староста явится, он скажет, это его дело…

Пришла Матрёна Локтева, женщина большая, толстая. Сердце у неё было больное, она страдала одышкой, и распухшее лицо её казалось туго налитым синеватой кровью.

– Скончался, значит? – спросила она. – А я вот все маюсь – задыхаюсь, а не могу умереть. – Затем, сочувственно качая головой, сказала:

– Большие расходы тебе, Степанида Власьевна. Поп дешевле пятишницы, наверно, не возьмёт, да лошадь надо за ним туда, сюда.

– С ума ты сошла, Матрёна! – взревела Рогова, хлопнув ладонями по широким своим бёдрам. – Какие расходы? При чём тут я? Он мне девять…

Но, не слушая Рогову, слепо глядя в лицо её заплывшими глазами, Локтева говорила:

– А попа можно и не звать. Вот Мареевы да Конева без попа детей хоронили…

– Конева – еретица, она в бога не верит, и мужичонка её в церковь не ходил, они – еретики, – строго сказала Малинина, но и это не остановило течение мысли Локтевой; всё так же медленно она продолжала:

– И зачем ему поп? Он тоже, как дитя, был, глупенький, невинный ни в чём, да и смирнее ребятишек наших. Взглянуть-то на него не допускаешь? Ну, так я пойду…

Тяжело поднялась на ноги и выплыла из избы, а Рогова проводила её воркотнёй:

– Дура толстая, залилась жиром, как свинья.

На смену Локтевой явился староста, молча прошёл за переборку, в комнату учителя, прислонился к стене, поглаживая её спиною. Учитель вытянулся на постели, покрытый до подбородка пёстрым, из ситцевых лоскутков, рваным одеялом; из дыр одеяла торчали клочья ваты, грязноватой, как весенний снег; из-под одеяла высунулись голые ступни серых ног, пальцы их испуганно растопырены, свёрнутая набок голова учителя лежала на подушке, испачканной пятнами потемневшей крови, на полу тоже поблескивало пятно покраснее. Часть длинных волос учителя покрывала его щёку и острый костяной нос, а одна прядь возвышалась над головой, точно рог. Был виден правый глаз; полуоткрытый, он смотрел в подушку и точно прятался.

– Нехорошая какая видимость, – сказал староста, выходя из комнаты. – Словно он не сам помер, а убитый. – Он сел к столу и начал свёртывать папироску, вздохнул и сморщил мягкое благообразное лицо.

– Ах ты, господи… Стражника нет, заарестовали, не выпускают…

– А ты бы не доносил на него, – проворчала Рогова.

Староста, глядя на неё, как в пустое место, продолжал:

– Как вот хоронить чужого-то человека? Может, особый закон какой-нибудь имеется для этого? Н-да, Малинина, ты займись тут; это – твоё дело, больные, мёртвые. За работу из жалованья получишь.

– Не забудь, он мне должен остался, – напомнила Рогова.

– Забуду ли, ты у меня – первая на памяти, – сказал Ковалёв, закуривая. – Я только про тебя и думаю: как у меня Степанида живёт?

– Старенек ты для шуточек, – сказала Рогова.

– Помолчи, чудовища, – предложил Ковалёв и снова обратился к Малининой: – Всё это дело, Марья, я тебе строго поручаю, а то Рогова насчитает расхода рублей на сто. Позови Коневу, она тебе поможет.

– Одна управлюсь. Не хочу я видеть эту нищую, – твёрдо сказала Малинина.

– Эх, забыл я, что ты воюешь с ней. Напрасно. Она живёт… вроде как будто и нет её в деревне. Она вам – пример.

– Ой, умён ты, Яков! – вскипела Рогова. – Нищих в пример ставишь.

Ковалёв встал, поглядел на папиросу.

– Ну, мне – пахать! Так, значит. Налаживай, Марья.

И обратился к хозяйке, как всегда, мягко:

– А ты гляди, ежели что окажется неправильно, так я с тебя взыщу!

Тут Рогова топнула ногой так, что где-то задребезжала посуда, а женщина, показывая кукиш в затылок старосте, заревела во всю силу голоса:

– Вот чего ты взыщешь с меня, на-ко вот! Жалуется, стражника заарестовали, а сам донёс на него. Ябедник! Паточная рожа, святая задница, прости меня господи!..

– Степанидушка, – успокоительно заговорила Малинина, – надо бы водицы согреть, обмыть усопшего надо, а то в день страшного суда, второго пришествия Христова, немытый он…

– Отстань! – густо сказала Рогова. – Вот – печь. Грей. Я сегодня печь топить не буду. И дров не дам. Как хотите…

Малинина, сердито поджав губы, вышла из комнаты, а Рогова села к столу, выдвинула ящик, достала ученическую тетрадку, карандаш, посмотрела в потолок и, помусолив карандаш, начала писать что-то. В избе стало тихо, как в погребе. Потом с печи мягко спрыгнул толстый, рыжий кот, бесшумно касаясь лапами пола, подошёл к хозяйке, взобрался на колени ей, и хвост его встал над столом, как свеча.

– Пошёл прочь, – проворчала женщина, но не столкнула кота, а он, замурлыкав, начал гладить мордой её руку.

Вскоре явился плотник Баландин, босой, без шапки, заправив подол рубахи за пояс синих штанов, пришёл, держа в руке аршин, взмахнул им и весело поздоровался:

– Здорово, хозяйка, добрая душа! Вот и я – мерочку снять.

Рогова подняла голову и уверенно сказала:

– Одиннадцать рублей сорок копеек оказалось за ним…

– Однако капитал! – откликнулся плотник. – А не найдётся у тебя стаканчика веселухи?

– Есть.

Рогова сняла кота с колен, посадила на лавку и пошла в угол, к маленькому шкафу на стене.

…Поздно вечером со станции пришли Кашин и Слободской, оба немножко хмельные. Слободской поставил на стол бутылку водки, положил кольцо колбасы и спросил Ковалёва:

– Любаша где? У жены моей, ага! Мать, сестра – спать пошли? Вот и хорошо. Решим дело без бабья, тихо, мирно.

– Продали? – нетерпеливо спросил староста.

– Обязательно, – сказал Кашин. – Эх, самоварчик бы с дороги…

– Сейчас налажу, – охотно согласился Ковалёв, выходя в сени, а Кашин, вполголоса, сказал Слободскому:

– Ты помалкивай, я с ним пошучу, на цифре поиграю. – Слободской молча кивнул головой, ударами ладони в донце бутылки выбивал из неё пробку.

– За сколько? – спросил Ковалёв, возвращаясь.

– А как думаешь?

Староста посмотрел в угол, улыбаясь, сказал осторожно:

– Полсотни.

– Девяносто целковых, – гордо произнёс Слободской.

– Тише! Что орёшь! – грубо предостерёг его Кашин.

– Врёте? – удивлённо воскликнул Ковалёв.

– Эх ты, – качая головой, с укором говорил Кашин Слободскому. – Я ж тебе сказал: придержи язык! Говорить – не работать, торопиться не надо. Пушка! Стреляешь куда не знаешь.

И тенорок его негромко, но горделиво, напористо зазвенел:

– Продали милостиво, ниже цены. Бык это – известный, я про него давно знаю. Испытанный бык, семь лет ему; Бодрягину генералу он попал сдуру, по капризу, от Челищевых. Я после всё это расскажу, я досконально всё знаю, всю историю. Я, брат, в деле не ошибусь! Теперь давайте решим главное. Значит: девяносто. Нам – по три пятёрки – сорок пять, верно? Сверх того, беру себе пятёрку – за корм, за хлопоты, за моё знание – идёт? Остаётся сорок целковых. Гони их, староста, в недоимки! Честно, как в аптечке. И все будут довольны.

– Узнают, – жалостливо сказал Ковалёв.

– Бро-ось! Кто станет узнавать? Бык далеко ушёл, за Волгу. Кончили?

– Опасаюсь я, – умильно сказал Ковалёв, но Кашин торопливо забросал его словами, и староста, пожимая плечами, почёсывая спину о стойку полатей, махнул рукой:

– Ладно.

– Бабам – ни словечка! – строжайше предупредил Кашин, сунув в руку старосты красную и синюю бумажки. – Продали быка за сорок целковых, и конец! Ну-ко, давайте выпьем, – предложил он, разливая водку по чашкам.

– На пропой будут требовать, – сказал Ковалёв, быстро спрятав бумажки в карман штанов.

– Потребуют – дай на ведёрко, – советовал Кашин. – Дашь – спокойнее будет. Казну сорок целковых не утешат. На два ведра попросят, поспорь и на два дай.

Староста взял чашку с водкой и, крестясь, сказал:

– Вот и поминок учителю.

– Помер? – спросил Кашин и как будто немного огорчился. – Ах ты… помер всё-таки! Жаль, любил я поспорить с ним, приятно мне было это. Вот оно как: пожил – помер…

– Ну, и спасибо, – докончил Слободской, нюхая кусок колбасы. – Запах какой хороший.

– Завтра хоронить, – сообщил староста, держа руку в кармане, куда спрятал деньги. – Беспокойно мне. Наш брат, мужик, умрёт, так это – привычно и ничего сомнительного не сыщется, – помер, да и всё. А тут – чужой, да ещё вроде как будто казённый человек.

– Полицейский, – подсказал Слободской. Кашин вынул из кармана коробку папирос «Пушки», одну из них протянул старосте:

– Покури, Яша, городскую; толстая, сытная папироса, вкусная. И не беспокойся: всё обойдётся, как надо. Я, брат, знаю… Я, мил друг, столько знаю, что и сам себе удивляюсь: как, где это во мне помещается? Ей-богу!

Тощая, косоглазая и рябая сестра Ковалёва внесла кипящий самовар, с треском поставила его на стол и сердито сказала:

– Сами угощайтесь…

…Учителя хоронили на другой день поздно вечером. Крышку гроба несли на головах два школьника, а гроб – Локтев, Денежкин, Баландин и вечный батрак, бобыль Самохин, человек лет сорока, лысый и глуховатый. Учитель оказался лёгким, трое шли очень быстро, а Самохин всё время сбивался с ноги, и Локтев сердито учил его:

– Шагай как следует: раз – два, правой – левой, козёл!

За гробом шла, выпятив грудь, точно солдат, Степанида Рогова; рядом с нею галкой подскакивала на коротких ножках Малинина, позади их шагал староста, размахивая падогом, его окружали мальчишки и девчонки, десятка полтора, а отступя от этой группы шагов на двадцать вела за руку дочь свою Татьяна Конева; рядом с ней, нахмурясь, шёл сын. Сначала Конева пошла было вместе со всеми, но Марья Малинина ядовито спросила её:

– Думаешь, копеечку подадут? Не надейся, хоронят тоже нищего.

Тогда Конева замедлила шаг, а через некоторое время и сын её отступил из группы товарищей, остановился, подождал, когда мать поравняется с ним, и, взяв её за руку, пошёл рядом.

Когда гроб поставили на край могилы и Баландин стал вбивать в крышку гвоздь, гроб скользнул с холмика на землю, боковая доска отвалилась, и учитель, повернувшись на бок, как будто захотел спрятать от людей серое костлявое лицо, застывшие глаза его были плохо прикрыты, казалось, что он щурится, глядя на огненные облака. Локтеву всё это не понравилось.

– Эх ты, грободел! – сердито сказал он Баландину.

Плотник, прилаживая доску, крякнул и оправдался:

– Понимаешь, гвоздей не хватило! Да и доски – старые, рухлые, плохо держат гвоздь.

Локтев заворчал на Малинину:

– Копейки надо было положить на глаза!

– А ты их припас, копейки-то? – спросила старушка, крестясь.

– Эх, черти! – вздохнул Локтев.

Рогова посоветовала ему:

– Ты бы не лаял над могилой-то…

И тяжёлым басом своим проговорила очень громко:

– Заступница усердная, мати господа вышнего, прими душеньку усопшего раба твоего Досифея.

Староста выслушал её, крестясь, поклонился могиле и быстро пошёл прочь.

– Хитрый, – сказал Денежкин, подмигнув и усмехаясь. – Бежит, боится – на водку потребуем.

Лопатой и ногами сбросили рыжую землю в могилу. Баландин любовно охлопал холмик земли лопатой, ребятишки разбежались по погосту, собирая первые цветы между могил; у одной из них опустилась на колени Татьяна Конева, Малинина и Рогова молча крестились, кланялись земле. Денежкин шагнул к Роговой и сказал:

– Ну, давай на четверть.

– Это что ещё? – удивилась Рогова.

– А ты – без разговоров! Давай!

– Правильно! – подтвердил Локтев, усмехаясь. – Что ж, мы даром время тратили?

– Да что вы, обалдели? – закричала Рогова. – Что он мне – муж, сын? Со старосты просите…

– Не спорь, Степанида, не отвергай! – вмешался Баландин, держа лопату на плече, как ружьё. – Дай нам помянуть человека, господь тебя вознаградит…

– А не дашь, он тебе стёкла в окнах выбьет, господь, – свирепо предупредил Денежкин.

– На бутылку дам, – согласилась Рогова, громко вдохнув воздух носом.

– Ну, ты, не торгуйся! – сказал Локтев спокойно, но глаза его нехорошо вспыхнули. – Ты от него неплохо попользовалась, чихнёт он – плати, мигнёт – плати! Это всем известно.

Денежкин протянул руку плотнику.

– Дай-ко лопату, я её лопатой по башке стукну.

Малинина быстренько побежала прочь. Рогова начала искать карман в своей юбке, рука её дрожала.

– Два целковых давай, – потребовал Денежкин. – Чтоб и на закуску хватило, слышишь?

– Не глухая, – пробормотала Рогова и подала ему два серебряных рубля и пошла прочь, шагая наклоня голову, вытирая лицо концом шали.

– Эхе-хе, грехи! – вздохнул Баландин, оглядываясь. – Надо бы ребятишек заставить хоть молитву спеть, они молитву поют, слышал я. Покойникам причитается уважение, а у нас как-то так… голо вышло.

Локтев искоса взглянул на него и пробормотал:

– Погоди, разбогатеем – барабан купим, с барабаном хоронить будем.

– Ну, пошли, – скомандовал Денежкин.

Татьяна Конева всё ещё молилась, дочь её сидела на соседней могиле, разбирая сорванные подснежники; сын, стоя за спиной матери, оглядывался, слушал, потом, когда все ушли, он положил руку на плечо матери и серьёзно сказал:

– Ладно уж, мам, будет, вставай, идём…


Погост – за версту от деревни, расположен на обширном, невысоком холме и был ограждён пряслом[5]5
  Звено изгороди, колено забора, в длину жерди (2,5 саженей), в длину заборной доски, от кола до кола, от столба до столба; иногда и самая жердь – Ред.


[Закрыть]
но жерди давно и почти все исчезли – беднота растаскала на топливо, колья тоже повыдерганы, а четыре пустили корни и пышно разрослись в толстые ветлы. У подножья холма под ветлами торчала небольшая, старенькая часовня; подмытая дождями, она заметно наклонилась вперёд, точно подвигаясь с погоста к деревне. В ней отстаивались покойники в ожидании попа. Кресты и могилы были разбросаны так беспорядочно, как будто живые торопились зарыть мёртвых в землю и заботились о том, чтоб, как при жизни, свой покойник не очень приближался к чужим, чтоб ему хоть в земле-то посвободнее было. С погоста хорошо видно половину улицы, изогнутой по берегу реки, а другая половина, отделённая пожарным сараем, пряталась за группой старых берёз. Улица похожа на челюсть, в которой многие зубы загнили, а некоторые ещё крепки.

Четверо мужиков, закопав учителя, спустились, не торопясь, к часовне. Денежкин, подбрасывая на ладони две серебряные монеты, заглянул внутрь часовни, посредине её – деревянные козлы, на них ставили гроба. Денежкин сунул монеты в карман, попробовал закрыть дверь, она заскрипела, но не закрылась.

– Починить бы надо, плотник, – сказал он.

Баландин скупо ответил:

– Заплати – починю.

Локтев, сунув пальцы рук за пояс штанов, посвистывая сквозь зубы, прищурясь, смотрел через деревню вдаль, в луга, обрезанные чёрной стеной хвойного леса. Над лесом ещё пылали огненные облака, солнце уже расплавилось в их кипящем огне. Над деревней выяснялась серебряная и как бы прозрачная луна.

– Шумят, – сказал, улыбаясь, тихий мужик Самохин.

– Тому есть причина, – объявил Баландин. – Деньги делят за быка. Собирались делить вчера, да староста с Кашиным в Мокрое ездили зачем-тось. Айда, братцы!

Пошли, но Денежкин, шагая рядом с плотником, сказал:

– Стойте! Там, наверно, тоже отчислят на пропой души, так нам наши деньги, может, разделить по полтине для завтрашнего дня? Завтра – воскресенье. Опохмелимся.

– Не-е, – пискливо протянул Баландин. – Это – не сойдётся! Я – питух слабый, мне подай мои шесть тридцать! Я эту сумму с кожей вырву, с пальцами.

– Не вырвешь, – вмешался Локтев. – За быка деньги в недоимки пойдут.

– Это – кем решено-установлено? – завизжал плотник.

– Мной. Я установил, – сказал Локтев, усмехаясь, и успокоил Баландина.

Плотник пренебрежительно махнул рукой, говоря:

– Ну, ты – это ничего! Тебя, друг, мир не послушает.

– А меня? – спросил Денежкин.

– И тебя. Вы оба – миру не головы, – забормотал плотник, ускоряя шаг, и вплоть до деревни почти непрерывно он взвизгивал, повторяя в разных словах одну мысль: – Миром, люди божий, двигает мужик отборно крепкий, да-а! Яко на небеси, тако и на земле божией. Чины: ангелы, архангелы, керувины, серафины…

Денежкин, хрипло и резко похохатывая, вставлял пропитым голосом:

– Херувины, керасины, ах, старый чёрт! Выдумает же!

– Нет, я не чёрт! Я – богу раб, царю – слуга вечный! Вот кто я! Я, брат, божественно думаю-рассуждаю, да-а! Мужик-крестьянин показан в нижних чинах, из него генерала не состряпаешь, нет! Не бывало того, ну и – не будет…

– В морду тебе дать, – лениво сказал Денежкин и снова заговорил о том, что два рубля надобно разделить, но его прервал Локтев; он поравнялся с плотником, взял его за плечо и, заглянув в лицо ему, сказал:

– Ты, чиновник, вот что объясни: вот мы – Краснуха – общество, верно?

– И верно! А как же? Ты не дави плечо мне, не сбивай с ноги.

– Потерпишь, – сказал Локтев, ещё более замедляя шаг. – Так, значит, общество, общее дело делаем, так?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации