Текст книги "Два босяка"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Два босяка
очерк
В первый раз я их увидал в Севастополе. Из группы, человек в двадцать, «голодающих из России», явившихся к подрядчику-землекопу проситься на работы по выемке земли для какой-то канавы, резко выделялись две высокие худые фигуры, в которых с первого взгляда можно было узнать босяков и по костюмам, и по рисовке, и по той бесшабашной независимости, с которой они держались среди пришибленных голодающих, скучившихся на дворе подрядчика, сидевшего на резном крылечке своего весёленького домика, кругом обсаженного тополями.
Сняв шапки, голодающие стояли понуро, говорили тихо и просительно, и из каждой складки их рваных армяков сияло печальное сознание беспомощности и той угнетённости духа, которая, подавляя человека, делает его каким-то деревянным автоматом, в одну секунду готовым подчиниться чужой воле.
С подрядчиком говорил низенький чернобородый мужик с жёлтым лицом и живыми, но подёрнутыми дымкой печали глазами.
Углы рта у него были опущены книзу, и к ним от переносья легли те две резкие морщины, которые придают такое характерное страдальческое и измождённое выражение ликам святых на иконах русской школы. Говорил он медленно и округлённо:
– Будь благодетелем, господин, возьми! Мы за всякую цену согласны, нам бы на кусок только, потому как больно уж мы ослабли животами!
Сзади его раздавались вздохи. Подрядчик, сырой и толстый человек средних лет, с болезненным лицом и серыми сощуренными глазами, задумчиво барабанил пальцами по своему животу и разглядывал артель.
– Возьми, сделай милость. Мы те в ножки поклонимся!.. – И мужик стал опускаться книзу.
– Ну, ну! Не надо, – сказал подрядчик, махнув рукой. – Ладно, беру. Всех беру. Полтина в день, харчи ваши…
Мужик почесался и, вздохнув, оглянул свою артель. У нескольких из его товарищей по грустным лицам прошла как бы неуловимая тень, и они тоже вздохнули. Чернобородый мужик крякнул и переступил с ноги на ногу.
– У тебя вон работают на твоих, харчах по шесть гривен… – робко заявил он.
– Ну? – строго спросил подрядчик.
– Ничего… мы бы не хуже…
– Не хуже! Знаю я. Те смоленские, исконные землекопы.
– Больше всё наши как будто…
– Какие это ваши?
– Самарски… пензенски, симб…
– А ты вот что: хошь работать, – иди и становись, а не хошь, – пошёл…
Ну? То-то! Иди… Сколько человек?
– Нас-то? Нас восемнадцать… А трое вон не наши… – мужик кивнул головой в сторону, где стоял я и двое босяков.
Подрядчик поднялся, поглядел на нас, и на его толстом лице появилась злая гримаса.
Щёки и губы дрогнули, он сжал кулак и, подняв его, закричал:
– Вы опять пришли, дьяволы? Ах ты!.. И скоро ли это вас в каторгу сошлют!
Где лопаты? Где кирки? Воры! Мерзавцы! Ведь кабы время мне, я бы вас усадил в одно место…
Один из босяков, пониже ростом, в рыжей шляпе без полей и бритый, передёрнул плечами и спокойно заявил:
– А ты, Сергейка, не лай… а то мы тебя прежде к мировому-то сведём за оскорбление словом. Вник? Лопаты!.. Кирки!.. Дура жирная. Ты видел, что мы твои лопаты взяли?
Подрядчик затопал ногами и закричал ещё громче:
– Вон, черти!.. Пшли! Гони их, ребята, всех троих! Гони…
Ребята нерешительно посмотрели на нас и расступились. Другой босяк, в солдатской кепи старого образца, с сивой бородой, широкой и волнистой, и с чёрными, мрачными глазами, проговорил густо и звучно:
– Не дашь работы?
– Пошли! Иди вон!..
– Не ори, Сергейка, лопнешь! – посоветовал бритый. – Идём, Маслов…
Его сивобородый товарищ круто повернулся и, важно покачиваясь, пошёл со двора.
Голодающие торопливо расступались перед его солидной и крупной фигурой.
Он смотрел куда-то вдаль, через и мимо коренастых приволжан.
– Ну, так прощай, Сергейка! Издохнешь ежели до встречи, всё равно – я тебе и на том свете трёпку дам…
Он тоже пошёл со двора, а я отправился за ними, идя сзади их.
Маслов был одет в синюю кретоновую блузу и штаны из бумазеи, а его товарищ – в белую некогда, а теперь серую от грязи, короткую поварскую курточку, надетую прямо на голое тело, и в новенькие клетчатые серые брюки.
– Вот мы, Миша, и опять ни при чём. Не везёт, хвост те на голову! Надо нам из этой дыры вон… а? – заговорил бритый.
– Пойдём… Куда? – ответил и спросил товарищ.
– Как куда? Куда хотим. Все пути-дороги нам открыты. Куда желаем, туда и дёрнем. В Астрахань, примерно… А по дороге на Кубань… Теперь там скоро молотьба.
– А по дороге в Архангельск… Теперь там скоро зима… Может, и…
– Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей…
– Ничего у нас нет?
– То есть это насчёт еды? Чистота!..
– Как же?
– Не знаю. Надо поискать… Ежели бог не выдаст, то свинья не съест…
Лучше мы её…
Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
– Серёжка-то расходился как!.. Не может… про лопаты… Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. «Вон!» – говорит… И того выгнал из-за нас… Длинный тут стоял такой, видел ты?
– Вон он сзади идёт… – не оборачиваясь, сказал Маслов.
Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
– А!.. – воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. – Что, брат, прогнали? Из-за нас это.
Откуда?
Я сказал откуда.
Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
– А ведь у тебя есть хлеб! – сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
– Есть! – сказал я. – И деньги есть.
– И деньги! – изумился бритый. – Много денег?
– Восемьдесят четыре копейки! – гордо сообщил я.
– Дай мне двугривенный! – решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
– Давайте пойдём все вместе! – предложил я.
– Идёт! – крикнул бритый. – Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть…
– Ещё хохлацкого сала два фунта! – постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
– Всё съедим, до крошки!
– Дв-ва ф-фунта сала!.. – изумился бритый. – И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
– Ну? – спросил я, не понимая, в чём дело.
– Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько… Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!..
Тррр!..
Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире.
Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
– Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, – вот в чём дело. Дохнёт ласково, – душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, – душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов… Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая… как струна. Терпи, значит… не давай ей дребезжать от всякой малости… держи себя в руках. Не сумел – шабаш!
Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит… рвать будет на части… понял? Потому жизнь – как машина, – ходи осторожно… тут – колёсики с крючочками, там – зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают… Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно… как частному приставу без канцелярии.
Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
– Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли…
– Идём. Я люблю ходить… – не оборачиваясь, сказал Маслов.
– Зна-аю! Значит, – идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? – обратился ко мне Степок.
– Я туда и иду.
– Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим – мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть…
– Сектантка? – спросил я.
– Истинно! староверка… замуж вышла, а всё по-старому меня любит…
– А я думал, в самом деле субботница… – сказал я.
– Вот те крест, правда! – побожился Степок. – Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит… – И он смеялся.
Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.
Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени…
– Ты что, костёр хочешь? – спросил Степок товарища.
– Да…
– Ведь тепло…
– Холодно будет ночью.
– Ну, действуй…
Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
– Теперь мы вроде как разбойники! – вдруг произнёс он.
Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
– Дитятко! Игрушечки всё… – усмехнулся Степок. – Вот, гляди, Максим, – обратился он ко мне, – душа-то у человека какова может жить!.. Половинка – как снег, а другая – как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той – холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях – чёрт…
– Пошёл гудеть!.. – недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло…
Речь Степка рождала звучное эхо… Больше не было звуков.
– Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит… человек, говорит, должен свою душу беречь… то есть учить… или как там? А я говорю – человек ни при чём в этом деле. Он – как перо: куда ветер дует – там оно и будет. И выходит что? Выходит – наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.
О чём соображать? Как ни живи – издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, – может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил…
– Говорил ты про это ведь. Не раз уж… Молчал бы… теперь… Слышишь, как тихо… Лист не дрогнет… – Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
– Лист – пущай. А я хочу про себя заявить, – не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.
– Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее… Миша! Давай, споём песню!
Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно…
Споём! Разыгрался бы ты…
Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
– Петь можно… Это не мешает, – согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: – Ну, начинай!
– Любимую? – снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
«Эх, да разгони-и…»
– тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
«Разгони ты, ветер, тучи грозные!..»
– попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
«Ты разве-ей…»
– взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
«Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у…»
– вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
«…Чтоб светило ясно солнышко…»
– всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
«Чтоб жилось мне, добру молодцу…»
– просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
«Эх, беззаботно, вольно… весело!..»
Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
«Эй, вольно… весело-о!..»
Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
«Эх, да ходят в небе…»
«Тучи грозныя-а…»
– тоскливо подхватил Маслов.
«А тоска изъела сердце мне…»
– Э-э-эх!.. – громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие… и всё более звучные.
Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами «за сердце берёт».
Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.
Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, – казалось, – всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего – ни меня, ни горы, к которой прислонился… Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня – единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя… Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет… и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз…
Песня рыдала то тише, то сильнее… и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе… жил весь в песне.
– Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!..[1]1
О боже, как это красиво! Какая поэзия! Огонь на горе и песня! (Ред.)
[Закрыть] Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir…[2]2
Я хочу их видеть… (Ред.)
[Закрыть] – затрещал звонкий женский голос.
– Эй! Кто это поёт? Идите сюда! – крикнул барский басок.
Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу…
Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.
Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.
– По-огоди!.. – прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:
– Идё-ем… Ваше благородие!!.
– Ай!.. – взвизгнула дама.
– О чёрт!.. Стой!..
Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались… Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.
– Осёл! Лови!.. – закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.
– Как бы под гору не слетели!.. – уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.
Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.
– Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..
Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали…
– А ловко я их!.. А, Миша? – И Степок фыркнул. – Вот что нашёл… видишь?
– Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.
Тот молча посмотрел на это.
– Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..
А за эти штучки мы полтину поймаем.
– Брось! ну их… – сказал Маслов, махнув рукой.
– Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну – и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..
– Плюнь, Степок – стыдился бы!.. – раздражённо крикнул Маслов.
– Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!
– Молчи ин!.. – И Маслов крепко ругнул товарища. – А то вот двину… – Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.
– Поехало!.. – Степок скептически свистнул. – Что за барство такое! П-пэ!..
Давно ли это появилось? Что, ты сам не занимался этим?.. В Одессе-то, помнишь, у француза… и вообще… Смехота!
– Стёпка! Брось, молчи!.. Драться буду… – тихо и внушительно заговорил Маслов.
Степок лёг на землю.
– А ты не обижай товарища… – как бы извиняясь, проговорил он.
…Песня исчезла, как сон. И настроение, рождённое ею, исчезло… Костёр чуть пылал. Маслов ломал сучки и задумчиво подбрасывал их в огонь. Скоро захрапел Степок… Я смотрел на море сквозь ветви и в лицо Маслова сквозь дым костра. Море было тихо и пустынно… а Маслов задумчив. Тени от костра бегали по его бороде, щекам и по лбу…
– Ну, ты чего таращишь на меня глаза? – сухо сказал он мне.
Видно, ему хотелось остаться один на один с самим собой. Я отвернулся и лёг. Ночью, сквозь сон, я слышал тихую песню и, открыв глаза, видел Маслова. Он, всё так же сидя у костра, качал головой и, глядя в огонь, вполголоса пел…
Когда же поутру я проснулся, друзей уже не было. Они, не разбудив меня, ушли и взяли у меня из котомки две мои рубашки, благородно оставив мне третью. Я решил, что они раздумали идти на Кубань, и пожалел об этом.
Порядившись в одной из кубанских станиц на молотьбу, я поехал на телеге в степь вместе с кучей бойких казацких дивчат и моим спутником-грузином. Дивчата пели и болтали. Станица утонула в дали, и кругом нас развернулась широкая степь…
– У барабана стоит кацап… Дьявол такой, что ух! Глазищи чёрные, бородатый, злющий-презлющий!.. Чуть подавальщики опоздают со снопом, как он рявкнет!.. Работает, как огонь… Орёт – труба! И гонит, гонит!.. Машинист лает: «Машину, говорит, портите».
А Тотенко своё: «А ты, говорит, и аренду бы получал, да и машина бы не носилась!»
А кацап ревёт: «Гони, давай!» И как ругнётся, так и присядешь!.. – рассказывала одна девица, уже бывшая в степи.
– Все кацапы ругаются здорово… – заметила басом могутная машина с толстущей косой и жирными, красными щеками, с самого выезда со двора уничтожавшая яблоки, которых у неё в подоле было насыпано с добрую меру.
– А некрасивые-то все какие!.. мозглявые, хлипкие!.. – заявила с презрительным сожалением черноволосая юркая и тоненькая змейка.
– Не все!.. – коротко сказала третья, шатенка, с овальным решительным лицом.
Подруги захохотали, глядя на неё.
– Ишь, заступилась за своего!..
Вдали показался дымок.
– Вон она – молотилка, дышит… – сказала шатенка.
– Рада ты, что уж близко? – спросили её.
– А и рада… Всякая была бы рада…
– Добра-то!.. – скептически воскликнула одна из подруг.
– Чай, станичники лучше…
– Кто что любит. Чего много, – то не дорого… – стояла на своём шатенка.
Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки…
Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины… Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.
Девки посыпались с телеги, ещё не доехав до места, и побежали к редутам из соломы, расставленным рядом и ослепительно сиявшим на солнце.
– Обед! – крикнули где-то.
Шум машины оборвался. Запылённые и обвешанные соломой люди, иные в больших очках с сетками, направились в одну сторону. Кто-то, подойдя сзади, хлопнул меня по плечу.
– Маслов!..
– Я… Пришёл и ты? Ловко! А мы тогда тово… раздумали было… да вот пришли всё же. Куда ещё идти?!.
– И Степок здесь?
– Здесь… в Ханской, вёрст пятнадцать отсюда. Гуляет… Кума у него там есть. Ты снопы подавал когда? Умеешь? Хорошо! Ну, так подавай мне… А то никто не успевает. Худо работают, черти!.. не втягивает их работа. А я не могу… Мне не по душе, коли эта самая машина жрёт и ещё просит. Я всегда хочу ей в глотку столько насовать, чтоб она подавилась… Чтоб и ей, дьяволу, тоже трудно пришлось. Она мнёт, а я ей подсыпаю, я ей подсыпаю!.. на, жри, давись, трещи… Эта здоровая, стерва… тысяч до двенадцати, чай, перебьёт в день-то… А две уж я скормил… Сломались.
Трах! Фррр… готово! Стоп! Машинист лает. Хозяин стонет. А мне весело… Ей-богу, весело! Этакую штуку поганую выдумали!.. Наверное, немецкая пасть… Если эта чёртова животина и завтра выстоит, я её угощу!.. Шкворень суну в сноп… Трах! Все зубы сломает… свинячья челюсть!..
– Ты за что же это их не любишь? – спросил я его, кивая на молотилку.
– Да не знаю… Так… Деревянные они, без всякого смысла, а как бы живые.
Суёшь ей в хайло снопы – жрёт, сунь руку – оборвёт, сунь ребёнка – сжамкает. Я бы запретил все машины, кроме, разве, пароходных да железнодорожных… Те – ничего, пыхтит себе, везёт… А все другие – сволочь. Я на одной ткацкой фабрике в Томашеве жил… всякой этой дряни там гибель! Вертится, крутится, стучит… и всё сама делает, а человек при ней дурак дураком… Обида! И чуть что – джик! церть! Готово! Был человек, а остались одни кусочки… Много я видал их!.. А главное дело, звереешь от них. Стоишь, стоишь, и дойдёшь до того, что так вот и хочется зло сделать!..
Без всякой причины, просто так, взял бы, да и разворотил что ни то… изничтожил бы… Так, знаешь, злоба заберёт, что, кажется, малого ребёнка зубами бы загрыз…
Право. От этого самого фабричные и есть все сорванцы да сорви-головы… и убийства от этого.
Мы сидели с ним под копной, уже разобранной наполовину; в ней суетились испуганные мыши-полевки, и вся она звучала шорохом. Маслов был оживлён, и его чёрные глаза ярко блестели. В бороде, усах и бровях у него торчала солома, и от его славной, крупной фигуры веяло чем-то сильным и здоровым.
– Уф!.. – вздохнул он. – Вот люблю в степи работать! Ширь!.. Воздух!.. Люди вот только – мразь… гады. Жадные, – каждый норовит твоей крови напиться, а кой сыт, так тот хоть так укусит, ради памяти о себе. У кого нанимался? У хозяина али у хозяйки? Степок у обоих нанялся, сначала – у него, на неделю, за десять рублей, – рубль задатку взял… Потом ухитрился к ней, – и у ней задаток уткнул, – два рубля, да в ночь из станицы-то и марш! Нарвётся когда-нибудь, – убьют до смерти. А хозяева-то пеняли мне: «Вот, говорит, товарищ-то твой жулик какой!» – «Что ж, мол, не я его жить-то учил…» А оно конечно… свинья Стёпка. А сами они не жулики? Обрадовавшись, что в этом году голодных много, и давай вместо двух рублей в день – восемь да шесть гривен платить! А урожай вон какой!.. На сноп не меньше прошлого-то года, ещё, надо быть, и больше. Так разве им не всё равно за работу отдать и нынче столько же, сколько в прошлом году они отдали? Скареды!.. Хоть бы своими руками работали!..
Видно, Маслов давно ни с кем не говорил и теперь нагонял потерянное, не справляясь, слушаю ли я его, и не глядя на меня.
– Ты чего обедать не идёшь? Не хочешь!.. Харчи здесь, брат, погань одна…
Всё галушки да галушки… точно свиней кормят. А нанимал, так чуть не кур обещал, и она, толстуха его, тоже… «Кормим, говорит, мы важно!..» Мокрица жирная! Глаза, брат, у ней видел? Ага?.. Хороши глаза… так тебя и гладят. И он сам – казак статный.
Ах, и хорош здесь народ! не как у нас в России – выродки да заморыши… Водки не хочешь ли? У меня бутылки с полторы есть. Я четверть взял с собой. Дорога здесь водка. Идём, угощу. Не забыть мне, как ты тогда в Севастополе всё, что было, скормил нам! Ловко это! Нашему брату так и надо. Есть – бери, нет – идём добывать. По-птичьи.
Нет, и не так… потому птица – хозяйка, у неё дом, хозяйство есть… а мы ещё чище… значит, нам ещё крепче друг за друга надо держаться. Много нашего брата, и, смотрю я, с каждым годом больше всё прибывает. В этом году прибыль будет больно велика, тучи народу с земли сорвало… А я спать хочу. Давай поспим, а? А потом встанем и будем кормить антихристово пузо.
Мы легли на кучу соломы и, поговорив ещё немного, крепко заснули.
– Вставай!.. Вставай к барабану!.. Эй!..
Машина уже стучала. Воз снопов стоял готовым у молотилки, другой подъезжал. Маслов живо взобрался к барабану и крикнул мне:
– Давай с возу! Ещё двух девок сюда, развязывать снопы! На воз становись двое! Жи-вво!.. Вали-давай!
Мне попались славные вилы, и я, памятуя желание Маслова, начал сильно и часто кидать девкам снопы. Мой товарищ, какой-то белобрысый вятич, «голодающий», но бойкий и весёлый малый, не желая отставать от меня, сопел и всё норовил сбить снопом которую-нибудь из девок, хватавших дачки прямо с вил.
– Дуй во всю, детки!.. – возбуждённо покрикивал Маслов.
Взглядывая на него, я видел, как он, чуть не вырывая из рук дивчат развязанные снопы, совал их в барабан, низко наклоняясь над ним и рискуя сунуть туда же свою бороду.
– Давай, давай, давай!.. Торопись, возись, поворачивайся!.. Корми, дьявола!.. – орал он, краснея.
– Тише подавай! Полова затирает!.. – кричал кто-то.
– Сожрёт!.. Сыпь, девки!.. Максим, вилами девок!.. Ворочайся, вы, стряпухи!.. Размахивай рука-ми!..
Четыре девки, забрасываемые снопами, лихорадочно метались, боязливо пододвигая развязанные снопы Маслову. Он загребал хлебные колосья и ровным толстущим слоем спускал в барабан, сверкая чёрными глазами, нахмуренный и кипевший злобой, тою обдуманной, мстительной злобой, которая всегда доходит до цели.
– Ахти!.. – вздыхал вятич, подбрасывая снопы.
Из нашего воза выпрягли лошадь и увели её, подавая нам на телегу снопы с другого воза, поставленного рядом с ней. С меня лил градом пот, но, возбуждаемый криками Маслова, я махал вилами во всю мочь, с головой уходя в этот своеобразно поэтический и дикий процесс кормления деревянного зверя, стонавшего от жадности.
Маслов, красный, потный, с оскаленными зубами, хрипло кричал, не переставая:
– Возись, девки!.. Мокрицы, ползай!.. Засыпай их снопами, ребята!..
Девки и так уже не успевали развязывать…
– Солома не идёт… забилась!.. Дьявол! Чёрт! тише!.. – кричали откуда-то сзади.
– Молодцы! Водки ставлю… ведро! Барабанщик, жги!.. Спасибо! Ладно…
Хорошо!.. – кричал казак-хозяин.
– Тише, черти!.. Остановлю машину!.. – кричал машинист.
– Ничего!.. Сожрёт… Действуй, Максимка!.. Вячкой, гни хребет!.. Девки!..
Убью, дьяволицы!!. – бесился Маслов.
Подо мной ходила телега, и, казалось, – всё кругом колеблется и хочет оторваться от земли. Машина лихорадочно-торопливо щёлкала челюстями и хрипела. Шум оглушал и опьянял. Проклятая машина, действительно, была безжалостна к нам, пожирая снопы с удивительной быстротой. На месте Маслова мне бы тоже захотелось своротить ей жадные челюсти. Высоко подобрав подолы, девки на крыше метались, как бешеные, побуждаемые Масловым, а он, до плеч засучив рукава, изогнутый над барабаном, всклокоченный и красный, становился страшен в своем диком вдохновении… И вдруг он низко наклонился и весь дрогнул, точно его сильно дёрнули вниз… Что-то тёплое брызнуло мне на руки и лицо… Вятский тихо крикнул, живо спрыгнул с телеги и куда-то помчался.
Машина лихорадочно грохотала…
– Ба-атюшки!!. – отвратительно тонко и громко взвизгнула одна девица.
Маслов повозился и замер.
– Ай!.. Остановите машину! – крикнула другая.
– Стой!.. Машинист, стой!!. – завыли несколько голосов.
Я хотел прыгнуть на крышу молотилки и, оборвавшись, упал на землю. Машина торжествующе заворчала и умолкла… Стало тоскливо-тихо. Люди суетились молча или говоря вполголоса…
– …Умер?
– …Ну, разве с этого умрёшь!..
– Стой!.. – крикнул хозяин. – Чего распоряжаешься? Вези прямо его в станицу…
– По жаре-то… Надо завязать бы… Пыль тоже…
– Завяжут бабы…
Маслова спустили сверху. Он был бледен и без памяти. Его несли, держа за голову, за ноги и за правое плечо. Вместо левой руки у него болталась какая-то красная рвань, из которой струйками бежала, капала и брызгала кровь. Между безобразных кусков мяса и прямо из них торчали острые белые куски костей и виднелись жилы…
– Ф-фа!.. – сказал маленький усатый машинист. – Как раскатало!.. и кости вдрызг. Сила, чёрт её…
И, очевидно, довольный работой своего детища, он задумчиво улыбнулся и покачал головой, отходя от Маслова. Он же, бледный до синевы, не шевелился.
– Клади!
Маслова положили на землю.
– Ну-ка, я обвяжу её… – тихо сказала какая-то баба и тут же, при людях, стала раздеваться, Сняв сарафан, она спустила и рубашку; потом, не особенно торопясь, надела сарафан и стала разрывать рубашку. – Чистая! Утром надела только. Ей-богу, право! – Она наклонилась над больным и подняла истерзанную руку… – Господи, благослови!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.