Автор книги: Максим Гуреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В периметре
На станцию Чиньяворык Воркутинский поезд прибыл утром.
Построение и перекличку прибывших срочников провели тут же на разъезженной лесовозами привокзальной площади. А затем в колонне по двое выдвинулись к месту службы.
Мимо медленно, враскачку задвигались типовое двухэтажное здание вокзала, бараки путевых рабочих, паровозные колонки, уходящие за горизонт телеграфные столбы, грузовые составы в отстойниках, разбитые вагоны, ЖД-линии на лесобиржу и на лагпункт.
Местность эта стала известна в определенных кругах в середине тридцатых годов, когда приказом начальника Ухтпечлага Якова Моисеевича Мороза здесь была построена транзитно-транспортная группа лагпунктов – Чиньяворык, Ропча, Чернореченский – входивших в 12-е отделение Усть-Вымлага, а также лагпункты Иоссер, Заозерный и Синдор.
Олег Васильевич Волков[6]6
Олег Волков, прозаик
[Закрыть] так описал тов. Мороза и его подневольных в своем романе «Погружение во тьму»:
«Знаменитый Мороз – начальник Ухтинских лагерей, – заявлял, что ему не нужны ни машины, ни лошади: «Дайте побольше з/к – и он построит железную дорогу не только до Воркуты, а и через Северный полюс». Деятель этот был готов мостить болота заключёнными, бросал их запросто работать в стылую зимнюю тайгу без палаток(у костра погреются!), без котлов для варки пищи – обойдутся без горячего! Но так как никто с него не спрашивал за «потери в живой силе», то и пользовался он до поры до времени славой энергичного, инициативного деятеля. Я видел Мороза возле локомотива – первенца будущего движения, только что НА РУКАХ выгруженного с понтона. Мороз витийствовал перед свитой: необходимо, мол, срочно, развести пары, чтобы тотчас – до прокладки рельсов! – огласить окрестности паровозным гудком. Тут же было отдано распоряжение: натаскать воды в котел и разжечь топку!»
Перед началом войны сюда также были переброшены ссыльные советские немцы с семьями. «Умирали от истощения заключенные, голодали и вольнонаемные. Основным занятием обитателей лагеря был лесоповал. Женщин не заставляли валить деловую древесину, а только швырки и рудстойку для воркутинских шахт. Швырки шли на топку паровозов, а грузовики, вывозившие древесину по лежневке, работали на газочурках», – вспоминает местная жительница 1936 года рождения, переселенная сюда в 1941 году.
Едва ли, оказавшись здесь в 1962 году, Сережа Довлатов знал об этом…
Его личная история развивалась следующим образом – после отчисления из университета за неуспеваемость (по другой версии – «по собственному желанию, в связи с тяжелым материальным положением и переходом на работу») сразу же и «загремел» в армию.
«Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.
В дальнейшем я говорил о причинах ухода – туманно. Загадочно касался неких политических мотивов.
На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.
Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану», – из книги Сергея Довлатова «Ремесло».
И вот теперь в составе взвода срочников он шагал через Чиньяворык «мимо полуразвалившихся каменных ворот тарного цеха… мимо столовой, из распахнутых дверей которой валил белый пар… мимо гаража с автомашинами, развернутыми одинаково, как лошади в ночном… мимо клуба с громкоговорителем над чердачным окошком… потом вдоль забора с фанерными будками через каждые шестьдесят метров» (Сергей Довлатов «Зона»).
А из окон на вновь прибывших «вертухаев» своими рыбьими глазами смотрели люди.
Кто были эти люди?
Вопрос, который мы уже задавали на страницах этой книги, когда описывали эвакуацию семьи Мечиков-Довлатовых в Уфу, а затем в Сталинск.
Вольнонаемные?
«Химики»?
Лагерная охрана?
Переселенцы?
В любом случае смотрели сквозь мутные стекла на вновь прибывших настороженно, потому что были уверены в том, что они непременно нарушат раз и навсегда установленный здесь лагерный порядок – порядок нищеты и бесправия, порядок, при котором жизнь не имеет цены и смысла.
Да, об этом уже шла речь, но все повторяется вновь и вновь, и никто не может знать, где и когда произойдет эта мистическая репликация.
Итак, из окон бараков смотрят люди, живущие в империи.
Они недоверчивы к постороннему, потому что посторонний для них – это всегда угроза, это всегда перемены к худшему, ибо к нынешнему все уже давно привыкли и находят его если не идеальным, то вполне терпимым.
А еще они ощущают себя частью того мира, который окружает их – Чиньяворык, например, или Заозерный, или Иоссер. Им достаточно этого пространства, они гордятся им, называя его своей родиной и думая, что оно безгранично, то есть является таким везде, куда ни глянь, куда ни ткни пальцем на физической карте СССР.
Из недописанной книги Андрея Битова[7]7
Андрей Битов, прозаик
[Закрыть] «Постскриптум»:
«Цена сохранения империи была кровавой. Через ГУЛАГ, гражданскую войну и Вторую мировую войну. Представляете, сколько крови? Что дало это существование миру, а не нам? Нам оно дало страдание. Мы сами крутили ручку и делали фарш. Винить некого. Крутили всех. Все шло к тому, чтобы образовалось только два класса – правящий и все остальные.
Первым, кстати, понял, что Россия – это империя, Петр. И он назвал себя императором. И он был первым, кто догадался, что Россия не страна, а континент».
Наконец прошли КПП и оказались в периметре лагеря.
Выстроились напротив казарм – деревянных одноэтажных бараков, обшитых почерневшими досками.
За казармами начиналась контролируемая зона.
Континент, поделенный на зоны.
Империя, стоящая на опорах караульных вышек.
Территория, где тоже есть только два класса – надзиратели, они же вертухаи, и все остальные, они же подневольные, между которыми идет нескончаемая война.
Одна половина страны сидит, другая половина ее охраняет.
Один брат сидит, другой его охраняет.
Борис и Сергей.
Механизм, работающий бесперебойно.
Довлатов вспоминал, что в первый год службы пришлось много драться, «самое трудное – первую зиму я пережил!.. Стал абсолютным чемпионом по рукопашному бою… Я занимался штангой и боксом. У меня накопилось шесть благодарностей за отличную стрельбу. Кроме того, побывав в разных передрягах, я привык вести себя спокойно в затруднительных случаях. И еще я знаю, что человек, который хотя бы один-единственный раз узнал большой страх, уже никогда не будет пижоном и трепачом».
Отсюда ленинградская жизнь виделась совсем по-другому.
Не то что ничтожной и бессмысленной казалась со всей ее деланой меланхолией, уймой свободного времени и этими бесконечными хождениями, о которых в 80-х годах споет Майк Науменко:
Мальчики и девочки ходят по улицам,
надеясь неизвестно на что.
Мальчики и девочки сидят на скамейках,
в парадных и в кино.
Их личная жизнь зависит
от жилищно-бытовых проблем,
И если бы не было этих проблем,
то каждый завел бы себе гарем.
Дома – мама и папа, в гостиницах – мест нет.
В общаге на вахте стоит вахтер,
непреклонный, что твой Магомет.
Целоваться в парадных —
это так неудобно, особенно зимой.
Все члены стынут, люди ходят мимо,
отсутствует душевный покой.
Нет, дело было в другом.
В том, вероятно, что здесь, в поселке Чиньяворык Княжпогостского района Республики Коми, ощущение пространства и времени было совершенно иным. Бесконечность и неподвижность – эти два слова могли сокрушить любую самоидентификацию, остудить любой пыл, низвергнуть любой авторитет, растоптать любые амбиции, выявить такой вселенский размах богооставленности или, напротив, богоизбранности, что все питерские проблемы выглядели перед ними мелким брюзжанием собравшихся на коммунальной кухне «интеллектуалов», не выезжавших из города дальше Обводного канала.
Впрочем, и здесь, в пределах этого канала, прорытого в конце XVIII века, могли кипеть воистину шекспировские страсти.
Так, в феврале 1963 года здесь началась травля 23-летнего поэта Иосифа Бродского, закончившаяся судом и ссылкой «окололитературного трутня» из Ленинграда в деревню Норинскую Коношского района Архангельской области.
Впоследствии Бродский вспоминал о том времени:
«Раз или два в месяц приезжали ко мне устраивать обыск из местного отделения… два человека приезжали на мотоцикле, входили ко мне в избу. Замечательная у меня изба была, между прочим. Отношения – самые патриархальные. Я понимал, зачем они приехали. Они: «Вот, Иосиф Александрович, в гости приехали». Я: «Да, очень рад вас видеть». Они: «Ну, как гостей надо приветствовать?» Ну я понимаю, что надо идти за бутылкой. Возвращался я с бутылкой минут через сорок-пятьдесят, когда дело было уже сделано. Они уже сидели всем довольные, поджидали меня. Да и что они могли понять во всех этих книжках, которые там валялись? Тут мы садились и распивали эту бутылку, после чего они уезжали».
Все это было бы, безусловно, комично, даже смешно, когда бы не было так грустно. А ведь это они – те самые по-медвежьи неуклюжие, вполне незлобивые объятия власти. Однако никто не знал, когда они превратятся в цепкую смертельную хватку.
В этом смысле Иосифу повезло.
Попав в разряд тех, кого охраняют, он отделался легких испугом. Известно, что в условиях содержания расконвоированного высланного тов. Бродского допускалось посещение осужденного родителями и друзьями, а также переписка, передача ему посылок и краткосрочный отпуск в Ленинград. За полтора года ссылки в Ленинград он выезжал четыре раза.
Скорее, это была не ссылка, а высылка.
В пенитенциарной системе ссылка трактуется как «удаление осужденного из места его жительства с обязательным поселением в определенной местности», тогда как «высылка состоит в удалении осужденного из места его жительства с запрещением проживания в определенных местностях». Высылка стоит в градации наказаний ниже ссылки (после нее идут уже «исправительные работы без лишения свободы»). Высылка, как и ссылка, «может быть назначена преступникам, общественно опасная деятельность которых облегчается нахождением их в определенной местности, где они имеют устойчивые преступные связи либо могут способствовать совершению преступлений другими лицами. Цель высылки (ссылки) – прервать эти связи».
При отбывании срока в Норинской Иосифу Александровичу было дозволено заниматься литературной работой – писанием стихов и переводами. Его публиковали в эмигрантских периодических изданиях – «Новое русское слово» (Нью-Йорк), «Посев» и «Грани» (Франкфурт-на-Майне), а в 1965 году в Коношской районной газете «Призыв» в рубрике «Слово местным поэтам» даже были напечатаны два стихотворения Бродского «Трактористы на рассвете» и «Осеннее».
Нет, у Сережи Довлатова все было не так.
И это при том, что он не был тем, кого охраняют, он сам охранял. Хотя порой мысль о том, что сидит именно он, вне всякого сомнения, посещала его.
Все происходило так, как и должно было происходить согласно Уставу гарнизонной и караульной служб.
Чистка оружия.
Заступление в караул.
Доклад начкару (начальнику караула).
Конвоирование заключенных к месту работы.
Самоподготовка.
Ленинская комната.
Наложение взысканий.
Объявление благодарностей.
Снова чистка оружия.
Снова заступление в караул.
А еще драки со старослужащими, зеками и вольнаемными, гибель заключенных и сослуживцев, запои начальства и бесконечная зима. Понятно, что последние пункты Уставом предусмотрены не были, но именно они и составляли парадоксальный смысл жизни на зоне, именно они диктовали законы взаимодействия «вохры» и зэка.
Отставной ленинградский студент, а по совместительству еще и боксер, оказался нужен и тем, и другим.
Служил штабным писарем и караульным на вышке, конвоировал заключенных и осужденных бывших сослуживцев, договаривался с «химиками», занимался культмассовой работой, заступал контролером без оружия в контролируемой зоне.
Здесь начал писать стихи.
Вот одно из них:
Я – контролер, звучит не по-военному.
Гражданская работа – контролер.
Я в караулке дожидался сменного,
И был я в караулке королем.
Топилась печь, часы на стенке тикали,
Тепло в тридцатиградусный мороз,
А ночь была в ту ночь такая тихая,
А небо было белое от звезд.
Мы пили чай из самовара медного,
А сменный мой чего-то все не шел.
Мы дожидались три часа, а сменного
Убили бесконвойники ножом.
Я – контролер, гражданская профессия.
Бухгалтер с пистолетом на боку.
Порой бывает мне совсем не весело,
И я уснуть подолгу не могу.
Впрочем, этот и другие поэтические опыты своего дорогого племянника сурово раскритиковала Маргарита Степановна Довлатова(известный ленинградский редактор) – мать Бориса..
Валерий Попов[8]8
Валерий Попов, прозаик
[Закрыть] пишет:
«Крепким ударом для него стал негативный отзыв о его стихах «тетки Мары». К ее замечаниям внимательно относились многие знаменитости, включая маститого и самоуверенного Алексея Толстого. Кроме того, она вела самое известное в городе литературное объединение, в котором, кстати, занимался Виктор Конецкий и потом очень ее благодарил. И вот – разгромный ее отзыв о стихах племянника Сергея. Не оценила ни его образов, ни юмора, ни рифм. Так куда ж податься бедному Сергею, если родная тетка, к тому же прямо причастная к созданию литературной жизни в родном городе, не слышит его?»
Еще один вопрос, на который Сереже нужно было найти ответ, а искать его в поселке Чиньяворык было более чем непросто.
Ленинградская жизнь, что и понятно, не отпускала, ведь рано или поздно в нее предстояло вернуться. Довлатов понимал это, хотя теперь многое он видел по-другому, пройдя и пережив такое, что никому из столичных литераторов и не снилось. Эмоции обуревали, конечно, – хотелось плюнуть на все эти писательские коллизии, на эту подковерную борьбу за место под литературным солнцем Ленинграда, писать так, как считаешь нужным, пренебрегая мнением пусть даже самых близких и уважаемых людей. Но при таком раскладе рисковал стать «великим писателем земли Коми» (о том, чтобы стать ВП земли Псковской, мы уже говорили), так и остаться автором для друзей с зоны. Неизбежность компромисса надвигалась, как туча на низком северном небе.
Впрочем, и в Питере ведь тоже небо северное.
Для себя Довлатов принял такое решение – все фиксировать, записывать, запоминать, напитываться состоянием, которое потом уйдет, настоится и превратится в книгу, которой еще не было, потому что Солженицын и Шаламов писали о другом.
Они писали о политике.
Он напишет о жизни.
А саму жажду писать утолять сочинением писем друзьям и родственникам.
Довлатов вспоминал: «Осенью 62-го года меня забрали в армию, я оказался в Республике Коми, служил в тайге, да еще и в охране лагерей особого режима, но зато я чуть ли не каждый день получал письма от моих родителей, от старшего брата и нескольких близких друзей, и эти письма очень меня поддерживали в тех кошмарных условиях, в которые я попал, тем более что почти в каждом из них я обнаруживал рубль, три, а то и пять, что для советского военнослужащего истинное богатство».
Особой главой этой лагерной переписки стали письма Сережи и Доната Исааковича.
Отца и сына.
«Письмо отцу» Франца Кафки.
Нечто подобное…
Прочитаем некоторые из них:
«Должен сообщить тебе одно удивившее меня наблюдение над собой. Дело в том, что я значительно больше скучаю здесь без вас с мамой и без моих товарищей, чем без дам. Я никак этого не ожидал.
И еще я понял, как я люблю Ленинград. Я никогда больше не уеду из этого города. Нас здесь много, ленинградцев. Иногда мы собираемся вместе и говорим о Ленинграде. Просто припоминаем разные места, магазины, кино и рестораны. Кроме того, ленинградцев очень легко отличить от других людей…
Я скажу, не хвастая, что стихи очень нравятся моим товарищам.
Раньше я тоже очень любил стихи и изредка писал, но только теперь я понимаю, насколько не о чем было мне писать. Теперь я не успеваю за материалом. И я понял, что стихи должны быть абсолютно простыми, иначе даже такие Гении, как Пастернак или Мандельштам, в конечном счете, остаются беспомощны и бесполезны, конечно, по сравнению с их даром и возможностями, а Слуцкий или Евтушенко становятся нужными и любимыми писателями, хотя Евтушенко рядом с Пастернаком, как Борис Брунов с Мейерхольдом…
Пойми, Донат. Я совершенно искренне говорю, что я не только не считаю себя поэтом… но даже не думаю, что это дело будет со мной всю жизнь. Просто сейчас стихи меня выручают, и еще они нравятся ребятам.
И вот еще что. Я ручаюсь за то, что даже в самых плохих стихах нет ни капли неправды, неискренности или неправдивых чувств. Если что-то тебе покажется жестоким – так мы имеем на это право… правда в этих стишках проверена не одним мной, многими людьми, из Вологодской области, из Пскова, из Архангельска, в основном с 4-классным образованием…
В течение трех дней я не писал тебе по той неприятной причине, что сидел на гауптвахте за избиение ротного писаря. Не побить его я не мог, и начальство понимало, что я прав, но, для порядку, намотали мне двое суток. Сидеть было весело… вся рота относится ко мне великолепно, все время просовывали мне под дверь папиросы и печенье, т. к. на «кичке» скверно кормят и нельзя курить… при этом они распевали песню:
Мои друзья давно сидят на «кичке»,
Их выпускают только лишь в сортир.
Мои враги давно таскают лычки,
И каждый хер над ними командир…
Часто думаю о том, что я стану делать после армии, это, вообще-то, хороший признак, но ничего не придумал пока. Может быть, я и мог бы написать занятную повесть, ведь я знаю жизнь всех лагерей, начиная с общего и кончая особым, знаю множество историй и легенд преступного мира… но пока я живу себе, смотрю, многое записываю, накопилось две тетрадки. Рассказывать могу, как Шахерезада, три года подряд…
Мама в одном из писем усомнилась в том, что я не пью водку. Объясни ей, что мы живем в лесу, в 12 км от ближайшего населенного пункта, да и тот невелик, вроде Комарова, даже поменьше.
У нас, правда, имеется ларек, но в нем нет спиртных напитков. Конечно, приложив старание и затратив много энергии, можно раздобыть бутылку водки, но на это идут только фанатики.
Другое дело, что к нам поступают из лагеря наркотики, но я их по разу попробовал и решил, что это мне ни к чему.
Стихов я не пишу уже давно…
Недавно у нас был зачетный лыжный кросс, недели две назад, и я без труда уложился в норму ГТО – 2 ступени. Это не ахти как шикарно, но я ведь до армии ни разу в жизни не вставал на лыжи… кроме того, я, например, умею делать все северные хозяйственные работы, связанные с дровами, – пилить, колоть и т. д. Еще в Чиньяворыке я однажды на спор расколол за день более 4-х кубов березовых дров.
Могу за 10–15 минут срубить толстую сосну».
Перед нами эпизоды из той жизни, о которой, не окажись он во внутренних войсках, Сережа Довлатов никогда бы не узнал. Это был целый мир, и он был ужасен – в нем «дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировкой и насиловали коз… в этом мире убивали за пачку чая».
От этого мира можно было отвернуться, делая вид, что его нет, но можно было и взглянуть в его неподвижные рыбьи глаза. Смотреть, не отрываясь, и видеть бельма, жидкие белесые ресницы, подрагивание век, на которых было набито пороховое «не буди».
Весной 1963 года стараниями Доната Исааковича Мечика Сергей Довлатов был переведен из Коми АССР в систему ИТЛ (исправительно-трудовые лагеря) Ленинградской области. Известно, что руку к этому переводу приложил старинный друг Доната, народный артист СССР, лауреат четырех Сталинских премий Александр Федорович Борисов.
Здесь, почти за две тысячи километров от Чиньяворыка, было все то же самое – те же зэки, тот же лагерь, те же часовые на вышках, та же колючка, тот же периметр, но близость дома (все-таки Ленобласть) сказывалась, чувствовалось дыхание дома.
А значит, империя не так уж и безгранична, и континент, открытый Петром I, где-то да заканчивается. Другое дело, что это «где-то» у каждого, живущего на этом бескрайнем пространстве, свое. Иначе говоря, этот предел каждый устанавливает для себя сам – деревенская околица, окружная автодорога, государственная граница.
Но важнее, и это Довлатов понял, служа надзирателем в еще совсем недавней системе ГУЛАГа, та внутренняя грань, которую можно или нельзя переступить, шагнуть в вечность или сгнить в штрафном изоляторе. Причем эта грань двигается в зависимости от обстоятельств, времени, места, психического состояния.
Из письма отцу:
«Непреодолимая трудность нашего строя заключается в том, что он требует от людей того, что несвойственно вообще человеческой природе, например, самоотречения…
Возникает вопрос, чем тогда объяснить примеры героизма, полного отречения от себя и пр.
Все это существует. Когда я был на севере, то видел, как мои знакомые, нормально глупые, нормально несимпатичные люди совершали героические поступки. И тогда я понял, что в некоторых обстоятельствах у человека выключается тормоз себялюбия, и тогда его силы и возможности беспредельны. Это может случиться под воздействием азарта, любви, музыки и даже стихов. И еще в силу убеждения, что особенно важно».
Увольнительные в Ленинград теперь стали частью армейского быта Довлатова.
Вот он молодцеватый, опрятный, отчасти имеющий вид залихватский, шагает по Литейному.
Сияет, разумеется.
И начищенной бляхой в том числе.
Всматривается в лица встречных прохожих.
Девушки, разумеется, прекрасны.
Они улыбаются ему, и он улыбается им в ответ.
Ощущает себя эдаким линкором, идущим на всех парах по хорошо известному ему еще с детства фарватеру.
О чем только не думал в ту минуту Сережа: о том, что, когда демобилизуется, будет обязательно снова поступать в ЛГУ, даже предпримет, разумеется, авантюрную и «свирепую» попытку и подаст документы в Литературный институт в Москву, ликовал оттого, что теперь он знает, о чем ему писать. А вот как это делать, он постигнет опытным путем. Итак, решение принято окончательно и бесповоротно. Об этом Сергей, кстати, сообщил отцу – «я уже, кажется, писал тебе, что не рассчитываю стать настоящим писателем, потому что слишком велика разница между имеющимися образцами и тем, что я могу накатать. Но я хочу усердием и кропотливым трудом добиться того, чтоб за мои стихи и рассказы платили деньги, необходимые на покупку колбасы и перцовки. А потом, я не согласен с тем, что инженер, например, может быть всякий, а писатель – непременно – Лев Толстой. Можно написать не слишком много и не слишком гениально, но о важных вещах и с толком».
Затем линкор «Довлатов» выполняет разворотный маневр и выходит на Невский.
Каждый метр этого пространства Сережа знает наизусть, потому что каждый из них связан с тем или иным эпизодом из его прежней жизни.
Останавливается рядом с кафе «Север», также известном в народе как «Норд». В годы оны здесь находилось известное на весь Санкт-Петербург, а затем и Петроград заведение «Квисисана» с механическими буфетом, которое посещали Блок и Сологуб, Ремизов и Юрий Анненков.
А вот теперь на Невский, 44, прибыл ефрейтор внутренних войск, будущий прозаик Сергей Довлатов.
В дверях несколько замешкался, пропуская миловидную девушку, лицо которой показалось ему знакомым. И лишь когда зашел внутрь, вдруг вспомнил, где видел ее раньше – ну конечно, еще до армии несколько раз ездил вместе с ней в троллейбусе, выходили на одной остановке, но тут их пути расходились – Сережа шел домой, а она в противоположную сторону. Выбежал из кафе, догнал, извинился за дерзость, напомнил об этих поездках, она улыбнулась. Узнала, конечно, еще бы не узнать такого гиганта.
Сережа представился.
Она назвала свое имя – Елена…
В 1965 году Довлатов демобилизовался и наконец смог покинуть периметр.
Город встретил его в свойственной для себя манере – прохладно.
За три года, которые Сергей отдал ИТЛ МВД СССР, здесь многое изменилось.
В частности, сформировалась и заявила о себе целая плеяда молодых талантливых литераторов – Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолий Найман, Виктор Соснора, Андрей Битов, Борис Вахтин, Рид Грачев, Валерий Попов. Войти в их ряды на правах человека, прошедшего советский лагерный ад и пишущего об этом, не удалось. Бродский заметил тогда, что Довлатов, вернувшийся из армии, напоминал Льва Толстого, пережившего Севастополь, «со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде».
Очень точно подмечено – ошеломленность.
Сережа просто не мог совместить жизнь там и жизнь здесь, в Ленинграде (до поры, разумеется).
Опять же, он был поражен тем, что, встретившись со старыми друзьями, не смог найти с ними общего языка. «Возник какой-то психологический барьер. Друзья кончали университет, серьезно занимались филологией. Подхваченные теплым ветром начала шестидесятых годов, они интеллектуально расцвели, а я безнадежно отстал. Я напоминал фронтовика, который вернулся и обнаружил, что его тыловые друзья преуспели. Мои ордена позвякивали, как шутовские бубенцы.
Я побывал на студенческих вечеринках. Рассказывал кошмарные лагерные истории. Меня деликатно слушали и возвращались к актуальным филологическим темам: Пруст, Берроуз, Набоков…», – читаем в книге Довлатова «Ремесло».
При том что все они были практически ровесниками, Сергей снова чувствовал себя младшим братом, который ждет, когда старший брат обратит на него внимание и даст ему слово.
И это случилось, он дождался.
Его пригласили в группу прозаиков «Горожане», созданную Борисом Вахтиным, Игорем Ефимовым, Владимиром Губиным и Владимиром Марамзиным. Попытка издать коллективный сборник тогда не увенчалась успехом, однако по-отдельности члены группы публиковались.
За исключением Довлатова.
В своей статье «Русский писатель Сергей Довлатов» эссеист и поэт Лев Лосев писал:
«К середине шестидесятых Сергей Довлатов не мыслит себе другой судьбы, кроме судьбы профессионального писателя. Блестящий устный рассказчик, красавец, гуляка, каждый день он встает в шесть утра и печатает на машинке рассказы. Тщательно правит, переписывает, подшивает в папку, показывает знакомым, с трепетом ожидает критических замечаний. Пытается пристроить свою прозу в журналы и издательства. Кое-что печатают в Москве, но на лицах ленинградских редакторов писатель Довлатов встречает лишь недвусмысленное желание поскорее избавиться и от него самого, и от его рукописей».
Причина такого презрительного отношения к молодому и, безусловно, талантливому писателю крылась в том, что он не был членом Союза писателей СССР, а брать на себя ответственность и печатать никому не известного автора, тем более с такими сомнительными (идеологически) текстами, никто не хотел.
Да и если бы рассказы Довлатова были рекомендованы к публикации, то они едва ли прошли бы сито цензоров из Горлита, потому как эстетика и стилистика Довлатова категорически не вписывались в этими же цензорами и установленные рамки.
Время послаблений для поступления в СП СССР (связанное с международным резонансом суда над Иосифом Бродским) безвозвратно ушло. Большинству ровесников и старших товарищей Сережи удалось вскочить в этот последний уходящий поезд. Довлатову же лишь осталось проводить его взглядом, стоя на платформе станции Чиньяворык железнодорожной линии Котлас – Воркута.
Как замечал Лев Лосев, «Сергей потратит еще много лет в тщетных попытках войти в советскую литературу с парадного входа». В попытках, которые в результате закончатся для него отъездом из страны, то есть покиданием на сей раз уже не периметра зоны, а периметра континента.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?