Текст книги "Учебник рисования. Том 1"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
II
Мальчики замолчали и шли некоторое время молча. Почти все их разговоры кончались одинаково. Они не ссорились, совсем нет, и без этих разговоров не могли обойтись, но всегда наступал некий предел, за которым следовало раздражение, и они научились останавливаться. Один из мальчиков считал себя гражданином мира – так он был обучен в семье, он много читал и тяготился тем, что ему предстоит всю жизнь прожить на окраине цивилизации. Другой мальчик жил в бедной семье в бараке, испытывал патриотические чувства, гордился своим убогим домом – и обижался, если школьный друг давал ему понять, что жизнь вокруг плохая. Пока они шли в молчании, каждый из них придумывал про себя новые аргументы и вспоминал прочитанные книжки, которые надо привести в пример. Им обоим, как обычно это бывает, казалось, что главного они не сказали и не получилось выразить то, что они чувствуют и думают. Они готовили новые реплики, чтобы использовать в новом разговоре, но этот, сегодняшний, возобновлять не хотелось. Один думал: надо было сказать, что Россия пресекает любое движение истории. Здесь, на этой территории, все останавливается. Сестра брала его на лекции и семинары в клубы прогрессивных деятелей культуры – и он научился говорить сложными книжными словами. Да, так и надо будет сказать в следующий раз. Еще он подумал, что нужно найти отличие в движении войск Наполеона и Гитлера. Ведь ясно же, что это совсем разные вещи, а объяснить не получается. Или, скажем, Чингисхан и его походы, это движение мирового духа или нет? Постепенно мысли обоих успокоились и вернулись к другим вещам.
– Уеду к нашим, в деревню, – сказал другой мальчик, патриотически настроенный, – возьму удочки. Надоел город.
Почему-то его собеседнику обидными показались слова вполне безобидные – «к нашим», «деревня», «удочки». Было в них что-то вульгарное и добротное, что-то безнадежное. Так вот у них все здесь устроено, бессвязно думал мальчик, они любят место, в котором живут, они все договорились, а я тут лишний. И должен терпеть. Вечерняя жара давила и томила, воздух можно было осязать как чужое неприятное тело. Московское лето миновало легкий июньский обман и вошло в пору расцвета – потного, несвежего. Хотелось одного – вдохнуть воздуха, но стоило открыть рот, и внутрь входила плотная горячая атмосфера, и дышать делалось тяжелей.
– А я уеду в Париж, – сказал первый мальчик, – я буду жить на набережной Анатоля Франса, окнами на Сену. Вечером буду выходить на балкон и смотреть вниз, на реку. Я люблю седьмой арондисман. По нему проходит бульвар Сен-Жермен, а это мой любимый бульвар. Представляешь, я буду смотреть на баржи на Сене, ходить в Лувр, гулять под каштанами и никогда уже не увижу ни нашего пустыря, ни пятидесятого отделения милиции, ни нашей школы. «Ротонда», кафе «Ля Куполь», мне все знакомо.
– Как же ты без нашего пустыря? Где гулять будешь?
– Уж найду место, – мальчик начинал говорить в шутку, но неожиданно разволновался, внезапно его охватила тоска, непонятная ему, щемящая сердце тоска по счастью. Он отчетливо понимал, что никуда и никогда с этого пустыря не денется и никакого счастья в его жизни не будет. Это было тем более странно, что у него не было никакого представления о счастье; он никогда не целовал девушку, не гулял под луной, не пил вина, не делал ничего такого, что отвечало бы взрослому знанию счастья, – но вдруг ему сделалось непереносимо тоскливо: он почувствовал, что никогда не будет счастлив на этом пустыре, он почувствовал, как проходит его жизнь, как она уходит от него каждую секунду, как бессмысленно текут душные летние дни. Он посмотрел по сторонам, и у него перехватило дыхание от бессилия. Он чувствовал, что в груди у него живет горе, но не мог выразить это – ни словами, ни даже ясными мыслями. Дело было не в истории и не в мировом духе, а в самой жизни, которая уходила прочь, и он вдруг это почувствовал. И поделиться таким горем было невозможно.
– Ты вот в Париж уедешь, – сказал другой мальчик, которого точно так же, как и первого, покоробила речь собеседника, он обиделся на слова «Париж», «бульвар Сен-Жермен». Эти слова рассказывали о таком мире, в котором его дом и маленькая комната, где он жил с мамой, делались вовсе жалкими, – ты уедешь в Париж и знать нас не будешь. А мы здесь останемся. Нас в Париж не позовут. Мы в другом месте живем. Знаешь, откуда Ванька родом? – Ванька был их одноклассник, с которым мальчики не особенно дружили, потому что Ванька не любил читать. – Знаешь, где его родители живут?
– Где?
– Деревня называется – Грязь. Он из этой деревни в Москву учиться приехал. У них там школы нет. Десять классов закончит и обратно поедет.
– Пусть остается, – великодушно сказал первый мальчик, – Москва большая.
Так шли они, огибая канавы и кучи мусора, и, сколько видел глаз, впереди тянулся пустырь, сухой и скучный.
Потом один мальчик спросил:
– Скажи, а за что ты смог бы отдать жизнь?
– Отдать жизнь? За разное, наверное.
– Я серьезно спрашиваю. За что?
– Да мало ли за что. Я много чего люблю.
– Так любишь, что жизнь отдашь?
– Ну не знаю. А ты за что?
– За свободу. Нет, вообще-то, не знаю. Наверное, все-таки за свободу.
– За чью?
Мальчик не мог ответить, не знал. Отдавать жизнь не хотелось. Вместо ответа он спросил:
– Слушай, я тебе рассказывал, как видел тетку с лисьей мордой?
– Как это?
– Шел из школы, темно уже, а впереди меня тетка на высоких каблуках. Когда я ее почти догнал, она ко мне как обернется, а лица у нее нет – нет лица!
– А что же есть?
– Морда как у лисы. Лисья морда рыжая.
– Врешь. Как же ты в темноте увидел?
– Она как раз под фонарем шла и повернулась. Резко так повернулась и залаяла.
– Как это?
– Как лисы лают. С подвывом.
– Прямо лиса?
– Шерстяная морда, рыжая с клыками.
– Может, она в лисьей шубе была? Или воротник из лисы. Напугать тебя захотела и залаяла.
– Летом, что ли, она шубу надела?
– Попугать решила. Некоторые тетки специально в шубы летом одеваются. А потом резко распахнут. А под шубой – голая. Чтобы завлечь.
– Нет, это была настоящая лиса. Понимаешь, лиса.
Мальчики шли некоторое время молча и думали теперь о лисе. День шел к закату, но жара не спадала.
– Давай на пруд сбегаем, – сказал один.
– Побежали.
– А может, она с карнавала шла – в маске? Может, пошутить хотела?
– Хорошие шутки. Я испугался, она меня загрызет.
– А может, это тебе мировой дух в лисьей шкуре явился?
– Зачем мировому духу лисой притворяться?
– Ну, Наполеоном дух уже был, Гитлером тоже был, а теперь в виде лисы явился.
– Зачем ему в виде лисы являться? – ученый спор был позади, и мальчики снова разговаривали, как обычные мальчики. – Зачем мировому духу лисья морда?
– Может, устал притворяться? Раньше притворялся, а теперь надоело. Может, это как раз его настоящее лицо?
– Скажешь тоже.
– А какое же у него лицо? Вот именно такое и есть. Морда клыкастая.
Они выбежали на Патриаршие пруды и, бросив портфели, присоединились к мальчишкам, носившимся вдоль пруда. Скоро Антон Травкин (а первого из мальчиков звали именно так) устал от бега; ему всегда быстро надоедала игра. В любой компании он очень скоро уставал – ему хотелось вернуться к книгам. Он вышел на Бронную улицу и, пройдя несколько шагов, увидел художника Струева. Он узнал его сразу: сестра показывала ему Струева издали, на выставках. Про Струева много рассказывала одноклассница Антона – Сонечка Татарникова; Струев был знакомым ее родителей. По их рассказам, Струев выходил совершенно особенным человеком. Особенный человек стоял посреди тротуара, скроив свою знаменитую гримасу: полуоткрытый рот, оскаленные желтые зубы. Неожиданно Струев приподнял пакеты, которые держал в руках, швырнул их в мусорный бак и плюнул на землю. «Проклятая страна!» – громко сказал он. И Антон, который только что доказывал своему товарищу то же самое, повторил за ним тихо: «Проклятая страна!»
5
Нанося краски на холст, надлежит помнить, что рано или поздно они соединятся – хочет того живописец или нет – в нечто, что сами художники именуют карнацией. Карнация – это некий средний цвет картины, это, так сказать, общее впечатление о цвете, которое запоминает глаз. Карнация – это таинственный красочный сплав, который остается в памяти после просмотра полотна. Можно не помнить, что нарисовано на пейзаже Сезанна, и тем более не помнить, какого цвета дерево, а какого – дом, но запомнить при этом, какого цвета картина. Необъяснимо, каким образом красные, зеленые, охристые и синие краски, которые употребляет Сезанн (а он пользовался очень богатой палитрой), соединяются в нашей памяти в единую прохладную лиловую среду, в нечто напоминающее всеми цветовыми характеристиками камень. Этот прохладный цвет твердой скалы и есть карнация картин Сезанна. Достаточно сказать, что карнация Рембрандта мягко-золотая, Ватто – сухая капустно-зеленая, Остаде – жарко-горчичная, Шардена – цвета воды в Сене, то есть зелено-охристая, а Матисса – цвета синего городского вечера. Иными словами, карнация – это убеждения и пристрастия, это человеческий опыт, выраженный цветом.
Пожалуй, карнация – это единственное, чему нельзя научить. Она индивидуальна, как отпечаток пальца. Невозможно стремиться создать ту или иную карнацию; она получается неизбежно, сама собой. Можно регулировать сочетания цветов, иными словами, можно управлять колоритом, но карнация возникает помимо колорита – иногда вопреки ему. Скажем, колорит картин Якоба Рейсдаля, скорее всего, бутылочно-зеленый – это цвет, который он употребляет чаще других, рисуя свои бесконечные чащи, и оттеняет его лиловым небом и серо-охристым песком. Сходный колорит у Гоббемы, вполне можно предположить, что они пользовались примерно одной палитрой. Однако существует огромная разница в карнации того и другого. Карнация Рейсдаля – тяжело-свинцовая; у Гоббемы она серебристая, легкая. Невозможно объяснить, как это достигается.
Иные склонны видеть в цветном грунте первый шаг к карнации. Действительно, цветной грунт сразу вводит художника в среду будущего произведения. Многие художники покрывают чистый холст неким средним тоном своей палитры – и потом словно вылавливают в нем отдельные яркие цвета. Так поступали испанцы, этот прием характерен для позднего маньеризма, например для Маньяско или Креспи. Широко известны жаркие терракотовые грунты, на их основе любил писать Рубенс. Иногда и сам материал играет роль среды. Например, светящаяся основа незалевкашенной доски, не покрытой левкасом (а она на Севере играла роль цветного грунта), уже сама по себе передает природу Голландии. Художник пишет пасмурный день, но сквозь холодный серый цвет светится теплое дерево, давая эффект движения теплого воздуха. Эль Греко делал прямо наоборот: он пользовался холодными темно-коричневыми грунтами (как правило, на основе умбры), что позволяло ему несколькими широкими мазками прозрачной серебристой краски создавать эффект грозового неба. Впрочем, подлинное мастерство позволяет художнику воспринимать и белый грунт как цвет среды и пространства – поэтому отсылка к цветным грунтам не кажется мне решающей для определения карнации.
Мне представляется, что карнация относится к колориту так же, как душа относится к знаниям, так же, как человеческая сущность относится к набору врожденных свойств и усвоенных привычек. Она, безусловно, состоит из них и более не из чего, но она больше них, и единственно она и интересна. Иногда нам встречаются люди, сущность которых не вполне ясна или даже очень мутна. Часто также встречаются картины, лишенные этого сгустка смысла и выражения, именуемого карнацией. Кажется, все правила соблюдены, но эффект не достигнут. Одна из привлекательных сторон искусства состоит в том, что имитировать его невозможно.
Глава 5
Открытое общество
I
На завтрак отец Николай Павлинов съел три небольших бутерброда с черной икрой, немного осетрины холодного копчения, домашнего приготовления творожок с малиновым вареньем, сыр груэр, настоящий, французский, половину холодной копченой курицы и две груши. Запил же он все это двумя чашками превосходно сваренного кофе (к творогу и сыру), стаканом свежевыжатого грейпфрутового сока (с курицей), бокалом холодного белого вина (к икре и осетрине). Вытерев полные белые руки салфеткой и посидев две-три минуты в полнейшем покое, глядя в окно, отец Николай стал собираться в бассейн. Многие советовали ему воздерживаться от плотной закуски перед занятиями плаванием, но отец Николай успел убедиться, что теория сия неверна – напротив того: плавая, он препятствовал процессу ожирения, а с другой стороны, от интенсивных движений проходило ощущение сытости и даже опять подступал голод. Так что ко времени второго завтрака он уже чувствовал себя легко, необремененно, и даже как-то слегка подводило живот. Не буквально спазмы голода, конечно, но легкое сдавливание желудка как бы предупреждало, что, мол, дела делами, а пора к столу.
Сегодня это подтвердилось снова: придя из бассейна, он уже испытывал потребность в еде, но сдержался – предстоял ответственный доклад в только что созданном институте, и разомлеть от еды не хотелось. Он переоделся в просторную лиловую рясу со стоячим белым воротничком на католический манер и спустился вниз во двор, где его ждала машина.
– В «Открытое общество», Гена, – сказал отец Николай и откинулся на подушку сиденья, – поезжай бульварами, там сейчас тень. Любопытно, Гена, дождемся ли мы сегодня Татарникова? Отпустит ли господина профессора семейство? Нужен нам сегодня Сереженька и его знания.
Отец Николай Павлинов был вовсе не похож на профессора Татарникова, хотя отношения, связавшие этих людей, иной назвал бы дружбой. Если Сергей Ильич Татарников напоминал кривой кирпичный барак, то отец Николай походил на небольшой особняк XVIII века, двухэтажный, с мезонином, с уютными полукруглыми окнами, с печками с изразцами, с навощенными полами и мебелью красного дерева. И значительную часть этого особняка занимали столовая и буфет. Служил ли в столице отец Николай или по делам обновленческой Церкви бывал командирован за рубеж, иными словами, где бы он ни находился, в расписании его дня гастрономия занимала первое место. Обыкновенно при встрече с другом Сережей Татарниковым отец Николай рассказывал из своей жизни так:
– Являемся к отцу Паисию на рю Дарю, в русскую церковь. Исключительно интересная миссия, огромные перспективы для экуменизма. Зовет отобедать в рыбный ресторан «Навигатор»? Не бывал?
– Нет, Коля, не пришлось, извини.
– Рекомендую горячо и настоятельно. На углу широкой улицы, что прямо к реке идет. Как бишь ее?
– Не знаю, Коля.
– Историк, а простых вещей не знаешь. Детали надо запоминать. Параллельно Сен Мишелю и аккурат упирается в собор; людная такая улица. Заходим; прилично и со вкусом оформлено. У них, знаешь ли, сразу видно, правильный ресторан или так себе, для второсортного туриста. Бросишь взгляд вокруг – и меню спрашивать не надо. Смотришь, допустим, как интерьер организован – и понятно, что заказывать. Вижу, место замечательное. И вот, представь, парадокс: подают моллюсков и тепловатое белое винцо «Мускадет». Попросил Паисия переводить и спрашиваю гарсона: вы, голубчик, знаете доброе правило – есть морепродукты только в месяцы с буквой «р»: сентябрь, октябрь и так далее? Глаза вылупил, прохвост, ничего не понимает. Так вот, говорю, мало того что вы нам моллюсков подаете в мае, вы к ним еще и «Мускадет» принесли. Вы бы еще ликер предложили к устрицам. Разве это дело, голубчик? Что же вы Францию позорите? Шабли, что ли, нету? И чтобы со льда было. Моллюска под лимоном проглотить, глоточек винца сделать – и чтобы зубы от холода заломило, вот как надо. И что же выяснилось?
– Да, что выяснилось?
– А русский он, гарсон-то! Вот в чем закавыка! Наш мужичок, вологодский. Притворяется только цивилизованным! Алешка – обыкновенный дурень Алешка, и взять с него нечего! Ах да, рю Жакоб, вот это где. Научил я шельму. Принес великолепнейшее шабли, отменный бургундский виноградник – франков шестьсот бутылка.
– Денег тебе девать некуда, Коля.
– Экономить на хорошем шабли грешно.
– Каюсь, отче. Не чревоугодием повинен, но экономией на шабли.
– Горько, Сережа, горько это слушать. У нас в России мужи науки, те, кого Отечество пестовать обязано, лишены элементарнейших благ – это великая беда нашей земли. Позор России.
Так обычно разговаривали отец Николай Павлинов и Сергей Татарников, и – рано или поздно – отец Николай открывал большой телячьей кожи портфель и доставал бутылку шабли.
– Вот она, красавица. Сама к тебе пришла. Ну, как теперь не попробовать?
– Знаешь же, Коля, что у меня язва, не могу я сухого.
– А на этот случай захватил я водочки.
И, как всегда, усаживались они в кабинете Татарникова, причем профессор из лафитника пил водку, а батюшка из тонкой рюмки прихлебывал шабли.
II
Здесь следует сказать, что если отец Николай Павлинов постоянно ел, то профессор Сергей Татарников все время пил; редкий день обходился без распития спиртного, сегодняшний не был исключением. Пока машина отца Николая мягко катила бульварами и узкими переулками, в доме Татарникова происходил следующий разговор. Сергей Ильич как раз вернулся из Института истории, где встретил доброго знакомого, специалиста по римским монетам. Спустились в буфет, и как-то само собой случилось так, что за полуденным чаем ученые распили бутылку водки. Татарников открывал дверь квартиры и уже знал, что его ждет.
Жена Татарникова, дама с полными щеками, Зоя Тарасовна, известная среди домашних как Зоюшка, и ее дочь от первого брака, смуглая девушка с крупными зубами по имени Сонечка, встречали мужа и отчима такими словами:
– Ах, что ж это с нами случилось, герр профессор? Уж не угостились ли мы водкой, как и вчера? Уж не нажрались ли мы часом как свинья? Уж не блевать ли мы собрались в передней? – говорила Зоя Тарасовна, театрально разводя руками и делая книксен.
– Ах, зачем, зачем ты, Сережа, опять выпил? – это говорила Сонечка, называвшая лысого пожилого отчима ласковым уменьшительным именем.
– Что это у нас ключ в замочную скважину не попадает? Руки от исторических занятий трясутся? Скорбим над миром, оттого и руки у нас дрожат, и ноги заплетаются.
– Мама варенье для тебя сварила, Сережа. Варенье из розовых лепестков.
– Нам только розовых лепестков не хватает, не правда ли, герр профессор? Занюхивать станем розовыми лепестками, глядишь, полегчает.
– А еще, Сережа, тебе звонил отец Николай и звал в «Открытое общество».
– Видите, герр профессор не успел прийти из одного общества, как его зовут в другое. Нарасхват! Без вас не обойдутся! Вы уж непременно, Сергей Ильич, туда загляните. В «Открытом обществе», наверное, и люди открытые, и наливают побольше.
– Отец Николай ждет, что ты придешь, Сережа.
– Не видишь, что ли, Сонечка, что герру профессору надо подумать. У него сейчас с речью затруднительно, а думать он горазд. Сейчас мы встанем на четвереньки и подумаем, что делать: то ли в передней блевать, то ли в «Открытом обществе» открытия делать, – говорила Зоя Тарасовна, качая головой, и длинные волосы ее покачивались возле щек.
Красивое и гладкое лицо супруги Татарникова было обрамлено распущенными волосами. С милой грацией носила она эту девичью прическу, не вполне соответствующую годам: в минуты задумчивости она перебирала локоны, в минуты радостного возбуждения откидывала их назад энергичным движением головы. Когда же Зоя Тарасовна была настроена язвительно и говорила супругу колкости, пряди волос ее мерно покачивались в такт горьким словам. Но не всегда Зоя Тарасовна была такой резкой. Даже и теперь, когда ей было крепко за сорок, порой казалась она милой и беззащитной девочкой, такой, какую и полюбил Сергей Ильич пятнадцать лет назад. Иные скажут, что и тогда она не была ребенком, но первым с таким утверждением не согласился бы сам Сергей Ильич. Он полюбил трогательную щекастую девочку с распущенными волосами – полюбил за беззащитность и доверчивость. Некоторым расстройством для Сергея Ильича явился первый брак Зои Тарасовны. Первым мужем Зоюшки и отцом Сонечки был фарцовщик с Кавказа Тофик Левкоев. Сергей Ильич в былые годы имел обыкновение зло трунить над наивностью Зои Тарасовны, влюбившейся в чеченского жулика. Зоя Тарасовна ложилась в таких случаях лицом вниз на диван и долго плакала, а Татарников, походив взад-вперед по комнате, принимался просить прощения. «Прости, Зоюшка, – говорил он, – ну что я, не понимаю, что ли? Ну влюбилась в придурка, молодая была, кто ж знал, что он такой прохвост. Ну не плачь». Время шло, и Зоя Тарасовна научилась отвечать на попреки. Она говорила так: «Тофик, может быть, бандит, но женщин не обижает». – «Зачем обижать, он им сразу горло режет», – говорил Татарников, однако ему делалось стыдно. Прошло еще немного времени, и Тофик стал известен как крупный предприниматель, эксклюзивный дистрибьютор автомобилей «крайслер», про него писали газеты. Зоя Тарасовна резонно заметила Сергею Ильичу, что пора бы и пригласить Тофика домой.
– Как, домой? – ахнул Татарников. – К нам домой? Этого бандита?
– Между прочим, герр профессор, этот бандит нашей дочери ежемесячно присылает деньги.
– В конце концов, почему бы и нет – она ему дочь как-никак.
– Вот именно – дочь. Твоей дочерью она, видимо, так и не станет. Хоть ты и знаешь Сонечку с детства.
– При чем же здесь это, – и Татарников не нашелся, что ответить.
Скоро в их дом стал приходить Тофик Левкоев. Он приезжал на огромной машине с тонированными стеклами и иногда брал Зою Тарасовну с Сонечкой кататься. Он заходил в кабинет к Татарникову, цепко жал руку, рассказывал политические новости, и Сергей Ильич, сперва не говоривший ничего, кроме «здравствуйте», приучился его слушать. «Снимать будем первого, – говорил Тофик о премьер-министре. – Надоел. Жрет в три горла». – «А ты можешь его снять?» – хохотала Зоя Тарасовна, откидывая волну волос назад. «Не я, так ребята знакомые займутся». Тофик округлял черные глаза и показывал крупные зубы. Он протягивал Сонечке шоколадку, и Сергей Ильич с ужасом смотрел, как девушка разгрызает плитку крупными зубами и таращит круглые черные глаза. «Жарко, однако, в Москве, – говорил Тофик, ослабляя узел оранжевого галстука с лиловыми подковками, – на выходные слетаю на дачу». Выяснилось, что у Тофика дом на Сардинии, и Сонечка отправилась на лето к отцу – на Средиземное море.
– И как живется в бандитских домах, Софья Тофиевна? Из базуки стрелять научилась? – спросил ее Татарников по приезде.
Сонечка расплакалась, а Зоя Тарасовна назвала Татарникова алкоголиком и ушла на два дня к подруге.
Еще хуже стало, когда началась война в Чечне. Сергей Ильич был противник насилия и уж, несомненно, противник российских методов управления. Однако что-то мешало профессору осудить войну в Чечне, и ему как историку неприятно было ощущать в себе эту зависимость в суждениях от каких-то сторонних соображений. Обыкновенно он начинал спорить с Соломоном Рихтером, который говорил: «Позор! Идет геноцид чеченского народа! Возвращаемся к сталинским временам, так получается, да?»
А Татарников отвечал сперва по существу вопроса, а потом обязательно срывался:
– Какие парламентские дебаты? Вы поглядите на эти звериные морды! Для бандита есть только один довод – пуля в лоб! – и при этом ему мерещился лоб Тофика.
– Как вы можете, – ужасался Рихтер, – я уверен, вы так не думаете.
– Именно так и думаю, Соломон! Из крупнокалиберного пулемета!
– Стыд вам, Сергей Ильич! – говорила в этих случаях Зоя Тарасовна. – Историк! Гуманист!
Тофик Левкоев, присутствовавший однажды при споре, высказал неожиданно радикальное суждение.
– Правильно, – поддержал он Татарникова, – мочить надо черножопых. Верно, из пулемета. Отстрелять половину чурок, чтобы другие очухались. Работать не дают, всю Москву бандитскими рожами замутили.
Соломон Моисеевич при этих словах ахнул, открыл рот и уставился на собеседника – крепкого кавказского мужчину в оранжевом галстуке с лиловыми подковками. А отец Николай заметил: «Господь с вами, помилуйте, зачем вы так про народ Кавказа? Кухня кавказская просто отменная. Бывали в ресторане “Тифлис” на Остоженке?» – «Приличное место, – сказал Тофик, – кахетинское у них хорошее». – «Подождите, подождите. А сациви? А лобио как готовят?» И беседа завязалась. Вспоминая об этой и ей подобных беседах, Татарников всякий раз испытывал приступ стыда – за то, что все это происходит в его кабинете, возле полок с библиотекой отца, под фотографиями деда и прадеда – профессоров Московского университета. Не здесь, не в этом доме, не среди книг, собранных подлинными учеными, видеть эти нахальные лица. Ему было неловко перед стариком Рихтером, который и не подозревал о родственных отношениях Татарниковых с Левкоевым. «Что же это за странный мужчина, Сережа?» – «Понимаете, Соломон, это приятель детства». – «Вот видите, Сережа, восточный человек, но сумел подняться над голосом крови. Это нам всем урок. Высказывание его весьма любопытно, вы не считаете?» Сергей Ильич не сумел бы ответить на вопрос, отчего он не стыдится бутылки водки, выпитой в полдень, но стыдится Тофика Левкоева, сидящего в его кабинете, и отца Николая, обсуждающего достоинства лобио. Он говорил себе, что винить некого, он сам виноват, он сам собрал всех этих случайных людей в своем кабинете, значит, так ему самому захотелось, так, вероятно, удобнее. Они не хуже прочих, убеждал он себя. В такие минуты он чувствовал себя бесконечно вялым и слабым. Не было сил углубляться в историю отношений с Зоей Тарасовной, пересматривать все свое окружение, весь уклад жизни. Хуже всего было то, что выхода из этих отношений, по всей видимости, не существовало.
Татарников слушал жену, и в нем привычно просыпалась ярость и, как обычно, не находила выхода; он знал, что дай он ей выход, жизнь испортится вконец: Зоя Тарасовна взметнет волосами, хлопнет дверьми и уйдет к подруге, Сонечка примется плакать и биться на постели, он сам поедет на холодную дачу и станет пить водку на веранде.
Он сдержался, только прикрыл глаза. Что тут скажешь?
Сонечка продиктовала адрес, по которому учреждалось новое для России «Открытое общество», то был известный Дом ученых. Татарников надел старый отцовский пиджак, который всегда надевал, если предстоял серьезный доклад или важная встреча. Хмель давно выветрился, было бы неплохо выпить еще рюмку для настроения. К нужному часу он уже входил в распахнутые двери «Открытого общества».
Его почти не удивило, что вокруг были знакомые лица: в последние месяцы он привык встречать одних и тех же людей решительно повсюду. Увядшая было в первые годы перестроечной нищеты столичная жизнь расцвела вновь, двери салонов распахнулись шире прежнего. Ленивая светская жизнь Москвы, что славится застольями, перетекающими одно в другое, вернулась в привычное состояние. Период растерянности и митингов, когда некогда было и в гости сходить, миновал. Столица и ее знаменитости некоторое время приглядывались к новым лицам, привыкали к новым обстоятельствам, приспосабливались к новым ценам. Но – обвыкли, и отработанный столетиями механизм заработал вновь, так же исправно, как работал он и полвека и триста лет тому назад. По вторникам люди искушенные встречались у Вити Чирикова – редактор «Европейского вестника», продолжатель дела покойного Карамзина славился настойками и огурчиками специального засола; по четвергам отправлялись на маскарады и шарады к Яше Шайзенштейну; субботу же проводили у отца Николая, разговляясь на бараньих отбивных. И поскольку избранных лиц в столице не так уж и много, в каждой гостиной непременно встречались одни и те же лица. Одним словом, если разминешься с кем-нибудь у отца Николая Павлинова, то непременно встретишь его у Яши Шайзенштейна. А что вы хотите? Столица, она и есть столица, и жизнь у нее столичная. Коммунизм ли, капитализм ли на дворе, а московская жизнь идет своим чередом – солят грибочки, настаивают водочку на лимонной корке, рисуют жженой пробкой усы в сочельник. Единственным отличием от привычного уклада стало то, что к списку адресов прибавились новые: открылись двери иностранных салонов и домов партаппаратчиков, прежде для интеллигентной публики недоступные. По пятницам Ричард Рейли устраивал долгие коктейли с домашними концертами и сам, кстати, недурно играл на флейте; каждую вторую среду немецкий атташе Фергнюген давал скучный немецкий обед с рейнским вином; а по воскресеньям избранные наезжали в Переделкино на пироги к Алине Багратион, да заодно и хаживали на могилу к Пастернаку, благо в двух шагах.
Сергей Ильич Татарников, человек немолодой и непрыткий, неожиданно для себя тоже сделался гостем модных квартир, но время в гостях проводил всегда одинаково: сидел в углу со стаканом. В беседах он участия не принимал, находя их глупыми, а если встревал в разговор, то непременно с колкостью. По-прежнему его основным маршрутом являлся путь к старику Рихтеру, там было покойнее всего, но было приятно сознавать, что количество адресов, где можно скрыться от домашних бурь, увеличилось. А люди они вроде бы приличные, говорил себе Татарников. Конечно, невежественные до чертиков и, если разобраться, дурни, но кто их знает, а вдруг поумнеют? Время покажет. Он всегда ждал, что покажет время.
III
Отец Николай приветствовал его в дверях и троекратно облобызал на православный манер. Татарникова проводили в президиум, на сцену. Он оказался в одном ряду с Германом Федоровичем Басмановым, Владиславом Тушинским, Борисом Кузиным, Розой Кранц. Из выступления отца Николая Павлинова стало понятно, что «Открытое общество» суть свободный и независимый от российского государства институт, в который вкладывают деньги миллиардеры всех стран, чтобы поддержать отечественную интеллигенцию при переходе от тоталитаризма к демократии. Религиозные и светские интересы будут объединены в нем единым дискурсом свободы. Возглавит российское «Открытое общество» опытный руководитель Герман Басманов, а опытные интеллектуалы (отец Николай так и выразился «опытные интеллектуалы», а остряк Кузин прошептал «подопытные интеллектуалы») будут следить за тем, чтобы немереные капиталы текли, не сворачивая, прямо в библиотеки и музеи далеких городов. «Почему обязательно далеких?» – спросил Татарников у соседа, соседом был Тушинский. – «А поближе музеев нет, что ли?» – «Потому что, – сказал экономист, – надо поднимать глубинку: Нефтеюганск, Сургут, Нижневартовск». – «Вот как? – подивился Татарников. – И как же их поднимать?» – «А вы послушайте, учредители расскажут». В зале Дома ученых присутствовали и миллиардеры-учредители. Этим-то, этим-то чего не хватает, думал Татарников, их-то сюда что несет? Зал заполнился людьми, многих историк уже знал в лицо. «Цвет нации, совесть нации», – шелестели в зале. Но вот прозвонил колокольчик, и наступила тишина.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?