Текст книги "Учебник рисования. Том 1"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
– Да, – сказал мальчик.
– Карл Маркс, когда был чуть постарше тебя, на вопрос, что он хочет делать в жизни, ответил, что хочет служить человечеству, как Иисус Христос. А ты мог бы так сказать?
– Соломон, отстань от ребенка.
– Думаю, ему пора ставить перед собой великие цели.
– Пусть Антон будет просто мальчиком, – сказала Елена Михайловна, – пусть его целью будет вкусное яблоко. Скушай яблоко, мальчик.
Елена Михайловна принимала пальто, проводила гостей в комнату. Здесь гости оказывались во власти Соломона Моисеевича.
– Леонид, здравствуйте, – пригласил он Голенищева, – рад вас видеть. С моей невесткой вы познакомились. Сына, увы, уже нет. А это Пашенька, мой внук. Ах, вы знакомы? Лиза, многообещающая девушка. Вот Антон – надеюсь, он станет великим историком. Садитесь, сейчас за вами поухаживают.
Елена Михайловна наполнила рюмку Голенищева, а Рихтер приветствовал Струева. Как обычно это с ним бывало, Соломону Моисеевичу казалось, что гости пришли именно к нему, но он любезно давал возможность и остальным членам семьи с ними познакомиться.
– Слежу за вашим творчеством. Обсудим его позднее. С внуком моим познакомились? Это Лиза, девушка, кхе-кхм, с дарованиями. Она передаст вам столовые приборы. Хочу представить Антона – у мальчика обширные планы. Планы, кхе-кхм, гуманистического направления. Перед вами Семен Струев – способный художник.
– Спасибо. – Струев не любил вздорных стариков.
– Инночка, я рад, – обратился Соломон Моисеевич к родственнице, – что ты нашла время навестить меня. Наконец увиделись. Раньше общались чаще. У нас было большое горе, Инночка, большое горе. Умер мой сын, ушел, кхе-кхм, от нас. Впрочем, ты, кажется, была на поминках. Вот мой студент, Голенищев, ах да, вы вместе и учились. Вот Семен Струев – с интересом наблюдаю за его развитием. Лиза, новый член семьи. Пашу ты видела? Кстати, сегодня его свадьба.
Инночка с раннего утра резала салаты на кухне, ходила в магазин, подметала и мыла полы. Обидчивая от природы, она уже дрожала губами. Соломон Моисеевич, впрочем, нисколько не собирался ее обижать, он просто не заметил ее присутствия, но оттого был не менее радушен.
– Ты стала редко у нас бывать. Что ж, значит, потребности нет. В моем возрасте приходится с этим мириться. Если я стал скучным собеседником, то не должен удивляться. У молодых свои интересы. Телевизор, кхе-кхм. Танцы. Разные другие, кхе-кхм, развлечения. Вспомнила родных, это приятно. – Он обиженно поджал губы; обида на невнимание была фамильной чертой. – Танюша сейчас принесет тебе тарелку. Располагайся.
Елена Михайловна помогла Инночке расставить приборы, которые та принесла с кухни, а Соломон Моисеевич поприветствовал Сашу Кузнецова. Не встреченный никем, Кузнецов вошел в незапертую дверь и стоял у притолоки. Он выглядел нелепо в черном костюме, который надевал по торжественным случаям, – то есть на редкие свадьбы и частые похороны. Два месяца назад он в этом же костюме выносил из этих же дверей гроб.
– Милый Саша, – сказал Рихтер, стараясь говорить благосклонно и не обидеть превосходством, – все тебе рады. Чем занимаешься? Надеюсь, расскажешь нам о работе. Отрадно, что мы не теряем связи друг с другом. Ты должен знать, что наша семья всегда относилась к тебе тепло. Кхе-кхм. Да, с родственным теплом и одобрением. Присаживайся.
– Я с тетей Таней рядом, – сказал Кузнецов, но, впрочем, сел он на углу стола, поодаль от прочих, в том числе и от Татьяны Ивановны.
Больше он не сказал ни слова, водку, налитую Лизой, выпил и ждал, пока опять нальют. Ему было не по себе в этом доме, таком церемонном. Он, скосив глаза, осмотрел гостей; из новых богачей, подумал он, вон как одеты.
Гости осмотрели худое лицо Кузнецова, потом стали смотреть на руки, самую выразительную часть его строения. Руки Кузнецова лежали вдоль столовых приборов по сторонам тарелки, как тяжелое холодное оружие. Они лежали словно бы отдельно от своего хозяина; тот принес их в дом и выложил подле вилок и ножей, временно оставив без употребления. Иногда он поднимал одну из рук и брал ею еду, но потом снова клал ее вдоль тарелки и оставлял там лежать. И взгляды гостей то и дело останавливались на этих неудобных в застолье руках. Широкие кисти, перепутанные пучки вздутых вен, выпирающие кости, содранная на суставах кожа – эти руки плохо подходили к свадебному столу. Сам Кузнецов не обращал на свои руки внимания, он помнил, где их оставил и где их можно найти, если возникнет нужда.
И Струев, и Голенищев, попав в унылую квартирку, испытали одинаковые чувства: пожалели, что пришли. Струев протиснулся между книжным шкафом и столом, Голенищев провалился в рыхлый диван подле Татьяны Ивановны – им было неуютно. Потом, однако, гости вспомнили, что именно такой быт окружал их лет десять назад – они просто забыли о нем.
– Странное дело, – сказал Струев, – я будто бывал в этом доме раньше. Такую же квартиру я снимал, приехав из Ростова.
– Как это у них, у русских интеллигентов, получается, – подхватил Голенищев, – что угодно происходит за окном – революция, контрреволюция, – а они всегда живут на один манер. – Он еще раз огляделся и покачал красивой головой: обстановка была такой же, как и в годы их фрондерской юности, в пору брежневского маразма. Ничего не изменилось, словно не было ни перестройки, ни гласности, ни рыночной экономики, ни свободолюбивой прессы, ни западных галерей. Тот же ритуал бесконечного чаепития, тот же безвкусный салат и колченогие стулья такие же, и драные корешки Вазари на книжных полках, и репродукция «Вида Толедо», пришпиленная к линялым обоям.
– Помнишь, Леня, – ахнула Инночка, – помнишь, у тебя была такая же репродукция?
Голенищев хмыкнул.
– У меня был подлинник! Я был женат на персонаже Эль Греко, – пояснил Леонид остальным. – Вообрази, Инночка, мы с Юлей Мерцаловой спали под этой самой репродукцией. Мерцалова – она ведь натурально с холста Эль Греко. Эта картина, – обратился Голенищев к Павлу, – будит во мне эротические фантазии.
– Ах, это теперешняя жена Витюши Маркина, – откликнулась Инночка. – Такая красавица. Верно, она эльгрековская.
– Она общая, – желчно сказал Голенищев, но Павел не услышал эту реплику.
Матовый цвет лица, гордая шея, круглые брови, слегка приоткрытые, словно для нежного слова, губы; вот на кого она похожа, подумал Павел, на Деву Марию кисти Эль Греко. Он вспоминал стриженую девушку, ее темный взгляд и ту особую силу искренности, экстатическую, истовую силу, которая исходила от ее глаз. Да, да, именно портрет кисти Эль Греко: по темной, густой умбре прозрачные серые лессировки. Жаркий темный слой краски, положенной снизу, словно втягивает в себя легкие светлые тона, – вот откуда эта матовая кожа, светлая и темная одновременно, вот отчего этот темный взгляд одновременно и приближает тебя, и бесконечно отдаляет. Портрет Эль Греко; пожалуй, я не видел ни одного лица, про которое можно было бы сказать такое.
– Когда Юлечка ушла к Маркину, – продолжал Голенищев, – я испытал облегчение. Словно продал с аукциона дорогую картину. Жить с шедевром Эль Греко, согласитесь, непросто.
– С дамами Ренуара легче.
– Ах нет, – сказала Инночка, – я ошиблась. Не Эль Греко, нет. Она похожа на портрет герцогини Альбы.
Верно, так Гойя писал Альбу. Хотя все равно испанская живопись, тот же глубокий темный грунт, тот же хлещущий мазок. Да, фарфоровое лицо и немного удивленное выражение, точно она только что вас заметила. А заметив, увидела, что вы ей совсем не ровня – это выражение и отмеряет дистанцию меж нею и другими. Даже когда она лежит обнаженной, на картине «Маха», она все равно остается неприступной. Интересно, думал Павел, а как выглядела бы героиня Эль Греко, если ее раздеть?
Неожиданно он сделал открытие: ему пришло в голову, что на картинах Эль Греко и на портретах Гойи изображена одна и та же женщина. Разница состоит в том, что у Эль Греко персонажи бестелесные – невозможно представить, как они выглядят обнаженными, а герои Гойи живые, их плоть значит очень многое. Нарисована одна и та же женщина, думал он, но в первом случае – как идеал, а во втором – живая. Вероятно, у всякой картины есть метафизическая пара – или возвышающая реальность до идеала, или, напротив – делающая идеал доступным.
– Все люди похожи на картины, – сказала Инночка.
– Разве не наоборот?
– История зашла далеко: уже неизвестно, что было раньше.
Стали обсуждать модную игру: персонажи московских салонов теперь полюбили представляться героями древности. Столичные модники переодевались в старинные туалеты и фотографировались загримированные под образы популярных картин. Журнал «Европейский вестник» публиковал эти милые фотографии. У всякого светского персонажа обнаружился двойник в истории искусств. Так, отец Николай Павлинов был запечатлен в римской тоге, выяснилось, что он удивительно схож с бюстом императора Гальбы. Дима Кротов с успехом изобразил Наполеона на Аркольском мосту, Петр Труффальдино удачно имитировал выправку Байрона, а Герман Басманов до того оказался схож с Мартином Лютером кисти Кранаха, что дух захватывало. Автором концепции выступил модный дизайнер – Валентин Курицын, к каждому выпуску журнала готовил он портреты современников, обряженных в костюмы ушедших эпох, и очередь выстроилась к мастеру в ателье: всякому любопытно узнать, с каким героем истории он схож.
– Леонид сошел с холста Тициана! – сказала восторженная Инночка. – Христос с картины «Динарий Кесаря»! Неужели не видите? Татьяна Ивановна – это боярыня Морозова. А Соломон Моисеевич, он пророк с плафона Микеланджело.
– Какой именно пророк? – ревниво спросил Соломон Моисеевич.
– Иеремия, конечно, Иеремия.
– Хм. Да, Иеремия, – Рихтер подумал, что на это можно не обижаться, – хм, ну что ж. Вполне возможно.
– А я? – и Елена Михайловна повела бровями.
– Вы, Леночка, бесподобны, – умел Леонид Голенищев вовремя сказать нужное слово.
– Глупости все это, – заметила Татьяна Ивановна, – с жиру бесятся.
– На кого похож Иван Михайлович Луговой? Не скажете?
– На черный квадрат, – ответил Струев.
Кузнецов слушал и не мог понять смысл разговора. О чем они? Разве этот щекастый дядя похож на икону? Впрочем, Кузнецов привык, что в этом доме собираются хвастливые люди и все время врут. Всякий раз, как он приходил к ним в гости, они говорили при нем о несуществующих вещах, о выдуманных историях, и старались говорить так, как будто видели эти несуществующие вещи и хорошо их знают. Они всегда рассказывали, что знают каких-то интересных людей, чтобы те, с кем они сидят сегодня за столом, знали, что есть кто-то поважнее их. Они всегда дадут тебе понять, что с тобой дружат просто так – оттого что сегодня заняться нечем, а настоящие их друзья появятся завтра. Сколько он слышал таких разговоров: про режиссеров, что не смогли прийти сегодня, но отзвонили и сказали, что придут завтра, про артистов, которые звонят из Парижа поздравить с Новым годом. Здесь гостю всегда показывали, что есть большой и важный мир, а ты – принят из милости. Они всегда врали, что у них много богатых друзей, тогда зачем у матери его занимали последнее? Лишь бы впечатление произвести. Только зачем им это? Бывают такие люди, им всегда мало того, что у них есть, им еще и присочинить надо. Привыкли врать, теперь не исправишь. Интеллигенты, с фантазией.
Соломон Моисеевич спросил Струева:
– Вы портреты рисуете?
– Вообще рисовать не умею.
– Не дразни профессора, – сказал Голенищев. – Струев создал портрет времени, но время себя не узнало.
– Обхожусь простыми средствами, – сказал Струев, – поскольку рисовать не умею, то белую бумагу выдаю за портрет времени. Некоторые верят.
Голенищев захохотал, и остальные вежливо посмеялись, мол, классик пошутил, может себе позволить.
– Что вы имеете в виду? – оживился Рихтер. Соломон Моисеевич приготовился к дискуссии. Елена Михайловна даже испугалась: вот сейчас старик перехватит инициативу, начнется один из рихтеровских монологов. Она посмотрела на Голенищева и Струева и успокоилась: эти – никому первенства не отдадут.
– Струев хочет сказать, что одурачил публику, чтобы получить московскую прописку, – сказал Голенищев, и опять все посмеялись.
– Одурачить, – сказал Струев, – было нетрудно. Труднее поверить самому, что врешь.
– Почему вы так говорите?
И Антон, насупившись, повторил: почему?
VI
Струев говорил свои обычные парадоксы, к которым привыкла художественная Москва. От него ждали подобных шуток, и он говорил их, когда приходило время сказать, так же легко, как выпивал рюмку или гладил соседку по колену. Надо произнести нечто специальное для этого мальчика, он ждет. Угораздило приехать в эту богадельню. Струев оглядел собрание: вот Павел, сидит с замученным лицом подле глупой девочки, вот старик Рихтер, открыл рот, собирается держать речь, вот их родственница Инночка, пожилая девушка. Интересно, ее для меня зазвали? Пропал вечер, подумал Струев. К Алине надо было ехать, вот что.
– Главное, – сказал Струев Антону, – решить: искусство похоже на жизнь, или жизнь – на искусство? Понял?
– Понял, – сказал мальчик важно.
– Из этого я исходил, выбирая место жительства. – Струев привык к роли свадебного генерала, он знал, что от него ждут историй, которые потом будут пересказывать знакомым. Скажут: заходил к нам Струев, и, знаете, такого наговорил! Надо рассказать историю про Париж, напиться, выбрать женщину на ночь. Они же этого хотят, затем и позвали. Выбрать, впрочем, некого – даже невеста, и та скучная. Его забавляло то, что на этой свадьбе сразу несколько генералов: старый Рихтер еще не понял, что его уволили в запас. – Я решал, куда поехать: в Москву или в Ленинград. В нарисованный город не хотелось. Сам рисовать не умею и нарисованное не люблю.
Струев привычно завладел вниманием общества; как обычно, он мог повернуть разговор куда угодно – хотите про культуру, хотите про политику. Как обычно, собрание заглядывало в его кривозубый рот, гости ждали брутальных фраз: на то он и Струев, чтобы приводить московских обывателей в смятение. До чего одинаково устроены эти вечера. Сейчас они подхватят реплику про искусственность Ленинграда и скажут, что Питер – это мираж Европы в российских степях. Вам довольно сказанного? Сумеете дальше без меня или еще чуть-чуть поговорить?
– Питер – это запоздалый проект России, которая строилась без проекта. Оказалось, что проект лучше старого здания, – сказал Голенищев.
– Я привыкла думать, что Москва и Питер – несчастливая супружеская пара, – и Елена Михайловна улыбнулась, – оттого русская история так дурна.
– Мне говорили, что есть два направления в русском искусстве – московское и ленинградское, – сказал Струев. – Я прикинул, к какому направлению примкнуть. Русское искусство, которое притворяется европейским, мне всегда было противно. Всякий актер хочет играть натурально – я решил ехать в Москву.
– Теперь, когда город снова стал Петербургом, фальшь ушла, – сказал Голенищев. – Обратите внимание: у ленинградцев глаза раскосые и скулы широкие, а у петербуржцев нормальные европейские лица.
– В Ленинграде от голода в блокаду мерли, – сказала Татьяна Ивановна, – подумаешь, глаза косые. Попробуй недельку не поешь. Тебя не так перекосит.
– Стало обидно за московскую школу, – сказал Струев. – Ленинградцы делают вид, что хранят традиции, но это традиции театра.
– Не будем забывать, – возвысил голос Рихтер, – Петербург – колыбель революции. – Рихтер не терял надежды на разговор о главном. Но Елена Михайловна допустить этого не могла. Она по опыту знала: лишь ослабь внимание, и пойдет речь о мировой революции, платоновской академии, Долорес Ибаррури – и так без конца.
– Вы должны согласиться с тем, – сказала Елена Михайловна Рихтеру, – что Петербург – колыбель революции, а Москва – ее саркофаг. И, слава богу, мы – москвичи.
– Поскольку я собирался притворяться художником, – сказал Струев, – то решил, что среди профессиональных актеров это делать глупо. Они лучше притворяются. А если притворяться в партере, среди зрителей, то вдруг может получиться так, что сыграешь правдиво. Ты понял? – спросил Струев Антона.
Мальчик важно кивнул. Голенищев похлопал в ладоши. Заговорили о горестной судьбе творцов при Советской власти, о расцвете судеб в новую эпоху. Теперь беседой управляла Елена Михайловна, ей важно было одно: предотвратить речевой поток Рихтера, который оскорбленно поджимал губы и требовал внимания. Елена Михайловна обращалась через его голову к Голенищеву и Струеву, она спрашивала Струева о контрактах с галереями, Голенищева о министерских закупках – предметах вовсе Рихтеру неведомых; говоря со Струевым, она круглила удивленные глаза, а слушая Голенищева, глаза щурила. Леонид Голенищев говорил мало: он был мастер шутки, короткой реплики. Для того чтобы реплика Голенищева прозвучала как надо, требовался рассказ соседа – а когда сосед умолкал, Леонид Голенищев двумя словами придавал смысл его длинной речи. Рассказала сентиментальную историю Инночка, а Леонид пошутил – и всем запомнилась лишь реплика Леонида. Если говорил Рихтер, слушатель чувствовал себя учеником на скучной лекции, если говорил Струев, все знали, что говорит человек особенный и есть дистанция меж ним и другими; однако Леонид Голенищев, даром что был персоной заслуженной, умел так сказать, что все понимали: нет авторитетов, все равно забавно и нелепо. Жизнь – занятная штука, и умен тот, кто видит ее суть, открывает в ней смешные стороны. Обреченный на молчание, Соломон Моисеевич сидел со скорбным лицом. Раз он попытался вступить в полемику с Голенищевым и сказал, что развитие искусства остановилось в девятнадцатом веке. «Помилуйте, милый Соломон Моисеевич, в девятнадцатом веке остановилось развитие искусства, обслуживающего угольную промышленность. А в двадцатом развивается то искусство, что связано с нефтяной отраслью», – и Голенищев подмигнул Рихтеру. «Вы марксист, Соломон Моисеевич, – щурясь, сказала Елена Михайловна, – и вам придется с этим согласиться. – Она улыбнулась Голенищеву. – Неужели вы были студентом Рихтера? Как я рада, что вы получали двойки». В иное время Павел помог бы деду, но сегодня был слишком занят собой. Павел глядел на счастливое лицо Лизы. «Вот это теперь моя жена. Теперь ничего не изменишь». Эта фраза делала всю жизнь определенной и тусклой; он знал, что так нехорошо думать, но фраза возвращалась снова и снова. Чтобы сделать приятное Лизе, он несколько раз назвал ее женой. «Жена, передай салат», – сказал он, и Лиза повернула к нему гордое лицо. «Чем же она так довольна? – подумал он. – Тем ли, что получила право на мою жизнь? Боже мой, как все нечестно». Лиза сидела под репродукцией Эль Греко, и, глядя поверх ее головы, он видел таинственные бастионы, белеющие в ночи, изрезанный холмами пейзаж. «Почему они называют эту вещь “Толедо в грозу”? Да, собираются тучи. Может быть, действительно дело к дождю». И внезапно ему стали мерещиться струи дождя, холодный ливень обрушился на город, он почувствовал порывы ветра. «Интересно, далеко ли Толедо от Гвадалахары, от тех мест, про которые рассказывает дед?»
Лиза смотрела вокруг себя с гордостью. Это моя семья, думала она, эти люди – друзья семьи. Для счастья довольно и Павла, но здесь и Рихтер, и Струев, и Голенищев. Какие лица. Чернобородый красавец Голенищев поймал ее взгляд и подмигнул Лизе – он умел это делать по-мальчишески азартно.
– Неужели – заместитель министра культуры? – шепнула Лиза соседке Инночке.
– Правда, странно? – подхватила Инночка. – Мое поколение правит страной! Кто бы мог подумать?
– Такой простой. И шутит все время.
– В юности вышучивал все подряд. Ничего святого! – и две религиозные девушки, пожилая и юная, посмотрели друг на друга с пониманием: «ничего святого» было сказано в хорошем смысле, в том смысле, что Леонид разрушал догмы и утверждал свободу.
– Ему на язык не попадайся! Я помню, однажды Леонида декан факультета вызвал на расправу; стал говорить, что Леонид попусту себя тратит, прожигает жизнь. Предложил покаяться. Тогда Леонид встал на колени! Вот была потеха! Стоит на коленях, бьет себя в грудь и кричит: «Я – нераскрывшийся! Мы – нераскрывшееся поколение!»
– Где же были в это время вы, Соломон Моисеевич? – поинтересовалась Елена Михайловна. – Вы, насколько понимаю, учитель Голенищева, обязаны были отвечать за него.
– Соломон Моисеевич сидел в кресле, закрыв лицо руками.
– Как это на тебя похоже, Соломон, – сказала Татьяна Ивановна, – лишь бы в сторонке отсидеться. Жена по магазинам бегает, сумка килограммов двадцать весит, а профессор в кресле сидит, лицо закроет – я, мол, ничего не знаю.
– Наверное, сегодня этому декану стыдно, – сказала Лиза, – он видит, как Леонид теперь раскрылся.
– Полагаю, ему наконец стало смешно, – сказала Инночка. – Поколение проявило себя – они заставили всю страну смеяться своим шуткам!
– Они заставили смеяться весь мир!
– Вам бы все паясничать, – неожиданно сказала Татьяна Ивановна. – Дурни юродивые.
Все разом замолчали. Стало слышно, как шамкает старый Рихтер, пережевывая непослушной челюстью салат. Татьяна Ивановна развила свою мысль.
– Раньше веселились по-доброму. Соберутся во дворе, гармонь принесут и поют хором. Всем хорошо, весело. Помню, как дядя Вася играл – не хочешь, а запоешь! С других дворов приходили слушать. У нас, в деревне Покоево, от души веселились – вы так не умеете. Соберетесь – и кривляетесь. Или чужое добро считаете. И шутки у вас уродские.
– Юродство есть путь к блаженству, – добродушно сказал Голенищев.
– Первая заповедь блаженства, – процитировала Инночка, – гласит: блаженны нищие духом.
– Блаженны нищие духом? – Соломон Моисеевич с удовольствием внедрился в беседу. – Хм, понимать отказываюсь. Идеал развития человечества – духовно богатая личность. Да, – он призвал гостей восхититься этой перспективой, – будем стремиться к богатству личности! – Рихтер немного помедлил, пережевывая салат, и добавил: – Каждую минуту!
– У нас в деревне тоже дурачки были, – продолжала Татьяна Ивановна, – помнишь, – обратилась она к Кузнецову, – помнишь, рядом жил Юрка-дурачок? Так он людей по-доброму веселил и никакого личного богатства не просил. И в Париж не ездил.
Кузнецов задумался, какого Юрку имеет в виду тетя Таня. Алкоголика Юрку, того, который зарезал жену, но, отсидев два года, попал под амнистию, этого, что ли? Юрка развлекал соседей незатейливыми шутками: пел матерные частушки и показывал прохожим язык. Однажды его нашли повешенным на березе, и посиневшее лицо его с высунутым раздутым языком осталось в памяти жителей деревни. Бабки утверждали, что его повесили милиционеры из райцентра, повесили за правду, за то, что он, не глядя на погоны, высказывался резко и отчаянно. И про партию выражался, говорили бабки, вот и удавили Юрку, правда-то, она глаза колет. Однако вряд ли, подумал Кузнецов, она этого Юрку имеет в виду. Может, еще какой был? Впрочем, в Париж Юрка точно не ездил.
– Не духовная нищета, но нищета, возникшая вследствие служения духовному, – сказал Соломон Моисеевич, кушая салат. – «Блажен тот, кто сделался нищим по велению духа» – вот как следует читать.
– По велению духа ты и жену сделал нищей, – сказала Татьяна Ивановна, – всю жизнь сидел в кресле, лицо руками закрывал. И шутки у вас дурацкие, и зарплаты никакой.
– По велению духа! – восхитилась Инночка. – Именно так!
– Глупости! – отрезала Татьяна Ивановна. – Не мог Христос сказать такую ерунду. А нигде не сказано, что блаженны те, которые семью кормят?
– Увы, – развел руками Голенищев, – сказано прямо наоборот: посмотрите на птиц небесных, они не сеют, не жнут. И мы, искренние юродивые, российские интеллигенты, должны вести себя так же.
– Но говорится не о теле, а о душе, – и Лиза удивилась своей храбрости, говоря свободно со взрослыми, – не копите в душе сокровищ, раздайте их. Труднее расстаться с душевными приобретениями, чем с материальными. Опорожняйте душу, пусть душа станет нищей, вот что сказал Христос.
– Вы трактуете слова Христа, как высказывание против богатства личности? Хочу предостеречь, милая Лиза, вы на неверном пути. – Рихтер даже салат жевать перестал и предостерегающе поднял палец. – Я объясню сейчас…
VII
Однако их разговор был прерван женскими криками.
– Что это? – осведомился Соломон Моисеевич. – Кажется, зовут, кхе-кхм, на помощь?
– Соседи веселятся. Вот вам, Татьяна Ивановна, и народные гулянья.
А женщина все кричала. Нехороший был крик, так кричат от боли.
– Говорят, там притон.
– Притон? – полюбопытствовал Соломон Моисеевич. – И кто живет в притоне?
– Проститутки живут.
– То есть как проститутки?
– Женщины, – пояснила Елена Михайловна, – торгующие своим телом.
– За деньги?
– Именно за деньги. Не очень большие деньги, полагаю, но все-таки деньги.
– Теперь такая инфляция, – заметил Голенищев, – что это практически альтруизм.
– Какая низость, – высказал свое мнение по этому вопросу Соломон Моисеевич, – это абсолютно аморально. Надо милицию пригласить.
– Не станет милиция связываться. Привыкли.
– Вы хотите сказать, – Рихтер поднял брови, – что унижение людей, моральная нечистоплотность – стали нормой? Никогда не поверю!
– Я с ними поговорю, – сказал Павел и встал.
– Сиди, – сказал Кузнецов, – не хватало, чтоб на свадьбе глаз подбили. У меня друг на свадьбе ввязался в историю. – Он осекся, сообразив, что скажет лишнее. Его опыт никак не совпадал с опытом других гостей. Расскажи он им про драку на свадьбе Сникерса, про нож, который он в последний момент выбил у отца невесты, то-то бы они разахались. Небось, нож держали в руках, только когда бутерброд маслом мазали.
– Все-таки надо позвать милицию, – воззвал к присутствующим Соломон Моисеевич, – я определенно настаиваю на своем мнении.
– Вот ты и позови, – сказала Татьяна Ивановна, – вечно других подначиваешь.
– Я подначиваю? Просто не знаю номер телефона.
– Всегда все должны делать другие. А ты, барин, приказы шлешь.
– Никогда не звоню в милицию, – надменно сказала Елена Михайловна, – я милицию презираю.
– Я выйду и поговорю, – сказал Павел. – Сейчас.
– Успокойтесь, в проститутках ничего опасного нет.
– В конце концов, лучше проститутки в соседях, чем ГБ.
– Да уж, не тридцать седьмой год.
– И не семьдесят седьмой. Помните, как мы книги жгли?
– «Архипелаг» сожгли, а Соломон на всякий случай еще и «Винни-Пуха» спалил.
– Дед всегда ждал ареста.
– А помните, Соломон считал, что его прослушивают?
– Дед думал, что за ним из телевизора подглядывают, и накрывал телевизор пальто.
– Кстати сказать, тем самым испанским пальто – вот когда пригодилось.
– А вдруг правда подглядывали?
Крики усилились. Слушать их было неприятно.
– А почему вы считаете, что это не ГБ? – беспокойно спросил Соломон Моисеевич. – Вполне возможно, что истязают кого-то. Да-да, времена возвращаются.
– Кого сейчас ГБ истязает, помилуйте, Соломон Моисеевич. Комитетчики бедствуют, им не до нас. Зарплата копеечная; бедолаги крутятся, чтобы деточек прокормить. Госсекреты продают – да вот беда: не берет никто. Им только рихтеров сейчас ловить. Какой с вас навар, – и Голенищев принялся объяснять Соломону Моисеевичу особенности российского бюджета. Рихтер слушал и ничего не понимал.
– В пятьдесят втором, – сказал он, – меня взяли по доносу соседа.
– Хорошие люди были, приветливые, – не замедлила с репликой Татьяна Ивановна. – Если бы не твое барство, если бы не твое всегдашнее наплевательство, ничего бы не случилось. Зачем ты их до этого довел, зачем? Тебя сколько раз звали с людьми посидеть в праздники, а ты с ними даже на лестнице не здоровался.
– Согласись, бабушка, это не повод для доноса.
– Сосед потом так плакался, так убивался! Он ведь не по злобе – так, от обиды. Довели человека. Ты ведь кого хочешь своим барством доведешь.
– Дед чудом не погиб в лагерях. Если бы не реабилитация пятьдесят третьего…
Что они знают про лагеря, думал Кузнецов. Лишь бы языком молоть. Кого из них по-настоящему прогнали через парашу, кто из них хлебал баланду? Сунуть бы любого из вас на пару часов в колонию в Сыктывкар. Что за повадка у людей, все время врать. Рассказать бы им, как бывает.
– По крайней мере, шпану в соседней квартире никто из нас не провоцировал.
– Время смутное, нечисть из всех щелей лезет.
– Такая страна.
– Милиции нет, комитетчиков нет, распустились.
– Сталина на них нет.
Кузнецов хотел было высказать свое мнение на этот счет, но опять удержался. Это они не в том смысле говорят, подумал он. Это они не всерьез. Сталина им не жалко. Здесь все время шутят.
Теперь за дверью кричало сразу несколько человек, ругались грубые голоса.
– Это каждый день так?
– Притон.
– Сегодня вся страна – притон!
– Если так, если так…
– Леня, только ты не ходи, умоляю, – вскрикнула Инночка. – Кто они и кто ты. Подумай! Ведь это дикари!
– Берегите себя, Леонид, – сказала Елена Михайловна, – интеллигент должен знать себе цену. Не выходите, я вас прошу.
– Останусь и буду охранять вас. – Голенищев склонился к ее руке и поцеловал в ладонь.
– Я сама выйду, – сказала Татьяна Ивановна, – что за безобразие.
Струев, как всегда без колебаний переходивший к действию, легко встал и пошел к дверям. Он сделал это так быстро, что никто, даже осторожный Соломон Моисеевич Рихтер, не успел сказать и слова. Впрочем, для знавших Струева в этом не было ничего особенного: ясно, что если присутствует Струев, то действий ждут от него, от кого еще? Странно было бы, если бы он не вышел. Он сам бы первый и удивился. Он толкнул дверь и ступил на лестничную площадку. Его встретили два человека, каждый был неприятен.
Они улыбнулись Струеву; какой ты дурак, говорила эта улыбка, ну иди сюда, дурак, иди. Струев улыбнулся в ответ, он знал, что его кривозубый оскал выглядит страшнее. Потом Струев увидел, что они смотрят через его плечо; позади Струева в проеме двери встал Кузнецов. Руки Кузнецова висели вдоль его тела. Он поднял одну из них, тронул Струева за плечо, чуть подвинул. Теперь они стояли рядом.
– Вы ко мне? – спросил Кузнецов. Он всегда говорил эти слова, когда доходило до драки. В его понимании эта фраза значила много: я здесь, я беру все на себя, не смотри на других, тебе надо иметь дело со мной.
Существует распространенная теория драки, основное положение гласит, что искусство рукопашного боя всегда обеспечивает победу над неграмотной силой. Важно знать приемы: противопоставленные невежеству, они побеждают. Руководствуясь этим соображением, новые криминальные структуры вербовали спортсменов – и спортсмены, понимая, что спорт денег не принесет, шли в бандиты. Шли они по тем же соображениям, по каким художники шли заниматься рекламой, а поэты – работать менеджерами по связям с общественностью. Если бы Струев дал себе труд задуматься над этим, он бы присмотрелся к противникам – теперь любой неблагонадежный тип мог оказаться чемпионом по боксу. Струев, однако, был слишком высокого мнения о себе, ему безразлично было, кто перед ним и сколько их. Их всего-навсего много, обычно говорил Струев, а я – целый один. Нарвешься когда-нибудь, говорил осторожный Пинкисевич, но Струев только скалился в ответ. Кузнецов же, видевший много драк, спорт презирал. «Какая разница, кто больше раз стукнет, – сказал он однажды Сникерсу, глядя по телевизору боксерский матч, – важно, кто насмерть попадет». – «Пока замахиваться будешь, тебя такой парень двадцать раз уронит», – возразил Сникерс, с почтением относящийся к авторитетам. «Я-то встану, – заметил на это Кузнецов, – пусть он встанет, если я попаду».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?