Электронная библиотека » Маргарет Этвуд » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Кошачий глаз"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2020, 05:12


Автор книги: Маргарет Этвуд


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В комнату входит мой отец в белом лабораторном халате. Он работает в другой части здания, но пришел нас проведать. «Ну что, девочки, нравится парад?» – спрашивает он. «О да, спасибо», – отвечает Кэрол и хихикает. «Да, спасибо», – говорит Грейс. Я молчу. Корделия слезает со своего подоконника, вскальзывает на мой и подъезжает ко мне вплотную. «Мы получаем огромное удовольствие, большое вам спасибо», – говорит она голосом, который у нее предназначается исключительно для взрослых. Мои родители считают, что у Корделии прекрасные манеры. Она обнимает меня за плечи и слегка сжимает – заговорщически, наставительно. Всё будет хорошо, если я буду сидеть неподвижно, ничего не скажу, ничего не выдам. Тогда я обрету спасение, меня снова примут в круг. Я улыбаюсь, дрожа от облегчения, от благодарности. Но стоит моему отцу выйти за дверь, и Корделия поворачивается ко мне. Лицо ее выражает не гнев, а печаль. Она качает головой. «Как ты могла? – говорит она. – Разве можно быть такой грубой? Ты ему даже не ответила! Ты ведь понимаешь, что это значит? Боюсь, тебя придется наказать. Что ты можешь сказать в свое оправдание?» Сказать мне нечего.


Я стою у закрытой двери в комнату Корделии. За дверью сидят Корделия, Грейс и Кэрол. У них совещание. Совещаются они обо мне. Я никак не оправдываю их ожиданий, хотя они постоянно дают мне возможность исправиться. Мне нужно больше стараться. Но в чем именно стараться?

Утра и Мира поднимаются по лестнице и идут ко мне по коридору. Они защищены броней старшинства. Мне страстно хочется быть их ровесницей. Я знаю, что они – единственные, у кого есть хоть какая-то власть над Корделией. Я вижу в них союзниц; точнее, думаю, что они стали бы моими союзницами, если бы знали. Знали что? Даже в разговоре с самой собой я нема.

– Привет, Элейн, – говорят они. А потом: – Во что вы, девочки, играете сегодня? В прятки?

– Не могу сказать, – отвечаю я. Они улыбаются добрыми снисходительными улыбками и уходят к себе в комнату, делать педикюр и говорить о взрослых вещах.

Я облокачиваюсь на стену. Из-за двери доносятся неразборчивые голоса, смех – эта роскошь для меня недоступна. Мимо проплывает Мамочка, что-то напевая себе под нос. На ней рабочий халат, в котором она обычно рисует. На щеке мазок яблочно-зеленой краски. Она улыбается мне улыбкой ангела – благосклонной, но далекой:

– Здравствуй, милая. Скажи Корделии, что на кухне в жестянке есть для вас печенье.

– Можешь войти, – доносится из комнаты голос Корделии. Я смотрю на закрытую дверь, на ручку, на свою руку, которая тянется к ней – так, будто она больше не часть меня. Обычное дело. Так девочки этого возраста обращаются друг с другом. Или обращались тогда. Но я была в этом неопытна. Когда мои дочери приближались к опасному возрасту – к девяти годам, – я со страхом следила за ними. Осматривала их пальцы – нет ли обгрызенной кожи, – ступни, волосы. Задавала им наводящие вопросы: «Все в порядке? Твои подруги – они хорошие?» А дочери смотрели, будто недоумевая, о чем я говорю, отчего так беспокоюсь. Я думала, что они должны как-нибудь себя выдать: кошмарами, унынием. Но я ничего не видела. Это могло означать всего лишь, что они всё умело скрывают – так же умело, как я в свое время. Когда их подружки приходили к нам домой, я вглядывалась в лица – искала притворство, фальшь. Я стояла на кухне и вслушивалась в голоса в соседней комнате. Я думала, что смогу распознать. А может, всё было ещё хуже. Может быть, мои дочери сами такое творили. С кем-то еще. Это объясняло бы их ровное благодушие, отсутствие погрызов на пальцах, немигающие взгляды голубых глаз.

Обычно матери начинают тревожиться, когда дочери входят в подростковый возраст, но со мной было как раз наоборот. Я расслабилась. Вздохнула с облегчением. Маленькие девочки малы и прелестны только для взрослых. Друг для друга они не милые малышки. Друг для друга они большие и опасные.


Холодает все сильнее. Я лежу, подтянув колени поближе к груди. Я обдираю кожу со ступней; я умею это делать не глядя, на ощупь. Я беспокоюсь о том, что сказала сегодня, о выражении своего лица, о своей походке, о своей одежде, потому что всё это нуждается в улучшении. Я не нормальная, не такая, как другие девочки. Так говорит Корделия. Но она мне поможет. Грейс и Кэрол тоже помогут. Но понадобится много труда и много времени.

По утрам я вылезаю из постели, одеваюсь – жесткий хлопчатобумажный пояс с подвязками, чулки в рубчик, шерстяной пуловер с узором из узелков, юбка в шотландскую клетку. Мне помнится, что одежда была холодная. Вероятно, она и в самом деле была холодная.

Я надеваю туфли – поверх носков, натянутых на ободранные ноги.

Я выхожу на кухню, где мать готовит завтрак. На плите кастрюлька с кашей – смесью «Ред ривер», овсянкой или манкой – и стеклянный кофейник-перколятор. Я опираюсь руками на край белой плиты и смотрю, как медленно кипит и густеет каша, как всплывают и лопаются по одному неторопливые пузыри, выпуская маленькие клубы пара. Каша похожа на кипящую грязь. Я знаю, что, когда придет время ее есть, начнутся проблемы: у меня сожмется желудок, похолодеют руки, мне будет трудно глотать. Что-то плотно засело у меня под грудиной. Но я все равно запихаю в себя кашу, потому что так надо.

А иногда я наблюдаю за кофейником. Это интереснее, потому что видно всё: как пузырьки собираются под перевернутым стеклянным зонтиком, выжидают, и вдруг кипящая колонна взлетает вверх по центральной трубке, обдавая молотый кофе в металлической корзинке, и капли кофе просачиваются в прозрачную воду, окрашивая ее в бурый цвет, словно чернилами.

А иногда я поджариваю хлеб, сидя за столом, где стоит тостер. В каждой из приготовленных ложек лежит по темно-желтой капсуле рыбьего жира, похожей на маленький футбольный мяч. На столе сверкают белые тарелки и стаканы с соком. Тостер установлен на серебряную подставку для горячего. У него две дверцы, у каждой дверцы ручка в нижней части, а посредине вверху – светящаяся, красная от жара решетка. Когда тост готов с одной стороны, я поворачиваю ручку, дверцы открываются, тост соскальзывает вниз и сам собой переворачивается. Я думаю, не положить ли мне палец в тостер, на раскаленную докрасна решетку.

Все это лишь способы потянуть время, замедлить его, чтобы не пришлось выходить на улицу. Но что бы я ни делала, я против воли натягиваю зимние штаны, заправляю в них юбку, сбивая ее в комья между ног, надеваю теплые носки, сую ноги в сапоги. Пальто, шарф, варежки, вязаная шапка – я упакована, меня целуют, кухонная дверь открывается, закрывается за мной, и ледяной воздух врывается мне в нос, как выстрел. Я ковыляю через голый яблоневый сад – штанины лыжных брюк шелестят друг о друга – и выхожу на остановку.

Там ждут Грейс и Кэрол, а особенно – Корделия. Стоит мне выйти за порог дома, и от них уже не укрыться. Они со мной в школьном автобусе, где Корделия стоит рядом и шипит мне в ухо: «Не сутулься! На тебя люди смотрят!» Кэрол со мной в одном классе, и ее работа – отчитываться Корделии обо всех моих словах и поступках в течение дня. Они со мной на переменах, а в обеденный перерыв – в подвале. Они обсуждают, что я принесла с собой на обед, как держу бутерброд, как жую. По дороге из школы домой я должна идти перед ними или позади них. Впереди идти хуже, потому что они обсуждают мою походку и как я выгляжу со спины. «Не горбись, – говорит Корделия. – Не размахивай так руками».

При посторонних – даже при других детях – они никогда не говорят ничего такого: все, что происходит между нами – тайна, и ее должны знать только мы четверо. Я знаю, что хранить секрет – очень важно; выдать его было бы величайшим, неискупимым грехом. Если я наябедничаю, то стану вечным изгоем. Но Корделия так себя ведет и имеет такую власть надо мной вовсе не потому, что она мой враг. Наоборот. Про врагов я все знаю. На школьном дворе некоторые враждуют – они кричат друг другу всякое, а если это мальчишки, то и дерутся. На войне были враги. Мальчишки из школы Богоматери Неустанной Помощи – враги мальчишек из нашей школы. Во врагов положено кидать снежками и радоваться, если попал. На врагов можно злиться, их можно ненавидеть. Но Корделия – мой друг. Она желает мне добра, хочет помочь. Они все хотят помочь. Они мои друзья, мои подруги, мои лучшие подруги. До них у меня не было подруг, и теперь я в ужасе, что могу их потерять. Я хочу им угодить.

С ненавистью было бы проще. С ненавистью я бы знала, что делать. Ненависть – чистая, стальная, прямая, незыблемая; в отличие от любви.

23

Впрочем, бывают и передышки.

Иногда Корделия решает, что пришло время поработать над Кэрол. По дороге из школы домой она плетется позади, а меня приглашают идти рядом с Грейс и Корделией и думать, какие проступки Кэрол сегодня совершила. «Она чересчур умничает», – говорит Корделия. Мне не жалко Кэрол. Она всё это заслужила, когда творила то же самое со мной. Я радуюсь, что пришел ее черед.

Но исправление Кэрол скоро прекращается. Она слишком быстро ударяется в слёзы и плачет слишком громко, не владея собой. Она привлекает чужое внимание. На нее нельзя положиться – она может выдать тайну. В ней есть что-то ненадежное, на нее можно давить лишь до определенного предела, у нее нет чувства чести. Она годится только на роль информатора. Если это очевидно даже мне, то Корделии должно быть еще более очевидно.

Иногда выпадают и совершенно обычные дни. Корделия вроде бы забывает о том, что должна кого-то улучшать, и я решаю, что она отказалась от этого замысла. От меня ожидают, что я буду вести себя как ни в чем не бывало. Но это трудно – у меня такое ощущение, что за мной следят постоянно. В любой момент я могу переступить черту, о которой не подозреваю.

В прошлом году я почти не бывала дома одна после школы и на выходных. Теперь я хочу быть дома и одна. Я нахожу предлоги, чтобы не выходить играть. Я все еще называю это игрой.

«Мне нужно помогать маме», – говорю я. Это звучит убедительно. Девочки в самом деле помогают мамам по хозяйству. Особенно Грейс. Но это не настолько правда, насколько мне хотелось бы.

Моя мать управляется по дому очень быстро – она больше любит работать на свежем воздухе: сгребать листья осенью, чистить снег зимой, полоть по весне. Когда я помогаю, получается только медленнее. Но я околачиваюсь на кухне и клянчу какую-нибудь работу, пока мать не вручает мне метелку для пыли с наказом обмахнуть точеные ножки обеденного стола или края книжных полок. Иногда я режу финики, рублю орехи, смазываю формочки для маффинов куском вощеной бумаги, в которую был завернут кулинарный жир, или полощу выстиранное белье.

Мне нравится полоскать. Стиральная комната – маленькая, заключенная сама в себе, тайная, подземная. На полках стоят странные могущественные зелья: крахмал в белых узелках, похожих на птичьи какашки, синька, от которой белое делается еще белее, бруски мыла, бутылки хлорки с черепом и костями, воняющие санитарией и смертью.

Сама стиральная машина – белый эмалированный цилиндр, тяжелый корпус на четырех тоненьких ножках. Она медленно танцует по полу – «чуг-луг, чуг-луг», и белье с мыльной водой ворочается в ней, словно кипя на медленном огне. Словно каша из тряпок. Я наблюдаю, опершись ладонями на край стиральной машины, а подбородком о ладони, я распластываюсь по стенке, ни о чем не думая. Вода сереет, и мне это приятно, ведь из белья выходит грязь и оно становится чистым. Как будто это делаю я сама, одним взглядом.

Моя задача – пропустить стираное белье через отжим в стиральную раковину, наполненную чистой водой, потом во вторую раковину для второго отжима, а потом сложить в скрипучую корзину для белья. Потом мать выносит белье на улицу, развешивает и закрепляет деревянными прищепками. Иногда я тоже этим занимаюсь. На морозе белье застывает и становится жестким, как фанера. Однажды мелкий соседский мальчишка собирает конские яблоки, оставленные лошадью молочника, и прилепляет к нижней части свежевыстиранных простыней, развешенных для сушки. Все простыни белые. Всё молоко привозят в фургонах, запряженных лошадьми.


Устройство для отжима – два резиновых валика цвета бледной плоти, они вращаются кругом и кругом, проталкивая белье в щель. Вода с мыльной пеной брызжут, как сок. Я закатываю рукава, встаю на цыпочки, шарю в баке и вынимаю капающие комбинации, подштанники и пижамы. Они на ощупь как одежда в пруду, которая подворачивается под руку, и ты вдруг понимаешь: «Да это же утопленник». Я пропихиваю углы простыней в щель, валики подхватывают их и протаскивают насквозь. Рукава рубашек раздуваются, как воздушные шары, от пойманного в них воздуха, с манжет капает мыльная пена. Мне велели быть очень осторожной, когда я делаю эту работу: бывает, что у женщины рука попадает между валиками, ну или какая-нибудь другая часть тела, например, волосы. Я представляю себе, что произойдет с моей рукой, если она попадет в валики: кровь и плоть подвижным бугром отожмет ближе к плечу, а кисть выедет с другой стороны – плоская, как перчатка, и белая, как бумага. Сначала будет очень больно, я знаю. Но есть в этом и что-то притягательное. Через валики можно пропустить целого человека, и он выедет с другой стороны – плоский, аккуратный, оформленный, как засушенный в книге цветок.


– Ты выйдешь играть? – спрашивает Корделия по дороге из школы домой.

– Мне надо помогать маме, – отвечаю я.

– Опять? – говорит Грейс. – Что это она всё время помогает? Раньше так не было.

Грейс начала в присутствии Корделии говорить обо мне в третьем лице, как делают взрослые, беседуя друг с другом.

Я думаю, не сказать ли, что мать заболела, но моя мать настолько очевидно здорова, что я понимаю: мне не поверят.

– Она считает, что слишком хороша для нас, – говорит Корделия. И обращается ко мне: – Ты думаешь, что ты слишком хороша для нас?

– Нет, – отвечаю я. Думать, что ты слишком хороша, – плохо.

– Мы пойдем и спросим твою маму, можно ли тебе выйти поиграть, – Корделия переключилась на дружеский, заботливый тон. – Она не будет тебя заставлять работать все время. Это было бы нечестно.

И моя мать улыбается и разрешает, будто ей приятно, что на меня такой спрос. И меня отрывает от формочек для маффинов, от стиральной машины и извергает во внешний мир.


По воскресеньям я хожу в церковь с луковицей на крыше. Я втискиваюсь в машину Смииттов вместе со всеми Смииттами: мистером Смииттом, миссис Смиитт, тетей Милдред и младшими сестрами Грейс, у которых зимой в ноздрях навечно застывают пробки из желто-зеленых соплей. Миссис Смиитт, кажется, довольна, что я езжу с ними. Но это чувство относится только к ней самой – ведь ей удается проявлять любовь к ближнему. Мной она не особенно довольна. Я это вижу по морщинке, которая появляется у миссис Смиитт между бровями каждый раз при взгляде на меня, хотя она улыбается сомкнутыми губами и как бы между прочим все время спрашивает, не хочу ли я в следующий раз пригласить своего брата или родителей. Я сосредотачиваю взгляд на ее грудной клетке, на одной слитой воедино, свисающей до пояса большой груди, под которой темно-красное сердце с черными пятнами бьется, задыхаясь – вдох-выдох, вдох-выдох, как рыба на суше, – и со стыдом качаю головой. То, что я не могу привести в церковь других членов своей семьи, говорит против меня.

Я выучила названия всех книг Библии по порядку, и десять заповедей, и Господню молитву, и большую часть Заповедей блаженства. Я долго получала десять баллов из десяти на контрольных по Писанию и за то, что задавали учить на дом, но в последнее время моя успеваемость начала страдать. В воскресной школе нас вызывают к доске читать заданное наизусть, и Грейс следит за мной. По воскресеньям она следит за каждым моим шагом и деловито доносит на меня Корделии.

«Она сутулилась, когда стояла в воскресной школе у доски». Или: «Она строила из себя святошу». Я верю всем этим замечаниям: я горблюсь, у меня кривая спина, я источаю неправильную добродетель. Я воочию вижу, как стою, искривив спину, и стараюсь встать попрямее. Тело коченеет от беспокойства. И это правда, что я опять получила десять баллов из десяти, а Грейс – только девять. Разве хорошо учиться – это плохо? Насколько хорошо надо учиться, чтобы быть безупречной? В следующее воскресенье я специально вписываю в контрольную пять неправильных ответов.

– Она получила за контрольную по Писанию только пять из десяти, – докладывает в понедельник Грейс.

– Она глупеет, – говорит Корделия. – Ты ведь не до такой степени глупа. Ты должна больше стараться!

Сегодня – «Воскресенье белых даров». Мы все принесли из дома консервы для бедных, завернутые в белую бумагу. У меня – гороховый суп «Habitant» и колбасный фарш. Я подозреваю, что это неправильные дары, но в запасах матери не нашлось ничего другого. Мне неприятна сама идея белых даров: они такие жесткие, лишенные индивидуальности, обесцвеченные, обезличенные. Они выглядят мертвыми. В этих непроницаемых, зловещих свертках, сваленных в кучу у алтаря, может оказаться что угодно.

Мы с Грейс сидим на деревянных скамьях в подвале церкви, смотрим слайды на стене и поем песни под аккомпанемент пианино, упорно бредущий вперед в темноте.

 
Иисус велел сиять,
Свет нести и утешать
Тех, кому невмоготу
Выносить всю темноту.
Освещаем, кто как смог,
Жизни малый уголок.
 

Я хочу нести свет, как свеча. Я хочу быть хорошей, слушаться, делать то, что велел Иисус. Я хочу верить, что ближнего надо любить как самого себя и что Царство Божие внутри нас. Но это кажется всё менее достижимым.

В темноте сбоку от меня виднеется блик. Это не свеча, это слайд, проецируемый на стену, отражается в очках Грейс. Она знает слова наизусть, ей не нужно смотреть на экран. Она следит за мной.

После церкви я еду со Смииттами по пустым воскресным улицам смотреть на поезда, монотонно снующие взад-вперед по путям, по серой равнине у плоского озера. Потом меня везут к Смииттам домой на воскресный обед. Теперь это происходит каждое воскресенье как часть похода в церковь. Я не могу отказаться ни от того, ни от другого – это был бы ужасный проступок.

Я уже изучила порядки этого дома. Я поднимаюсь по лестнице мимо фикуса, не касаясь его, вхожу в санузел Смииттов, отсчитываю четыре квадратика туалетной бумаги, потом мою руки шершавым черным мылом Смииттов. Меня больше не нужно одергивать – я машинально склоняю голову, когда Грейс произносит: «За все блага, что мы сейчас получим, да преисполнит нас Господь истинной благодарности, аминь».

– Свинина и горох, обед весьма неплох. На диво уникален, а также музыкален! – произносит, ухмыляясь, мистер Смиитт. Миссис Смиитт и тетя Милдред не смеются. Девочки серьезно смотрят на отца. Обе в очках, у обеих белая кожа, веснушки и воскресные бантики на концах жестких каштановых косичек, точно как у Грейс.

– Ллойд! – восклицает миссис Смиитт.

– Да ладно, что тут такого, – отвечает мистер Смиитт. И смотрит на меня. – Вот Элейн думает, что это смешно. Правда, Элейн?

Меня загнали в угол. Что ответить? Если я скажу «нет», это может быть расценено как грубость. Если скажу «да», то встану на сторону мистера Смиитта против миссис Смиитт, тети Милдред и всех троих дочерей, в том числе Грейс. Меня бросает в жар, потом в холод. Мистер Смиитт глядит на меня, заговорщически ухмыляясь.

– Не знаю, – отвечаю я. На самом деле ответ «нет», потому что я не понимаю, в чем шутка. Но я не могу и открыто бросить в беде мистера Смиитта. Он приземистый, лысеющий, одрябший, но все же мужчина. Он меня не судит.

Наутро в школьном автобусе Грейс описывает этот случай Корделии, понизив голос почти до шепота. «Она сказала, что не знает».

– Что это за ответ? – резко спрашивает меня Корделия. – Либо тебе смешно, либо нет. Почему ты сказала «не знаю»?

Я отвечаю правду:

– Я не знаю, что это значит.

– Что ты не знаешь, что значит?

– Музыкальный обед, – отвечаю я.

Теперь я глубоко стыжусь своего невежества. Незнание – худший проступок, какой я могла совершить.

Корделия презрительно хохочет:

– Ты не знаешь, что это значит? Вот тупица! Это значит, что от него пердят. Если поесть гороха, потом пердишь. Это все знают.

Я пристыжена вдвойне – оттого, что не знала, и оттого, что мистер Смиитт за общим столом сказал про пердеж и завербовал меня в союзники, а я не дала ему отпор. Я стыжусь не самого этого слова. Оно мне привычно, брат с друзьями употребляют его все время, когда рядом нет взрослых. Но теперь оно прозвучало за воскресным обедом у Смииттов, в твердыне благочестия.

Но в душе я не раскаиваюсь. Моя верность мистеру Смиитту сродни моей верности брату: они оба на стороне заспиртованных бычьих глаз, козявок под микроскопом, всего возмутительного и подрывного. Но кого же это возмущает, что именно подрывает? Царство Грейс и миссис Смиитт, аккуратных бумажных дам, вклеенных в тетради. Корделии тоже следовало бы быть на этой стороне. Иногда так и есть. Иногда – нет. Трудно сказать.

24

Молоко в бутылках, что молочник по утрам оставляет на крыльце, до завтрака успевает замерзнуть. Сливки вздымаются из горлышек зернистыми ледяными колоннами. Мисс Ламли склоняется над моей партой, распространяя вокруг себя леденящую ауру невидимых темно-синих рейтуз. По бокам ее носа кожа свисает складками, как брыли бульдога; в углу рта – засохшая слюна.

– У тебя испортился почерк, – говорит она. Я в отчаянии гляжу в свою тетрадь. Мисс Ламли права: когда-то округлые и прекрасные буквы теперь похожи на паучьи лапки, полны исступления, обезображены кляксами ржавых черных чернил там, где я слишком сильно нажимала на перо. – Тебе следует больше стараться.

Я поджимаю пальцы. Мне кажется, что она смотрит на мои обкусанные заусенцы. Все, что она говорит, все, что я делаю, видит и слышит Кэрол и обязательно доложит об этом.


Корделия играет в пьесе, и мы все идем на нее смотреть. Это мой первый поход в театр, мне бы радоваться. Но меня переполняет ужас – я ничего не знаю о том, как положено вести себя в театре, и уверена, что допущу какую-нибудь оплошность. Постановка идет в Итоновском зале; сцену загораживает синий занавес с черными бархатными горизонтальными полосами. Занавес поднимается, и начинается «Ветер в ивах». Все актеры – дети. Корделия играет хорька, но поскольку на ней хорьковый костюм с головой, ее никак не отличить от всех остальных хорьков. Я сижу в мягком театральном кресле, кусая пальцы, вытягивая шею, ища взглядом Корделию. Хуже всего – знать, что она там, но не знать, где именно. Она может оказаться где угодно.

По радио передают слащавую музыку: «Мечта о белом Рождестве», «Рудольф, красноносый олень». В школе нас тоже заставляют это петь. Мы стоим у своих парт, мисс Ламли дует в камертон-дудку, задавая тон, и отбивает такт деревянной линейкой – той же, которой она лупит мальчишек по пальцам, когда они ерзают на уроках. История Рудольфа меня беспокоит – он был неправильный, не такой, как все; но в то же время дарит надежду, потому что в конце концов его полюбили. Мой отец говорит, что Рудольф – тошно– творная выдумка современных рекламщиков. «У дурака легко выманить денежки», – говорит он.

Мы вырезаем из цветной бумаги красные колокольчики – складываем лист пополам, а потом вырезаем. Снеговиков мы делаем так же. Таков рецепт мисс Ламли для достижения симметрии: всё надо складывать пополам, у всего есть две половины, левая и правая, одинаковые.

Я выполняю все предпраздничные задания как во сне. Меня не интересуют колокольчики, снеговики или, если уж на то пошло, сам Санта-Клаус – я перестала в него верить: Корделия объяснила, что это всего лишь мои родители. Мы отмечаем Рождество в классе – празднование состоит в том, что мы приносим из дома печенье и молча съедаем его, сидя за партами, а мисс Ламли предоставляет за свой счёт разноцветные мармеладные бобы, по пять штук на каждого ученика. Мисс Ламли знает все правила и неукоснительно им повинуется.

На Рождество мне дарят куклу Барбару Энн Скотт. Я сказала родителям, что хочу эту куклу. Что-то надо было сказать, а я в каком-то смысле действительно ее хотела. Впервые в жизни у меня появляется кукла, изображающая девочку. Барбара Энн Скотт – знаменитая фигуристка. Очень знаменитая. Чемпионка. Я видела ее фото в газетах.

У Барбары-куклы маленькие коньки из искусственной кожи, розовый костюмчик с белой меховой отделкой и глаза в бахроме ресниц, которые открываются и закрываются. Но она совсем не похожа на живую Барбару Энн Скотт. Судя по фотографиям, Барбара мускулистая, с мощными бедрами, а кукла – стройная, как тростинка. Барбара – женщина, кукла – девочка. Она пугает, как пугают восковые фигуры – безжизненная жизнь, при виде которой в душу вползает ужас.

Я кладу ее обратно в коробку и подтыкаю вокруг оберточную бумагу, прикрывая лицо. Я говорю родителям, что хочу поберечь куклу, но на самом деле я это делаю, чтобы она за мной не следила.

Над диваном в гостиной у нас сетка для бадминтона, развешенная фестонами по стене. Родители засовывают в ячейки полученные ими рождественские открытки. Ни у кого из моих знакомых нет такой бадминтонной сетки на стенах. У Корделии ёлка не как у других: она покрыта невесомой мишурой «волосы ангела», и все украшения на ней синие. Но Корделии подобная непохожесть на других сойдет с рук, а мне – нет. Я знаю, что рано или поздно мне придется ответить и за бадминтонную сетку.


Мы сидим вокруг стола за рождественским ужином. С нами – студент моего отца, молодой человек из Индии, который приехал изучать насекомых и никогда не видел снега. Мы пригласили его на рождественский ужин, потому что он иностранец, он далеко от дома, ему будет одиноко, и в его стране Рождество даже не справляют. Нам это заранее объяснила мать. Он вежливый и стеснительный, и часто хихикает, глядя (с ужасом, понимаю я) на расставленные перед ним яства – картофельное пюре, подливу, желейный салат, в котором мешаются мертвенно-зеленые и красные тона, огромную индейку. Мать сказала, что у него на родине еда другая. Я знаю, что под маской улыбок и вежливости он несчастен. У меня развивается чутье: теперь я практически без усилий определяю, когда стоящий передо мной человек тайно несчастен.

Отец сидит во главе стола, сияя улыбкой, как Дружелюбный Зеленый Великан. Он поднимает бокал, от глаз разбегаются лучики, как у гнома.

– Мистер Банерджи, сэр! – Отец всегда зовет своих студентов «мистер» и «мисс». – На одном крыле не полетишь.

Мистер Банерджи хихикает и отзывается:

– Истинная правда, сэр.

Произношение у него, как у диктора новостей Би-би-си. Он поднимает собственный бокал и отхлебывает. В бокале вино. Брату и мне в бокалы налили клюквенный сок. В прошлом или позапрошлом году мы связали бы шнурки под столом, чтобы подавать тайные сигналы друг другу рывками и подергиваниями. Но мы оба переросли это, каждый по своей причине.

Отец черпает большой ложкой начинку, раскладывает по тарелкам ломтики темного и белого мяса; мать добавляет картофельное пюре и клюквенный соус и спрашивает мистера Банерджи, очень отчетливо выговаривая слова, водятся ли у него на родине индейки. Он говорит, что, насколько ему известно, нет. Я сижу напротив индийца, болтая ногами, и завороженно разглядываю его. Костлявые запястья торчат из слишком широких рукавов, кисти – длинные и худые, кожа вокруг ногтей обкусана, совсем как у меня. Я решаю, что он очень красив – смуглый, со сверкающими белыми зубами и темными глазами, в которых отражается ужас. В газете воскресной школы, где на первой странице изображены дети, танцующие вокруг Иисуса – желтые, коричневые, в национальных костюмах, – есть один мальчик такого цвета. Мистер Банерджи не в национальном костюме, на нем пиджак и галстук, как на других мужчинах. Но мне трудно поверить, что он мужчина, он так не похож на всех остальных. Он скорее создание вроде меня: чуждое и недоверчивое. Он боится нас. Он понятия не имеет, что мы выкинем в следующий момент, какого невозможного дела от него потребуем, какую еду заставим есть. Неудивительно, что он обкусывает пальцы.

– Немного с грудины, сэр? Sternum, – спрашивает отец, и мистер Банерджи приободряется, услышав знакомое слово.

– А, sternum, – говорит он, и я понимаю, что они вдвоем вошли в роднящий их мир биологии, убежище от мучительного внешнего мира хороших манер и неловких пауз, в котором мы все сидим. Полосуя индейку разделочным ножом, отец показывает всем нам, но особенно – мистеру Банерджи, куда крепятся летательные мышцы. Вместо указки отец использует сервировочную вилку. Конечно, говорит он, домашняя индейка утратила способность летать.

– Meleagris gallopavo, – говорит он, и мистер Банерджи подается вперед; латынь его приободряет. – Мозг этого существа – размером с горошину. Птичьи мозги, иными словами. Его разводят за способность нагуливать вес, особенно на голенях, – он указывает, где у индейки голени, – а отнюдь не за умственные способности. Впервые индеек одомашнили индейцы майя.

Он рассказывает, как у одного фермера все индейки утонули, потому что у них не хватило ума укрыться под навес во время грозы. Вместо этого они стояли, задрав головы к небу и разинув клювы. Дождь залил им глотки, и они захлебнулись. Отец объясняет, что это байка, ходящая среди фермеров и наверняка выдуманная, но глупость индеек в самом деле вошла в легенду. Он говорит, что дикие индейки, некогда весьма распространенные в лиственных лесах наших мест, гораздо умней и могут ускользнуть даже от умелого охотника. И еще они умеют летать.

Я сижу, ковыряясь в своей тарелке с рождественским ужином, а мистер Банерджи ковыряется в своей. Мы оба не столько съели, сколько размазали картофельное пюре. Дикие твари умнее домашних, это ясно. Дикие твари хитры, они умеют избежать ловушек и позаботиться о себе. Я делю всех знакомых мне людей на диких и ручных. Моя мать – дикая. Отец и брат – тоже дикие. Мистер Банерджи тоже дикий, но более пуглив. Кэрол – ручная. Грейс – тоже ручная, но в ней еще проглядывают редкие остатки дикости. Корделия – дикая, точно и несомненно.

– Человеческой жадности нет пределов, – говорит отец.

– Правда, сэр? – спрашивает мистер Банерджи.

Отец объясняет: он слышал, что какой-то материн сын проводит эксперимент, желая вывести индейку с четырьмя ногами вместо двух ног и двух крылышек, потому что на голенях больше мяса.

– Но как подобное создание станет передвигаться, сэр? – спрашивает мистер Банерджи, и мой отец одобрительно кивает:

– Хороший вопрос.

Он рассказывает мистеру Банерджи, что какие-то кретины-ученые пытаются вырастить кубический помидор, который, по их замыслу, удобнее паковать в ящики, чем круглый:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации