Текст книги "Слепой убийца"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Она очень мучилась? – спросила миссис Хиллкоут с жалостью и любопытством.
– Бывает и похуже, – ответила Рини. – И на том спасибо. Он выскользнул, как котенок, но крови было, надо сказать, просто море. Придется сжечь матрас – его уже не спасти.
– О господи. Ну, она еще сможет завести другого, – сказала миссис Хиллкоут. – Наверное, так уж суждено. С этим что-то было не в порядке.
– Она не сможет, судя по тому, что я слышала, – возразила Рини. – Доктор говорит, лучше остановиться: еще один ее убьет. Ее и этот чуть не убил.
– Некоторым женщинам лучше не выходить замуж, – сказала миссис Хиллкоут. – Они для этого не годятся. Нужно быть сильной. Моя мать родила десятерых и глазом не моргнула. Правда, не все выжили.
– А у моей было одиннадцать, – похвасталась Рини. – И это свело ее в могилу.
Я подобное уже слышала и понимала, что это вступление к спору о том, у чьей матери жизнь была труднее; потом они переключались на стирку. Я взяла Лору за руку, и мы на цыпочках поднялись по черной лестнице. Нам было тревожно и в то же время любопытно: мы хотели знать, что случилось с мамой, и еще увидеть котенка. Он лежал в коридоре у дверей маминой комнаты в эмалированном тазике, рядом с кипой окровавленных простыней. Но это был не котенок. Серый, вроде старой вареной картошки, с непомерно большой головой и весь скрюченный. Глазки зажмурены, будто ему мешал свет.
– Это что? – прошептала Лора. – Это не котенок. – Она села рядом на корточки, вглядываясь в него.
– Пойдем вниз, – сказала я.
Доктор еще был у матери, мы слышали его шаги. Я не хотела, чтобы нас застукали, потому что понимала: на это существо нам смотреть нельзя. Особенно Лоре: зрелище ничем не лучше раздавленных животных. Значит, как всегда, будет визг, и мне влетит.
– Это ребенок, – сказала Лора. – Просто недоделанный. – Она была на удивление спокойна. – Бедняжка. Не захотел родиться.
Ближе к вечеру Рини повела нас к маме. Та лежала в постели, головой на двух подушках, тонкие руки поверх одеяла, седеющие волосы казались прозрачными. На левой руке поблескивало обручальное кольцо, пальцы вцепились в простыню. Губы плотно сжаты, будто она о чем-то размышляет; с таким выражением лица мама составляла список покупок. Глаза закрыты. Сейчас, с опущенными веками, они казались больше, чем когда открыты. Очки лежали на ночном столике рядом с кувшином воды, два круглых глаза сверкали пустотой.
– Она уснула, – шепнула Рини. – Не трогайте ее.
Мама приоткрыла глаза. Губы ее дрогнули, пальцы ближней к нам руки разжались.
– Можете ее обнять, – сказала Рини. – Только осторожно.
Я сделала, как мне сказали. А Лора горячо прильнула к матери всем телом, сунув голову ей под руку. В комнате стоял крахмальный голубой запах лаванды от простыней, мыльный мамин аромат, горячий запах ржавчины и кисло-сладкий дух мокрых, но тлеющих листьев.
Мама умерла через пять дней. От лихорадки и еще от слабости; силы к ней не вернулись, сказала Рини. Все это время доктор приходил и уходил, а в спальне сменяли друг друга накрахмаленные хрупкие сиделки. Рини бегала вверх-вниз по лестнице с тазиками, полотенцами, чашками с бульоном. Отец беспокойно сновал между фабрикой и домом, появляясь за обеденным столом вконец измученным попрошайкой. Где он был в тот день, когда его не могли найти? Никто не говорил.
Лора, сжавшись в комочек, сидела в коридоре наверху. Меня просили поиграть с ней, чтобы она чего не натворила, но она не хотела играть. Сидела, обхватив коленки руками и уткнувшись в них подбородком, а лицо задумчивое и таинственное, будто она сосет леденец. Леденцы нам запрещались. Но когда я заставила показать, что у нее во рту, там оказался лишь круглый белый камешек.
Последнюю неделю мне разрешали видеть маму каждое утро, но только несколько минут. Говорить с ней было нельзя, потому что (сказала Рини) мама была не в себе. То есть маме казалось, что она где-то в другом месте. С каждым днем она все больше худела. Скулы заметно выступали, от нее пахло молоком и еще чем-то сырым и тухлым – похоже на бумагу, в которую заворачивают мясо.
Во время этих визитов я все время дулась. Я видела, как она больна, и за это обижалась. Мне казалось, мама меня как-то предает – уклоняется от своего долга, отрекается от нас. Мне не приходило в голову, что она может умереть. Раньше я этого боялась, но сейчас была в таком ужасе, что просто выбросила это из головы.
В то последнее утро – я еще не знала, что оно последнее, – мама была почти как раньше. Слабее обычного, но более собранна, сосредоточенна. Взглянула на меня так, будто видит.
– Как здесь светло, – прошептала она. – Задерни, пожалуйста, шторы.
Я сделала, как она просила, а потом вернулась к постели и стояла, комкая платок – Рини дала мне его на случай, если я разревусь. Мама взяла меня за руку; ее ладонь была сухой и горячей, а пальцы – как мягкая проволока.
– Будь умницей, – проговорила она. – Надеюсь, ты будешь Лоре хорошей сестрой. Ты стараешься, я знаю.
Я кивнула. Я не знала, что сказать. Мне казалось, это несправедливо: почему всегда именно я должна быть хорошей сестрой Лоре, а не наоборот? Ну конечно, мама любит Лору больше, чем меня.
Может, и нет; может, она любила нас одинаково. А может, у нее не осталось больше сил любить кого бы то ни было, и она поднялась выше, в ледяные слои стратосферы, за пределы теплого магнитного поля любви. Но такого я вообразить не могла. Ее любовь казалась безусловной – прочной и осязаемой, как пирог. Неясно только, кому достанется кусок побольше.
(Что они за конструкции, наши матери? Пугала, восковые куколки, в которых мы втыкаем булавки, наброски чертежей. Мы им отказываем в праве на собственную жизнь, подгоняем их под себя – под свои потребности, свои желания, свои недостатки. Я была матерью – я теперь знаю.)
Мамин небесный взор замер на моем лице. Какого усилия, должно быть, ей стоило не закрывать глаза! Наверное, я виделась ей словно издали – дрожащим розовым пятнышком. Как, вероятно, трудно было ей сосредоточиться! Но я не оценила ее стоицизма – если то был стоицизм.
Я хотела сказать, что она ошибается насчет меня, насчет моих намерений. Я не всегда бываю хорошей сестрой – совсем наоборот. Иногда я называю Лору надоедой и прошу не мешать; только на прошлой неделе, увидев, что она лижет конверт – мой специальный конверт для открыток, – я сказала, что клей делается из вареных лошадей, отчего Лора захлюпала носом и ее вырвало. А иногда я прячусь от нее в кустах сирени за оранжереей и там, заткнув уши, читаю, а она бродит вокруг и тщетно меня зовет. Так что мне ее часто удается надуть.
Но мне не хватило слов все это выразить, не согласиться с тем, как мама все видит. Я еще не знала, что так все и останется, и она уйдет, считая меня хорошей девочкой, и ее мнение ярлыком пристанет ко мне, и у меня не будет шанса швырнуть этот ярлык ей в лицо (как обычно бывает между матерью и дочкой, как случилось бы, если б она жила, а я взрослела).
Черные ленты
Сегодня закат пылает долго и медленно гаснет. На востоке нависшее небо прорезала молния, потом внезапный удар грома – будто оглушительно хлопнула дверь. В доме жара, как в печке, несмотря на новый вентилятор. Я вынесла наружу лампу; иногда в сумерках я вижу лучше.
Я не писала всю неделю. Душа не лежала. Зачем писать о грустном? Но вот, оказывается, опять начала. Возобновила свои каракули, они длинной черной нитью вьются по странице – путаные, но разборчивые. Может, все же хочу оставить подпись? А ведь так старалась этого избегать – следа Айрис, даже усеченного: инициалов мелом на тротуаре, пиратского «Х» на карте берега, где зарыты сокровища.
Почему нам так хочется себя увековечить? Даже при жизни. Подтвердить свое существование – точно собаки, что метят пожарный кран. Мы выставляем напоказ фотографии в рамках, дипломы, столовое серебро; вышиваем монограммы на белье, вырезаем на деревьях имена, выцарапываем их в туалетах на стене. И все по одной причине. На что мы надеемся? На аплодисменты, зависть, уважение? Или просто на внимание – хоть какое-нибудь?
Мы хотим, по крайней мере, свидетеля. Мысль о том, что когда-нибудь наш голос перегоревшим радиоприемником замолкнет навсегда, невыносима.
Назавтра после маминых похорон нас с Лорой отослали в сад. Так распорядилась Рини; она сказала, что ее ногам нужно дать отдых, потому что за день она с них сбилась.
– Я уже на пределе, – сказала она.
Веки у нее покраснели, и я догадывалась, что она плачет потихоньку, чтобы не расстраивать других, и, отослав нас, заплачет снова.
– Мы будем тихо, – пообещала я.
Мне не хотелось выходить из дома: слишком яркий свет, он слепил, а у меня опухли и покраснели глаза, но Рини сказала, что надо погулять – свежий воздух пойдет на пользу. Нам не сказали, чтобы мы пошли на улицу поиграть: это неуважение к маминой смерти. Просто велели пойти на улицу.
В Авалоне по случаю похорон состоялся прием. Он не назывался поминками – поминки справляют на том берегу Жога, шумные, вульгарные, со спиртным. Нет, у нас был прием. На похоронах было битком – пришли фабричные, их жены, дети и, конечно, городские шишки – банкиры, священники, адвокаты, врачи, но на прием позвали не всех, хотя пришло все равно больше, чем ожидалось. Рини сказала миссис Хиллкоут, которую наняли помочь, что Иисус, может, и накормил тысячи несколькими хлебами и рыбой, но капитан Чейз не Иисус и толпу накормить не в состоянии, хотя, по своему обыкновению, не знает, когда остановиться, и она лишь надеется, что никого не задавят до смерти.
Приглашенные набились в дом, почтительно-скорбные, но сгорали от любопытства. Рини пересчитала ложки до и после приема и сказала, что хватило бы и второсортных приборов: некоторые люди уносят на память все, что не прибито; знай она, как они едят, положила бы вместо ложек лопаты.
И все же кое-что из еды осталось – ветчина, немного печенья, остатки разных пирогов, и мы с Лорой украдкой пробирались в кладовую. Рини об этом знала, но у нее не хватало сил нас остановить – сказать: «Аппетит пропадет», или «Хватит грызть в моей кладовой, а то в мышек превратитесь», или «Еще немного – и вы лопнете», или еще какое предостережение, или наставление, которые я про себя находила утешительными.
На этот раз нам позволили набить животы до отказа. Я объелась печеньем и ветчиной и проглотила целый кусок кекса. В черных платьях было ужасно жарко. Рини заплела нам волосы в тугие косички, каждую затянув двумя бантами, так что мы обе носили на головах четверку строгих черных бабочек.
На улице я зажмурилась от солнца. Меня раздражали яркая зелень, желтые и красные цветы, их самоуверенность, их мерцание, будто они имели право. Хотелось оборвать их и выкинуть. Я была одинока, ворчлива и раздута. Сахар ударил мне в голову.
Лора хотела залезть на сфинксов у оранжереи, но я не разрешила. Тогда она предложила пойти к каменной нимфе и посмотреть на золотую рыбку. В этом я не видела ничего плохого. Лора вприпрыжку выбежала на лужайку впереди меня. Эта беспечность возмущала – словно Лору ничто в мире не заботило; она и на похоронах была такая. Будто горе остальных ее удивляло. И еще больше меня злило, что люди из-за этого жалели ее больше, чем меня.
– Бедняжка, – говорили они. – Она еще слишком мала, она не понимает.
– Мама у Бога, – говорила Лора.
Да, это официальная версия, смысл всех возносимых молитв, но Лора искренне в это верила, не сомневаясь, как остальные, а безмятежно и прямодушно, отчего мне хотелось ее встряхнуть.
Мы сидели на парапете пруда; зеленые листья лилий на солнце казались резиновыми. Лору пришлось подсаживать. Прислонясь к каменной нимфе, она болтала ногами, брызгала руками по воде и напевала.
– Не пой, – сказала я. – Мама умерла.
– Не умерла, – самодовольно ответила Лора. – Не совсем умерла. Она на небе с маленьким ребеночком.
Я столкнула ее с парапета. Не в пруд – мне хватило ума. На траву. Парапет был невысокий, земля мягкая – Лора вряд ли сильно ушиблась. Она упала навзничь, перекатилась и посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, словно не веря, что я могла такое сделать. Рот раскрылся в совершенно круглый розовый бутон, точно у ребенка из книжки с картинками, задувающего свечи в день рождения. А потом она заплакала.
(Должна признаться, я обрадовалась. Мне хотелось, чтобы она тоже страдала – как я. Надоело, что ей все сходит с рук, потому что она маленькая.)
Лора поднялась и побежала по аллее к кухне, вопя, будто ее режут. Я помчалась за ней: лучше быть рядом, когда она прибежит ко взрослым и будет на меня жаловаться. Лора бежала неуклюже: нелепо расставив руки, ноги разъезжались, бантики бились о спину, черная юбка тряслась. Один раз Лора упала, теперь уже по-настоящему – разодрала руку. Мне полегчало: эта кровь смоет мой проступок.
Газировка
Примерно через месяц после маминой смерти – не помню точно – отец сказал, что возьмет меня в город. Он никогда раньше не обращал на меня особого внимания – на Лору, впрочем, тоже; предоставлял нас матери, а потом – Рини, и меня его предложение поразило.
Лору он не взял. Даже не предложил.
О предстоящей экскурсии отец объявил за завтраком. Он теперь настаивал, чтобы мы с Лорой завтракали с ним, а не на кухне с Рини, как раньше. Мы сидели на одном конце длинного стола, он – на другом. Он редко с нами говорил – обычно утыкался в газету, а мы слишком трепетали, чтобы заговаривать первыми. (Конечно, мы его боготворили. Его либо боготворишь, либо ненавидишь. Умеренных эмоций он не вызывал.)
Расцвеченные витражами солнечные лучи окрашивали отца, словно тушью. Как сейчас вижу кобальтовую синь его щеки, клюквенные пальцы. Мы с Лорой распоряжались этими красками по-своему. Передвигали тарелки с овсянкой – чуть влево, чуть вправо, и тусклая серая каша становилась зеленой, синей, красной или фиолетовой: волшебная еда, то заколдованная, то отравленная, смотря какие причуды у меня или настроение у Лоры. И еще мы за едой корчили рожи – но тихо, тихо. Так, чтобы не заметил отец – в этом была задача. Надо же нам было как-то развлекаться.
В тот необычный день отец рано пришел с работы, и мы пешком отправились в город. Не очень далеко; тогда еще не бывало больших расстояний. Отец предпочитал ходить, а не ездить. Думаю, из-за больной ноги: хотел показать, что ему все нипочем. Ему нравилось шагать по городу, и он шагал, несмотря на хромоту. А я трусила рядом, стараясь приспособиться к его неровной походке.
– Пойдем к Бетти, – сказал отец. – Куплю тебе газировки.
Ничего подобного прежде не случалось. Кафе «У Бетти» – для горожан, а не для нас с Лорой, говорила Рини. Не годится опускаться ниже своего уровня. А газировка – губительная роскошь, и от нее гниют зубы. Мне предложили одним махом нарушить два запрета, и я чуть не запаниковала.
На главной улице Порт-Тикондероги располагались пять церквей и четыре банка – все каменные и приземистые. Чтобы разобраться, что есть что, иногда приходилось читать вывески; впрочем, у банков не было шпилей. Кафе располагалось рядом с одним из банков. В витрине, под бело-зеленым полосатым навесом, висело изображение пирога с курятиной, напоминавшего детский чепчик из сдобного теста с оборками. В закусочной горел тусклый желтоватый свет, пахло ванилью, кофе и плавленым сыром. Жестяной потолок, свисают вентиляторы: лопасти – как пропеллеры самолетов. За нарядными белыми столиками сидели женщины в шляпках; отец кивнул, они ответили.
Вдоль стены располагались кабинки из темного дерева. Отец сел в кабинку, я – напротив него. Он спросил, какую воду я буду пить, но я не привыкла находиться с ним вдвоем на людях и робела. Кроме того, я не знала, какая бывает газировка. Отец заказал мне клубничной, а себе кофе.
На официантке было черное платье и белый чепчик, брови выщипаны в тонкие дуги, а красные губы сияли, точно джем. Моего отца она звала капитан Чейз, а он ее – Агнес. Поэтому, а еще увидев, как отец положил локти на стол, я поняла, что он, наверное, бывал здесь не раз.
Агнес спросила, не его ли эта маленькая девочка, да какая миленькая; на меня взглянула неодобрительно. Кофе отцу принесла почти тут же, чуть покачиваясь на высоких каблуках, и, поставив чашку, быстро коснулась его руки. (Я заметила этот жест, хотя смысла его не понимала.) Затем она принесла мне газировку в стакане, похожем на перевернутый колпак, с двумя соломинками. Вода ударила в нос, из глаз потекли слезы.
Отец кинул в кофе кусок сахара, помешал и положил ложечку на блюдце. Я следила за ним поверх стакана. Он вдруг показался мне иным – словно я впервые его увидела, – разреженнее, расплывчатее, но подробнее. Я редко видела его так близко. Зачесанные назад и коротко стриженные по бокам волосы на висках редели; здоровый глаз – ровного синего цвета, точно синька. В изуродованном, но еще привлекательном лице – то же отсутствующее выражение, что бывало у отца за завтраком, будто он прислушивается к песне или далекому взрыву. Усы серее, чем я думала, и еще мне тогда впервые показалось странным, что у мужчин на лице есть щетина, а у женщин нет. Даже будничная отцовская одежда в тусклом желтом свете выглядела таинственно, будто она чужая, а он просто взял ее поносить. Она была ему велика – вот в чем дело. Он исхудал. И притом стал выше.
Отец улыбнулся и спросил, нравится ли мне газировка. А потом замолчал и задумался. Вынул сигарету из серебряного портсигара, который всегда носил с собой, закурил и выдохнул дым.
– Если что-нибудь случится, – произнес он наконец, – обещай, что позаботишься о Лоре.
Я торжественно кивнула. Что значит что-нибудь? Что может случиться? Я боялась плохих известий, хотя ничего конкретного не сказала бы. Может, он уедет – уедет за границу? Рассказы о войне не пропали даром. Но отец ничего не прибавил.
– Ну что, по рукам? – спросил он.
Мы через стол обменялись рукопожатием; его ладонь была твердой и сухой, словно ручка кожаного чемодана. Синий глаз оценивающе смотрел на меня; отец как бы прикидывал, насколько мне можно доверять. Я вздернула подбородок, выпрямила плечи. Мне отчаянно хотелось заслужить его доверие.
– Что можно купить на пять центов? – вдруг спросил он.
Вопрос застал меня врасплох, я лишилась дара речи: откуда мне знать? Нам с Лорой не давали карманных денег: Рини говорила, сначала надо узнать им цену.
Отец вытащил из внутреннего кармана темного пиджака блокнот в переплете из свиной кожи и вырвал лист бумаги. А потом заговорил о пуговицах. Никогда не рано, сказал он, разобраться в простых принципах экономики, их нужно знать, чтобы действовать правильно, когда я вырасту.
– Представь, что сначала у тебя две пуговицы, – сказал отец.
Расходы, продолжал он, это стоимость производства пуговиц, доходы зависят от того, за сколько ты их продашь, а чистая прибыль – это разница между этой суммой и расходами за данное время. Часть чистой прибыли ты оставишь на свои нужды, а на остальные деньги изготовишь четыре пуговицы, а когда их продашь, сможешь сделать уже восемь. Серебряным карандашиком он начертил схемку: две пуговицы, потом четыре, потом восемь. Пуговицы пугающе множились на странице, в соседней колонке так же быстро росли деньги. Как лущить горох: горох – в одну миску, шелуху – в другую. Отец спросил, понятно ли мне.
Я пристально в него вглядывалась. Он что, всерьез? Я не раз слышала, как он называл пуговичную фабрику ловушкой, зыбучим песком, проклятьем, альбатросом – но так бывало, когда он напивался. Сейчас же отец был трезв. Он словно извинялся, а не объяснял. Хотел от меня еще чего-то помимо ответа. Казалось, хотел, чтобы я его простила, признала, что за ним нет вины. Но что он мне сделал? Я понятия не имела.
Я смутилась, я была бессильна – чего бы он ни просил, чего бы ни приказывал, это было выше моего разумения. То был первый, но отнюдь не последний случай, когда мужчина ждал от меня больше, чем я могла дать.
– Да, – сказала я.
За неделю до смерти, в одно ужасное утро – других тогда не было – мама сказала странную вещь, хотя тогда она мне странной не показалась.
– В глубине души папа тебя любит, – сказала она.
Мама не имела привычки говорить с нами о чувствах, особенно о любви – своей или еще чьей, кроме божественной. Но родители должны любить своих детей, и потому я, должно быть, восприняла ее слова как заверение: несмотря на видимость, мой отец такой же, как остальные отцы – или какими они должны быть.
Теперь я думаю, что все не так просто. Быть может, то было предостережение. Или бремя. Пусть в глубине души любовь, но сверху навалена груда всего остального, и еще неизвестно, что откроется, если копнуть поглубже. Вряд ли простой дар, чистое сверкающее золото. Скорее, нечто древнее и, возможно, губительное, вроде железного амулета, что ржавеет среди старых костей. Такая любовь – своего рода талисман, только тяжелый; и, если таскать его с собой, он на железной цепи будет оттягивать шею.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?