Текст книги "Бабья доля (сборник)"
Автор книги: Маргарита Агашина
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Журавли
А. и Н. Мизиным
Зима, как говорится, злится!
Но где-то там, ещё вдали,
летят серебряные птицы,
седые птицы – журавли.
Они летят дорогой длинной,
путём, не знающим конца.
Упрямым клином журавлиным
они врезаются в сердца.
И кличем, полным вешней новью,
и каждой жилочкой в крыле,
и той безудержной любовью,
которой тесно на земле!
Они прошли такие дали,
они летели столько дней!
Они, наверно, так устали,
что и не думают о ней.
Они встречали снег и слякоть,
туманов липнущую сеть.
Они поют – чтоб не заплакать.
Они летят – чтоб долететь.
И вдруг один вздохнул устало
и начал падать тяжело.
Но где-то рядом трепетало
родное серое крыло.
И он схватил последним взглядом
цепочку вытянутых тел
(а то крыло всё билось рядом!)
и – не упал.
И – долетел.
…Они летят по всей России,
седые птицы – журавли.
Их треугольники косые
весь белый свет пересекли.
И перед первым снегопадом
в тугую синь взовьются вновь.
Они всю жизнь летают рядом,
а это —
больше, чем любовь.
1957
Арбуз
Михаилу Луконину
Морозным ветреным снежком
с утра хрустит базар.
Старик накрыл большим мешком
тугой зелёный шар.
Обтёр заиндевелый ус
озябшею рукой
и закричал:
– А ну, арбуз,
арбуз, смотри какой!
К нему – народ со всех сторон.
Старик твердил:
– Бери!
Но кто-то громко крикнул:
– Он, поди, пустой внутри!
И в тот же миг
на этот крик,
как коршун,
кинулся старик.
Сказал негромко:
– Врёшь!
Сказал и вынул нож.
Как он успел?
И как он смог?
В какой зелёный круглый бок
ударил сгоряча?
Но – хлынул на снег
алый сок!
И всем почудилось:
у ног
не снег, а золотой песок —
далёкая бахча.
Арбуз лежал передо мной,
и сочен, и багров,
как щедрый августовский зной
Быковых хуторов.
Арбуз лежал,
живым огнём —
огнем земли горя.
И тихо таяли на нём
снежинки декабря.
1957
Карнавал
Четвёртый класс голосовал:
на ёлке будет карнавал!
А чтобы не было у нас
ни скучных, ни угрюмых,
голосовал и пятый класс,
что все придут в костюмах.
Но тут Наташа поднялась:
– Ведь мы уже не третий класс,
пора сказать мальчишкам:
они на празднике у нас
застенчивые слишком.
Давайте так голосовать:
чтоб всем мальчишкам
танцевать
на нашем карнавале!
Все «за» голосовали.
Летели дни, летели дни.
Декабрь – на что уж долог,
но он прошёл,
и вот – огни
зажглись на ветках елок.
И все пришли на карнавал,
и всяк друг друга узнавал:
– Посмотрите, это кто
в старом Мишкином пальто
и в медвежьей маске
закружился в пляске?
Он не Букин Мишка —
он косолапый мишка!
– Что случилось, что случилось?
Что с Маринкой получилось?
Была, была Маринкой
и сделалась снежинкой!
А 5-й «А» был так хитер —
он все решал без споров.
В нём каждый мальчик —
мушкетёр.
Смотрите, входят в коридор
пятнадцать мушкетёров!
Они идут, чеканят шаг.
И зал наполнен звоном шпаг
и песней о сраженьях.
У них и шпоры, и усы!
Девчонки от такой красы
застыли без движенья.
А Пете не нужны усы.
А Пете что —
надел трусы,
взял штангу из картона
и ленту чемпиона:
он самый толстый ученик
из всех четвертых классов.
Вошёл – и все узнали вмиг,
что это – Юрий Власов.
Приятно видеть силача!
Но тут, сапожками стуча,
вошла другая маска:
из-под фуражки на виски
выглядывают колоски,
в руках баранок связка.
И всё.
И больше ничего!
Но на рубашке у него,
на самом видном месте,
большая цифра – «двести».
И все кричат: – Соображай,
он – сталинградский урожай!
Вот молодец, Сережка!
Дай бубличка немножко!
Сережа пел и танцевал
и всем баранки раздавал,
и все смеялись, ели,
присев у самой ели.
И пели песни – все подряд!
Такой весёлый маскарад
придумали ребята.
А коль у вас
и в этот раз
скучал на ёлке целый класс, —
так виноват любой из вас,
а я не виновата!
Какие у тебя мечты?
И кем придёшь на праздник ты:
ромашкой в белых лепестках,
Снегурочкой, метелью?
Но только знай:
в твоих руках
живёт твое веселье.
1957
Из «корейского» цикла[1]1
В 1957 году по приглашению Союза писателей КНДР М. Агашина побывала в Северной Корее.
[Закрыть]
Я люблю тебя, Корея!«Среди пыльных стеблей гаоляна…»
Лето начинается в Корее.
Солнце поднимается всё выше.
И уже уходит торопливо
нежная восточная весна.
Тёплыми июньскими ночами
майский жук ещё стучится в окна,
и, из сил последних выбиваясь,
белые акации цветут.
Белые медовые деревья —
словно снега первого охапки,
словно пену горного потока
ветры разбросали по ветвям.
Вечерами прячутся за лесом
белые тяжёлые туманы.
Тихо выплывает из-за сопки
медленное зеркало луны.
Белые одежды кореянок —
от луны они ещё белее!
Тихо замирает в отдаленье
ласковая песня «Ариран».
Смуглые корейские поэты
мне опять рассказывают нынче
древние легенды о драконах,
сказки о красавицах лесных.
Я давно уже не сплю ночами.
Но не сладким запахом акаций
и не влажной свежестью рассветов
сердце переполнено моё.
Я живу – смотрю, запоминаю
не глазами, не умом, а сердцем.
Будущая книга о Корее —
я живу и думаю о ней.
Думаю о ней, как о ребёнке:
пусть он не успел ещё родиться,
но уже колотится под сердцем,
с каждым днем дороже становясь.
И как имя будущему сыну,
книге я придумываю имя.
Имя – «Я люблю тебя, Корея».
Так я эту книгу назову.
1957
Памятник советским морякам
Среди пыльных стеблей гаоляна
притаились, почти невидны,
глинобитные стены землянок,
сохранившихся после войны.
Ребятишки играют у входа,
над травой голосами звеня…
Сталинград сорок третьего года
из землянок взглянул на меня.
А вдоль новых проспектов Пхеньяна
электричество вечер зажёг.
И трепещет над башенным краном
от дождей полинялый флажок.
От тумана вечернего сыро,
отразились в асфальте огни.
Сталинградскую улицу Мира
мне напомнили нынче они.
1957
«От перегона к перегону…»
Сырой туман ползёт неторопливо,
вливаясь в пароходные дымки.
На берегу Корейского залива
на вечный якорь стали моряки.
По-прежнему навеки море близко.
Волна, как слёзы, вечно солона.
На светло-сером камне обелиска
строка к строке —
героев имена:
Мария Ляма…
Сидоров…
Осташко…
И если только издали взглянуть,
то кажется – матросская тельняшка
натянута на каменную грудь.
И дата боя – памятная дата.
Запомню всё. Не плачу. И стою,
и понимаю, почему так свято
в Корее любят Родину мою.
1957
В самолёте
От перегона к перегону —
войны тяжёлые следы:
подходят к самому вагону
воронки, полные воды.
А на краю большой воронки,
как в чистом поле над рекой,
сидит весёлая девчонка
и машет поезду рукой.
Оставив туфли на дорожке,
горячим днём разморена,
свои доверчивые ножки
в воронку свесила она.
И столько радости во взоре,
в глазах её отражено!
Ей невдомёк, какое горе
в воронке той погребено!
Она глядит счастливым взглядом.
Она проста и весела.
И рис – растёт, и мама – рядом,
земля – мягка, вода – тепла!
И, ветры в стороны бросая,
летят по рельсам поезда,
чтоб эта девочка босая
была счастливая всегда,
чтобы она в траве росистой
рвала цветы родной весны
и мыла ножки в речке чистой,
навеки смывшей гарь войны.
1957
Как аисты в рисовом поле,
в траве самолёты стоят.
Мне руки сжимают до боли,
прощальное что-то кричат.
Расходятся клочья тумана,
шасси приминает траву.
Летит самолёт из Пхеньяна,
летит самолёт на Москву.
Из облака вынырнул лучик,
сверкнул самоцветом в окне.
А маленький смуглый попутчик
уже улыбается мне.
В пути я его обучаю:
ладошками «ладушки» бью,
и просто тихонько качаю,
и «баюшки-баю» пою.
Лежит он – такой смуглокожий,
рождённый в далёком краю,
и всё-таки очень похожий
на светлую дочку мою!
Чем ближе к Москве, тем быстрее
плывёт самолёт в облаках.
Горячий комочек Кореи
уснул у меня на руках.
1957
«Вы мне говорили в Корее…»
Вы мне говорили в Корее,
к моим привыкая словам,
что русское слово «тропинка»
особенно нравится вам.
Бывают большие дороги,
большие слова и дела.
Одна дорогая тропинка
у каждого в жизни была…
Далёко-далёко в Корее
остались не только друзья —
одну дорогую тропинку
в Корее оставила я.
И что бы потом ни случилось,
и сколько бы лет ни прошло, —
на этой хорошей тропинке
по-прежнему будет светло.
1957
Гроза
Гроза пришла светло и смело!
Но я в грозу ушла одна.
И лишь секунду пожалела,
что я горда, что я сильна.
Нет, он тогда не ошибался:
мы не увидимся вовек.
Но у меня в глазах остался
зелёный цвет далёких рек.
Зачем она – ему ли, мне ли —
такая поздняя гроза?
Зачем ещё позеленели
мои зелёные глаза?..
1962
Листовки Гидростроя
1. Земля
Лежит земля сырая в самосвале.
Земля в прожилках скрученных корней.
За эту землю
жизни отдавали,
и вот теперь работаем на ней.
Ползут,
летят,
грохочут самосвалы.
Сдается Волга, пенясь и бурля…
Нам в эти дни еще дороже стала
святая
сталинградская земля.
2. Котлован
Восемь лет в котловане
и ночи, и дни
не смолкали моторы,
не гасли огни.
Котлован!
Ты в полдня его не обойдёшь.
Если кто-нибудь нужен —
и в день не найдёшь!
Завтра здесь, в котловане,
Заплещет вода.
Оглянись и запомни
его навсегда.
Вот он – наш котлован!
Это – руки в пыли,
это грохот машин
и дыханье земли.
И пускай говорят:
– Не бывает чудес!
Но мы видим сегодня отсюда:
поднимается ГЭС,
Сталинградская ГЭС —
трудовое,
рабочее чудо.
3. Волга
Из-за нее идет сраженье.
Из-за нее ночей не спят.
Но гордо, нежно, с уваженьем
о ней на стройке говорят:
– Пускай и пенится, и рвется,
сопротивляется пока.
Она недаром не сдается:
она ведь русская река!
4. Пирамиды
Непримечательные с виду,
тяжеловесны и тверды,
стоят над Волгой пирамиды,
сомкнув бетонные ряды.
И столько в них суровой силы,
что людям кажется порой:
оставив братские могилы,
они пришли на Гидрострой.
Как будто тот, кто спит под ними,
кто пал за Родину свою,
сейчас не мог не быть с живыми
в одном ряду, в одном строю.
Он вместе с нами! Он не выдаст!
Он сдержит волжскую струю!
Стоят над Волгой пирамиды,
как будто воины в строю.
5. Листовка
А ветры нынешние круты,
над Волгой мечутся они…
Постой, товарищ, на минуту,
листовку эту разверни.
От ветра заслони рукою,
темно – придвинь поближе свет.
Ты знаешь, будет и такое:
пройдет и год, и десять лет.
Ни котлована, ни прорана,
и только – ток, горячий ток!
А ты достанешь из кармана
вот этот меленький листок.
– А это что? – вдруг спросит кто-то.
А ты ответишь:
– Это я.
Мои друзья. Моя работа.
И просто – молодость моя!..
Пускай и дождь, и ветры круты —
мы не забудем эти дни!
Постой, товарищ, на минуту,
листовку эту сохрани.
1958
Награда
Еще нам было радоваться рано:
конца и края не было делам.
И Волга бесновалась у прорана
и рельсы разрывала пополам.
Ревя, крутила черные воронки
и на дыбы вздымала катера…
А мы стоим не где-нибудь в сторонке,
а тоже там, где страдная пора,
где вьется снег, где трудятся до пота,
где нервы проводов напряжены,
где ценится и царствует работа,
и где стихи, пожалуй, не нужны.
Я это все припоминаю снова
и позабыть вовеки не смогу.
Седой старик, монтажник с наплавного,
развел костер на левом берегу.
И крикнул нам немного грубовато,
глаза рукой от дыма заслоня:
– А ну-ка вы, поэты Сталинграда,
погрейтесь-ка у нашего огня!..
Опять гудят машины на откосах,
и рядом Волга рвется на простор.
Трещат куски опалубковых досок,
пылает гидростроевский костер.
Его теплом по праву отогреты,
как равные, сыны одной семьи, —
бетонщики, прорабы и поэты,
хорошие товарищи мои.
И было все – уверенность и сила,
и счастлив труд, и молодость остра!
И если я кого-нибудь любила —
так только их у этого костра.
Я это все припоминаю снова
и позабыть вовеки не смогу…
Спасибо вам, монтажник с наплавного,
за тот костер на левом берегу!
Как самая высокая награда
теперь хранится в сердце у меня:
– А ну-ка вы, поэты Сталинграда,
погрейтесь-ка у нашего огня!..
1958
Твоя волна
Памяти Наташи Лаврентьевой
Проходит все. Пройдет и горе.
Отплачет мать. Уйдут друзья.
Но есть под Сталинградом море —
живая молодость твоя.
Оно отныне – и навеки!
Оно несет за валом вал!
Оно поет о человеке,
который море создавал.
О том, который жил в палатке,
терпел и стужу, и жару,
ходил в бураны по канатке,
как по персидскому ковру;
он останавливает реки
и просто водит самосвал…
Писала ты о человеке,
который море создавал.
Я это море тоже знаю.
И в этом море есть одна —
зеленоглазая, степная,
твоя – Наташина волна.
Над ней, крича, летают чайки,
в нее с прибрежной высоты
весной глядят неумирайки —
степные чистые цветы.
1958
Зависть
Оно горит упрямым светом —
твое окно в моей судьбе.
И я могу признаться в этом:
да, я завидую тебе.
Тому, что ты вот так загружен,
что день не кончен трудовой,
что ты и ночью людям нужен,
как нужен врач и часовой.
И все сильнее эта зависть,
и глубоки ее следы.
Она – как маленькая завязь,
и, значит, в будущем – плоды.
1958
«Вот и поезд. Вспыхнул ярким светом…»
Вот и поезд. Вспыхнул ярким светом,
обогнул знакомый поворот.
Заслоню спасительным букетом
горько улыбающийся рот.
Ты ведь тоже спрячешься в букете.
Ведь, глаза цветами заслоня,
легче сделать вид, что не заметил
ничего, что мучает меня.
Это счастье – встретить на вокзале.
Только счастья нет у нас опять:
раз тебя другие провожали,
что за счастье мне тебя встречать?
1958
«Всегда – встречая, провожая…»
Всегда – встречая, провожая —
и ты был прав, и я права.
А возле нас жила чужая,
на все способная молва.
Бывало так: беда случалась.
Работа вдруг не получалась.
Молва всегда бывала там —
самозабвенно возмущалась
и шла за нами по пятам.
Бывало горько. Я молчала.
Молва вздыхала и ворчала
вокруг молчанья моего:
«Она глупа – она прощает…»
«Она умна – не замечает…»
Я все на свете замечала
и не прощала ничего.
А мы все вместе! Век ли, миг ли,
или пятнадцать лет подряд!
– Что ж, им легко – они привыкли! —
о нас с тобою говорят.
А мы молчим и знаем оба —
какого стоило труда,
чтобы вот так:
любовь до гроба,
а не привычка навсегда.
1958
Мое вино
Виктору Урину
Не вспомню бед, обид и вин.
Упрек не повторю.
Сухих и, значит, легких вин
тебе не подарю.
Пусть ночь пройдет. И сто пройдет.
И где ты – все равно.
Тебя все ждет, тебя все ждет
она – мое вино.
Она – не для того, кто слаб,
она – крепка, чиста.
Горька, как слезы русских баб,
как их любовь, проста.
Проста, горька и тяжела,
и от нее – больней!
Но – уж какая б ни была,
а ты вернешься к ней.
Тебя прошу не о любви,
а только об одном:
ее ты водкой не зови,
зови моим вином.
А мне – не нужно ничего.
И даже все равно —
чиста ли совесть у того,
кто пьет мое вино.
1959
Травиночка
Не какая роза алая
и не возле синих вод —
так себе, травинка малая,
в большом лугу живет.
Всех нарядов у травиночки —
сама как бирюза
да сверкучая росиночка —
горючая слеза.
А соседи у травиночки —
полынь да молочай.
Все бывало у травиночки:
и радость, и печаль.
Шелестели травы разные
вокруг своей сестры:
– Есть на свете звезды ясные,
зарницы да костры!..
Но упрямая травиночка
думала свое:
пусть никто, а только солнышко
посмотрит на нее.
Проходило мимо солнышко —
на север и на юг.
Но не плакала травиночка,
а пела на весь луг!
…Я была бы той травиночкой
на шелковом лугу.
Только я сегодня вечером
не плакать не могу.
Далеки дороги Родины!
Широк зеленый луг!
И уходит мое солнышко
на север и на юг.
1960
«Но мне бывает в тягость дружба…»
Но мне бывает в тягость дружба,
когда порой услышу я,
что я жила не так, как нужно, —
мне говорят мои друзья.
Что мало песен написала,
что не боролась, а ждала,
что не жила, а угасала,
что не горела, а жила.
Что я сама себя сгубила,
сама себя не сберегла…
А я жила – тебя любила!
А я – счастливая жила!
Я не хочу начать сначала,
ни изменить, ни повторить!
И разве это так уж мало:
все время ждать,
всю жизнь любить?
1960
Моя живая книжка
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем.
Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней – бессмертие моё.
У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
и бесконечные права!
Я эту книжку не пишу —
я на руках ее ношу,
над ней пою, над ней молчу,
её молчать и петь учу.
Но не молчит она – поёт!
И мне работать не даёт.
Она болит – опять терпи.
Она зовёт – опять не спи!
Опять не спать до петухов!
Опять – увы! – не до стихов:
всю ночь кричит сынишка —
моя живая книжка.
1961
Колыбельная
Баю-баюшки-баю…
Песню старую пою.
Песню долгую пою —
баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
Час пою, два пою.
Дочку милую мою
баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
День пою, ночь пою!
Дочку милую мою
баю-баюшки-баю…
Час пою, два пою.
День пою, ночь пою!
Дочка – баюшки-баю…
А мама выспится в раю.
1962
«Середина двадцатого века…»
Середина двадцатого века…
Над землею – весенний наряд…
Я люблю тебя, как человека,
праздник мой —
город мой, Волгоград!
Я люблю
твоих улиц кипенье людское.
По которой из них ни пройди,
на любую взгляни —
и увидишь такое,
от чего замирает в груди!
Как ты вырос, дома и сады поднимая,
как ты строил этаж к этажу,
как светлели твои Первомаи,
хочешь, нынче тебе расскажу?
А они у тебя и такие бывали —
в затемнённые трудные дни:
ни садов, ни домов,
и над тенью развалин
только майских салютов огни.
Пролетают года,
и рубцуются раны.
Новый май, новый свет над тобой:
всё подъёмные краны,
подъёмные краны
в первомайской ночи голубой.
Там, где краны
сверкали огнями высоко,
где строители шли на леса, —
мирный свет волгоградских
распахнутых окон
далеко над землей разлился.
Город наш,
ты – живое дитя человека.
Ты – наш сын,
наш товарищ,
наш брат.
Здравствуй,
май середины двадцатого века!
С Первомаем тебя,
Волгоград!
1962
В обеденный перерыв
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской:
– Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи! Не понимают нипочём!..
Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли»,
что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы наконец приходим на участок
и смотрим: полон красный уголок!
Сидят ребята – парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
– Вот это да!
…Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои – на суд людской!
Зал был со мной. Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской.
Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня.
Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру!
Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он.
Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно не смотрят на меня.
По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли!
Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю только о любви.
Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто – я тебя любила…
Но парни оторвались от доски!
…Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге: – Стихи!
Не покупают нипочем!
1962
«У смерти тоже есть свои порядки…»
Юрию Окуневу
У смерти тоже есть свои порядки.
Ну что ж, умру когда-нибудь и я.
Меня положат в зале «Волгоградки» —
тогда уж воля будет не моя.
И кто-нибудь, всегда на всё готовый,
создаст двухцветный траурный уют
и с чувством скажет горестное слово
по принципу – «лежачего не бьют».
И все узнают, как жила я мало,
как я ещё бы – жить да жить могла,
какие я «шедевры» написала,
какая я «хорошая» была!..
Ах, щедрый автор смертных приговоров,
он так доволен – речи вопреки, —
что я ушла в дорогу, о которой
не пишут путевые дневники.
Что от плохих стихов не затоскую,
что на собраньях слова не прошу
и никого-то я не критикую,
убийственных рецензий не пишу!
Не верьте тем, кто скажет надо мною
высокие надгробные слова!
Какой была – а я была иною, —
сама скажу, покуда я жива.
А я – как все: и плакала, и пела,
стыдилась плакать и любила петь.
А я гораздо больше не успела,
чем было мне доверено успеть.
Я жизнь люблю. Я, и прощаясь с нею,
ищу дорог и радуюсь весне!
А жить стараюсь проще и честнее,
чем после смерти скажут обо мне.
1962
Стихи о моём солдате
Когда, чеканный шаг ровняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я – стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ни о любви, ни о разлуке
не говорю я ничего.
И только молча грею руки
в трёхпалых варежках его.
Потом – прощаюсь целый вечер
и возвращаюсь к дому вновь.
И первый снег летит навстречу,
совсем как первая любовь.
Какой он был? Он был весёлый.
В последний год перед войной
он только-только кончил школу
и только встретился со мной.
Он был весёлый, тёмно-русый,
над чубом – красная звезда.
Он в бой пошёл под Старой Руссой
и не вернется никогда.
Но всё равно – по переулкам
и возле дома моего
идут солдаты шагом гулким,
и все – похожи на него.
Идут, поют, ровняют плечи.
Ушанки сдвинуты на бровь.
И первый снег летит навстречу —
и чья-то первая любовь.
1963
Февраль
Над площадями Волгограда
опять метелицы кружат.
Двадцатилетние солдаты
двадцатый год в земле лежат.
А на земле, воспетой в песнях,
над волжской медленной водой
поднялся город – их ровесник —
великий, светлый, молодой.
Он потому велик и светел,
что в час бессмертья своего
они – в огне, сквозь дым и пепел —
таким увидели его.
1963
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?