Текст книги "Крайний"
Автор книги: Маргарита Хемлин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Маргарита Хемлин
Крайний
© Хемлин М. М.
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Каждый человек должен отчитываться. Если есть коллектив – отчитайся перед коллективом. Если нету коллектива или личное положение другое – все равно найди перед кем, и будь добрый, отчитайся. Причем на совесть. Этим беззаветным отчетом человек и отличается от животного мира.
Моя судьба сложилась таким образом, что в настоящий момент у меня по ряду уважительных причин коллектив отсутствует. Надо честно сказать, что я даже разучился спать в коллективе – сильно храплю и прочее. Что естественно и безобразно одновременно. Пусть. Но вне коллектива я тоже остаюсь человеком. В этом я лично не сомневаюсь.
Сейчас по радио и телевидению много хвалят различные медицинские препараты и называют их номера по какой-то регистрации, а значит, не врут людям. Я себя настолько неважно чувствую, что вообще сильно склонен доверять. И понимаю, лекарствами многое можно поправить без следа. Вот коплю средства на некоторые медицинские возможности, которые облегчат.
Только не нужно думать, что я совсем дурной и надеюсь прожить новую жизнь. Я далеко и далеко не дурной.
Между прочим, у меня много грамот и медалей. Но мне не к кому обратиться. Потому я сделал вид, что пишу эту книжку прямо из головы, из самого своего сердца. Без присущих всем прикрас.
Пока еще был относительно молодой и здоровый, в 1977 году, я шел по центральной части родного города Чернигова – как раз напротив главпочтамта – через прекрасного вида аллею тополей и каштанов в полном цвету. Возле памятника Владимиру Ильичу Ленину комсомольцы нашего древнего города закладывали капсулу с отчетом и приветом к комсомольцам XXI века и в ознаменование 60-летия Октября. Я постоял рядом, посмотрел. Что греха таить, у меня мелькнула дерзкая мысль, что вот и я мог бы принять участие в этой торжественной капсуле. И сотни точно таких, как я. Но я не допустил подобные рассуждения дальше, а утешил себя тем фактом, что XXI века воочию ни за что не увижу, в отличие от красивых хлопцев и девчат, которые расположились ровными шеренгами вокруг памятника и кое-кто из них – с непользованными лопатами в руках. А на лопатах, на держалках, – навязаны красные банты. У одного такой бант съехал в самый низ и мешал копать-закапывать, что запланировано, и ответственный хлопец нервничал, а не сдавался и махал лопатой еще и лучше всех. Я запомнил его целеустремленное лицо. И оно мне иногда светило.
И вот все-таки настал XXI век. И сколько этих капсул позакопано там и тут? Кто их считал-учитывал? Никто не считал и тем более не учитывал. А я взял бы и откопал их, и все прочитал вслух по телевизору.
И хлопчика того я б помог найти, так как его словесный портрет у меня в мозгах не вытерся ни на линеечку, ни на кружочек.
Меня ж тогда в капсулу не позвали, а ты, хлопчик, теперь почитай на весь голос, что отрыли с-под многострадальной земли.
Но гроб есть гроб. Что туда ни суй. А капсула – так это только называется, по-современному. И потому отрывать с-под земли ничего не надо. И хорошо б отрыть. А не надо и не надо.
И я твердо решил написать свою капсулу.
У меня есть большой китайский термос с розами. Держит кипяток сухим. И что характерно – не протекает, хоть я его купил много лет назад. Он – не розы, актуальности за долгие годы не потерял. В этом сухом термосе я завариваю травы, в частности пустырник. И другое тоже – по срочной необходимости.
Я в этот термос положу все, что надумаю. Всю свою капсулу, до единой буквочки. И лопату возьму, и красный бант навяжу, и закопаю. Вот так, хлопчик мой дорогой и любименький. Ты и знать не будешь.
Я прожил быстротечную жизнь. И в результате ее привык начинать с нелицеприятных анкетных данных.
Фамилия – Зайденбанд.
Имя-отчество – Нисл Моисеевич.
Год рождения – 1928.
Место рождения – город Остёр Черниговской области.
Национальность – еврей. Вот в чем один из вопросов. На другие я тоже отвечу.
Родственников за границей видимо-невидимо. Но без всяких отношений с моей стороны. Тем более без пользы. Хоть, по разговорам, там медицина первый сорт и выше. В чем я лично сомневаюсь. Потому что человеку положено болеть и умирать. И исключений тут нету и быть не должно. Как поется в народной песне: если раны, то мгновенной, если смерти – небольшой.
Я не шучу.
Эта книжка не наполнится чувством юмора.
Начну сразу.
Мне тринадцать лет. Вот я сижу в лесу и мечтаю быть полицаем. Берет меня, аж забирает жгучее желание не умереть. То есть еще хоть раз увидеть своих родителей.
Я так понимал, что поступлю в полицаи, и тут моя жизнь придет в нужную норму. И надо все-ничего – отбросить страх и сомнения и выйти из леса в Остёр. Гайдар в четырнадцать лет командовал полком. Ну, в пятнадцать.
Мое положение осложнялось тем, что мне не было с кем посоветоваться. Я находился совершенно один посередине непроходимого леса – по моим предположениям, в районе железнодорожной станции Бобрик, где я бывал с мамой и папой по дороге куда-то к знакомым.
Я проделывал и проделывал свой путь в Остёр на протяжении нескольких дней, с короткими привалами. Без пищи и жидкости, если не считать ягод и студеной ключевой воды, от которых болел живот и тем самым путал мое сознание.
Я убежал из Остра только потому, что поверил Винниченке. Моя доверчивость подводила меня не однажды. Но на ту минуту я поверил бесповоротно. Неизвестно, почему и отчего. Как говорится, вера – большое дело.
Не могу утверждать, что являлся непосредственным свидетелем расстрела еврейского населения Остра. Я слышал выстрелы только издали. Уже из леса, за Волчьей горой.
К тому же я сам не чувствовал прямой связи между собой и теми, кого расстреливали и убивали. Я не понимал причины и следствия сложившихся страшных обстоятельств.
Отец с мамой часто обговаривали текущее положение. И получалось у них, что ничего хорошего нету. А тут немцы. Ну не может же быть так: чтоб и тут ничего хорошего, и там ничего хорошего тоже. Где-то ж хорошее должно пристроиться! И может, оно пристроилось как раз у немцев. Об этом говорили на базаре, когда бабы ругались с беженцами с запада. Я под это украл две здоровенные груши. Они вспоминались мне всю мою скитальческую дорогу. Можно сказать, икались. Как заглатывал почти целиком, так и икались.
Мои родители, зоотехники, прибывшие в свое время на работу в Остёр из Чернобыля, в момент наступления оккупации оказались вразброс по дальним селам района. Колхозный скот эвакуировался, и они уже недели три мотались из пункта в пункт по прямой служебной обязанности.
Таким образом, их судьба оказалась для меня закрытой.
Проклятое сентябрьское утро, когда под нашими окнами раздалась немецкая фашистская речь, я встретил самостоятельно, без родительского догляда и разъяснений.
Перед моими глазами на улицах происходила страшная суматоха. Немцы бегали из дома в дом. Конечно, по дороге и по порядку заглянули ко мне. Но я благодаря невысокому росту спрятался в сундук.
Я никогда не отличался общительностью, но со стороны взрослых, даже и чужих, можно было б в такой момент проявить внимание и подсказать. Нет.
Только через сутки забежал папин знакомый, Винниченко Дмитро Иванович, с сыном которого Гришей я искренне дружил. Он наказал мне прятаться хоть где, только не в хате, и при таких словах ничего не раскрыл по сути.
– Хочешь жить, ховайся, хлопэць. Ваших завтра будуть убываты. Еврэив.
Про то, что я являюсь евреем, так же, как и мои родители, мы хоть и не часто, но обсуждали с Гришей Винниченкой. И каждый раз приходили к выводу, что ни черта я не еврей, то есть не жид, как называл это Гриша.
– Если хочешь знать, жиды – воны ух якие! У ных тайна особая, жидовська. И воны ии за собой всюды по всий земли тягають. А отдавать никому не хотять. Жидяться. А ты ж не жидишься. Ты ж мэни и мячик дав назовсим. Назовсим же ж? Дак ото ж.
Да, я отдал Грише свой мячик. Красный с полосочками. Не помню точно, какого цвета полосочки. Но точно отдал. И ничего не выпрашивал, за просто так.
Я поинтересовался, откуда Грише известно про незнакомую мне жидовскую тайну. Он признался, что ему рассказал отец. Но при этом, как уверял Гриша, Дмитро Иванович меня и моих родителей хвалил и даже смеялся в наш адрес:
– От люды, гоняють жидив… А на шо им тая тайна? Ну, золото, я розумию. А то – самы нэ знають, шо ще б такого смачного захапаты. Хай сами жиды тиею тайною подавляться…
Мой товарищ крепко дрался плечом к плечу со мной, если меня задевали на национальной почве. Хоть почва как таковая в нашем райцентре уходила от моих обидчиков – евреев же половина школы. А если брать в общем и целом – половина Остра.
С родителями я этот вопрос никогда не обсуждал.
Мы с Гришей – родные братья навек. А Гриша точно не еврей. Значит, и я.
Я спросил, почему Дмитро Иванович с винтовкой.
Он ответил:
– Я тэпэр полицай, шоб им усим повылазыло… Я и буду завтра вас усих стриляты. Тоди нэ просы, хлопчик… Нэ просы…
И вот меня причислили. Объявили евреем. Оторвали от Гриши. Я – «вас». Обида захлестывала с краями мое полудетское сердце.
Я побежал в лес в чем был. То есть практически голый. Если считать, что на дворе середина сентября.
Да. У кого винтовка, тот и стреляет. А кто стреляет, тот и милует. Вот Винниченко меня и помиловал, как умел. И я помилую своих отца и мать, когда они объявятся. Потому что буду полицай с винтовкой.
В результате усталости и голода я тайком возвращался в Остёр, примерно сказать, на протяжении недели.
Ночью подкрался к хате Винниченки. Стукнул в окно четыре раза специальным манером, как мы с Гришей обычно вызывали друг друга.
Гриша выглянул, разглядел меня и выбежал во двор. В руках у него находилось полбуханки черного хлеба. Схватил меня за локоть. Наткнулся на острую кость.
Аж ойкнул:
– Шкелет! Бежим у сарай!
Мы без слов и выражений дружеских чувств кинулись в сарай за хатой. Там, в кромешной темноте, состоялся наш разговор.
Я, конечно, кушал хлеб, но одновременно говорил:
– Гришка, настала отчаянная, решительная минута! Я решил записаться в полицаи! Мне дадут винтовку!
– И шо? – Гриша смотрел на меня блестящими глазами.
– И то! – Я не знал, что говорить дальше.
Хлеб быстро закончился, и мне не за что стало цепляться руками, чтоб удержаться на одном месте. Я повалился на сено. Гришка рухнул на колени рядом.
– И шо, с вынтовкой побежишь до партызанив? Тут есть. Говорять, можно до ных прыстать.
– Зачем? Не. Ни к кому я приставать не буду. Возьму винтовку и буду тут жить. В своей хате. Ждать батьку с мамкой. Надо кого застрелить – пойду и застрелю. А потом опять буду жить. Твой батько ж так делает. А мне нельзя?
– Ну, так… Правда… Надо з ным поговорыты. Як и шо. Вин мэни наговарював на прошлое. Говорыв, шо тэпэрь краще станет. Нэ знаю. И шо, своих тоже постреляешь?
– Каких – своих? Батьку с мамкой? – Я был готов рассказать о своей задумке.
Но Гриша свернул в сторону.
– Ну, нэ родытелив. Другых еврэив.
– Так их же без меня. Уже. Или еще нет?
– Вже. Ты одын.
Значит, и Гриша меня причислил. Отрекся.
Теперь я окончательно – еврей. Из тех, про которых кричали: «Жид-жид, по веревочке бежит».
И мне отныне и вовек – бежать по веревочке.
Тут со всей силы распахнулась дверь. На пороге обнаружился сам старший Винниченко. С винтовкой. В подштанниках. Со сна.
Гришка загородил меня спиной и скороговоркой объяснил отцу, что к чему.
Винниченко сказал:
– Я ж думав, я тэбэ на развод оставыв… А ты ж припэрся… Гад ты малой! Дурной! Ой же ж дурной! Нэ даром тэбэ дурным уси звалы. Ты останние шарыки з головы потэряв. Шо с тобой зараз робыть? До утра посыдь отут у сараи. А утром выришим шось… Полицай сраный! З тобою и рассуждать нихто нэ успеет, до стенки прыжмуть и размажуть. Ваших у полицаи нэ бэруть. Шоб ты токо знав. Трынадцять год, а до вынтовки тягнеться, гад!
– Почему не берут? – спросил я.
– Прыказ такой по земли: нэ брать!
– У нас все народы равны! Вы что, Дмитро Иванович, не знаете?
– От имэнно! То у вас, а то тэпэр…
Я не стал ждать, что надумает Винниченко, и тем же путем скрылся в лес.
Теперь что касается настоящего состояния моего развития. Действительно, про меня ходили различные слухи, что с головой у меня не все нормально. В школе я учился ниже посредственного уровня. Читал плохо. Но я не был такой один. Это о многом свидетельствует. К тому же меня всегда выручала моя память. Правда, я имел обычай запоминать всякую чепуху наряду с ценными сведениями, не имея возможности делать различие. Слова одно за одним, без запинки, как фотографии, стояли в памяти. В том числе и фамилии с именами. С лицами мне было трудней. Лица запоминались кусками. От кого – нос, от кого – уши, от кого – зубы. По-всякому.
И вот я опять оказался в лесу.
Понял так: я остался из евреев последний.
Что в Остре, что по всей земле, сколько ее существует в мире, живут люди. А я отдельно – последний еврей. И я проклинал себя, что плохо учился в школе и не развивал своих природных способностей.
Теперь мне предстояло много испытаний. Путь к возврату отпал навсегда.
Я шел по направлению куда глядят глаза. И вышел на некий хутор в самой глубине леса. Там представился обычным сельским мальчиком по имени Гриша в честь моего друга Гриши Винниченки, что первым пришло в голову.
Попросил кушать.
Пожилая женщина, которая в тот момент была одна на хозяйстве, меня покормила и поинтересовалась, что я делаю в таких условиях и далеко от дома. Я сообщил, что просто гуляю.
Она удивилась, потому что война. Подробностей женщина не знала, так как не отлучалась из своей хаты последние несколько дней. Хоть она знала, что пришли немцы, – со слов мужа, более активного в передвижении. Базар и прочее.
Галина Петровна спросила мою фамилию, и я назвался Винниченкой, потому что уже сказал, что я Гриша. Она покивала и предложила мне отдохнуть.
Я заснул.
Проснулся в темноте, в тишине и покое. Забыл, что вокруг опасность.
За прошедший период муж Галины Петровны не вернулся, и она сильно волновалась. Я ее успокаивал примерами из жизни, когда человека не ждали, а он появлялся буквально с-под земли.
Она заметила:
– З-под зэмли нэ вэртаються.
И выразила просьбу, чтоб я побыл с ней, пока не вернется муж. Хозяин, как она его называла с любовью.
Галина Петровна быстро меня раскусила. В том смысле, что я не гуляю. Я заверил ее, что вообще-то иду к родственникам в Брянск, но заблудился.
– Отак голый и йдэш? Бэз торбы, бэз ничого? Хиба так до родычив идуть? Родычи ж, воны нэ чужи люды, им и гостынця трэба. И ще щось. Ты, мабуть, брэшеш, хлопець…
Я объяснил, что сейчас война и никаких гостинцев быть не может. А что голый, так наш дом сгорел, а родители в отъезде, и я остался один, и мне деваться некуда.
Галина Петровна больше меня не расспрашивала.
Только завела разговор:
– Шо ж я пытаю… У людэй горэ, а я пытаю… Бидный ты, бидный… Хоч хто, а бидный… Я ничого нэ розумию… Шо воно такэ зараз… Ну, нимци… Хай нимци. Ось хозяин вэрнэться – розкаже. А ты сам нимцив бачив?
– Бачив.
– И шо воны? Хороши чи як?
– Хороши. Дуже хороши! – Я опасался настроить Галину Петровну на негативный лад.
– Ото ж. И чого воны припэрлись, як хороши?
– Нэ знаю.
– Дак ото ж! И я кажу. Нимци – а прыперлысь! Ну шо ж. Прыйшли и прыйшли. А у нас хозяйство, дак шо?
Я молчал.
Галина Петровна крутилась по хозяйству, я ей помогал, по-прежнему воображая себя Гришей Винниченкой. С языком трудностей не возникало и не могло возникнуть, поскольку у нас в доме говорили или на идише, или по-украински, или на смеси русского с украинским. Особое дело. Суржик. Не каждый сможет. Единственное что – я следил за отсутствием еврейских слов в своей речи. Но иногда контроль ослабевал, особенно когда я оставался наедине со свиньями и курами.
Конечно, я кое-как оделся. Даже шикарно. Пускай и не по размеру. А когда сильно вымылся, Галина Петровна охарактеризовала меня как картинку.
– Ну шо: пионэр усем на свете прымер! Водычка всэ змые. Полэгшало на сэрци?
И в самом деле, на сердце у меня образовалась легкость и радость.
Так прошла неделя.
Возвратился хозяин. И не один. С Винниченкой. Дмитром Ивановичем.
Я кормил свиней и кур. Увидел их через раскрытую дверь сарая.
Хозяйка показывала рукой в моем направлении и что-то говорила. Хозяин с Винниченкой направились ко мне. Я спрятался за большую свинью и гладил ее по животу, чтоб она меня не выдала. Свинья молчала, даже не хрюкала, так как уже привыкла ко мне и по-своему полюбила.
Винниченко закричал:
– Выходь, хлопэць! Хай тоби грэць! Выходь, кажу, по-доброму!
Я выполз и стал перед ним во весь свой маленький рост.
Винниченко молчал. Смотрел на меня со злостью.
Я направил взгляд в его глаза и сказал:
– Батько, нэ бый мэнэ. Я заблукав.
Винниченко остолбенел и выбежал из сарая. Хозяин за ним.
Винниченко что-то сказал ему, засмеялся и помотал головой. Они ушли в хату.
Я обратил внимание, что оба выпившие. Походка нетвердая и запах.
Через несколько минут, когда я уже совсем собрался убегать в лес, во дворе закричала Галина Петровна:
– Хлопэць! Йды-но исты!
Я пошел.
Винниченко и хозяин сидели за столом. Мирно беседовали. На меня не обратили внимания. Без тостов наливали самогон и пили. Я сел и аккуратно потянулся за вареной картошкой – посередине стола в чугунке. Были также сало, малосольные огурцы. Сметана в крынке. Тарелку с налитым жирным борщом я отодвинул. Там выглядывал из красной глубины шмат мяса. Но мне показалось, что я достоин только пустой картошки. И лучше это показать всем. То есть – что я прочно понимаю свое место.
Галина Петровна хлопотала у печки: разбивала яйца и шваркала их на громадную сковородку. Одно за одним. Одно за одним. Лук она уже порезала, и теперь он ей разъедал глаза. Слезы катились у нее по щекам. Потому что надо сначала в растопленное сало бросить лук, а уже потом бить яйца на здоровье. Но Галина Петровна нарушила порядок.
Хозяин сказал:
– Трэба курку ризать. Галына, курку зварыш? Чи як?
– Зварю. На вэчерю.
Ели все молча.
Я жевал картошку без аппетита. Галина Петровна подвинула ко мне борщ, положила сметану, сунула в руку ложку.
Сказала:
– Иж, хлопчик!
Я сидел с ложкой в руке. Сухая картошка перекрыла мне горло. А то б я ой как ел.
Наконец Винниченко произнес:
– Ну, ты артист! Алейников. Насмотрэвся кинов. Светлый путь. Кроме мого Грышки никого нэ прыдумав?
– Нэ прыдумав, – выдавил я из самого живота.
– Не-е-е-е! Був ты брехуном, брехуном и залышився.
Дальше Дмитро Иванович уже обращался к хозяину хаты:
– Дывысь, Мусий Захаровыч… Оце народный артыст Радянського Союзу. Його увэсь Остёр знае. Друг мого Грышки. Шо одын дурэнь, шо цей. Путешественник. Папанинэць. Хай йому грэць… Звуть його не Грышка, а Васька. И фамилия його Зайченко. И зараз вин поисть и побижить додому, дэ його маты чекае…
Я крепко зажал в руке ложку. Алюминиевые тонкие края вдавились в ладонь.
– Сёрбай, кажу, поганэць! И бижи, шоб духу твойого отут не залышилося! – Винниченко зыркнул на меня как бы поверх своих слов.
Я ел бесконечно, до давиловки внутри ки́шек.
Винниченко и Мусий Захарович говорили про свое. Про закупку продуктов, про немецкие хорошие гроши, про комендатуру и аусвайсы. Я большинства в разговоре не разбирал, так как они уже напились, и я тоже оказался как хмельной от тяжелой сытости.
Винтовка Винниченки лежала на лаве в нескольких шагах от стола. В какую-то минуту он схватил ее, положил себе на колени и даже приткнул для крепости полой пиджака.
Потом заметил меня, только как будто на новый, злющий лад:
– Шо ж ты жерэш и жерэш! Утроба твоя поганая! Гэть звидсы! Ану! – и погрозил винтовкой, которая не сразу выпуталась с-под прикрытия.
Я выбежал из хаты.
За мной кинулась Галина Петровна.
– Шо ты його слухаеш, вин же ж пьяный зовсим! З утра пидэш. З ным и пидэш. Його до Остра Мусий пидводою видвэзэ. Нэ пишкы ж шкандыбаты.
– Ни. Я зараз. Мамка чекае.
Я для видимости бодрым шагом пошел оттуда.
Не могу сказать, что лес принимал меня дружелюбно. Во-первых, какое дружелюбие в конце сентября. Хоть, как говорится, золотая осень во всей своей последней красоте.
Мы с моим дружком Гришей Винниченкой стояли на обочине классной жизни нашего пионерского отряда. Конечно, носили галстуки и значки. Но числились в крайне отстающих. И потому нам доставались замечания по поведению и лени.
Но как только выдавалась свободная минута – мы с Гришей бежали на Десну, за Волчью гору и там уходили далеко-далеко в самую даль. Струилась древняя река, впадая в могучий Днепр. Мы, бывало, подолгу следили за щепочками и ветками покрупней, которые наши детские неокрепшие руки бросали по течению в воду.
Мы, как и все дети нашей страны, мечтали о подвигах и последующей славе. Но в то же время понимали, что для этого надо вырасти из пионеров и как минимум закончить семь классов хоть бы и на «посредственно». И вот – такая неприятность, как вероломное нападение фашистов. Мы, как и вся наша страна, оказались не готовы к этому. Особенно я. Тем более без родителей на своем месте.
Мои отец и мать, как я уже объяснял, зоотехники по специальности. И не преувеличу, если напишу так: они больше любили животных, чем живых людей. Они б не замечали даже и меня, если б я не просил кушать. Но кроме еды, я предоставлялся на усмотрение самому себе. И моей душевной отрадой с самого раннего возраста являлся Гриша Винниченко, сосед рядом, который уже хорошо известен, хотя пока и не в полную фигуру.
В доме у нас не было кошки или канарейки. Как у некоторых. Во дворе мы не завели собаку. Старая щелястая будка пустовала, ржавая цепь валялась без конечной полезной цели. Мы с Гришей на спор и для интереса иногда пытались ее разорвать голыми руками. Но работа оказалась хорошая. Цепь ни за что не поддавалась на наши детские упрямые усилия.
К нам никогда не приходили никакие гости. И сами папа с мамой ни к кому гостевать не наведывались. Даже в день выборов в различные советские инстанции, когда весь Остёр устраивал праздник горой, папа и мама пораньше отдавали свои голоса и разъезжались по селам каждый в своем направлении, за что однажды получили.
Зима. Семь часов утра. День выборов в Верховный Совет СССР. Мама и папа уже проголосовали и собираются идти к Винниченке, тот должен куда-то их развезти на санях по дальним селам.
К нам в дом пришел председатель райсовета Айзик Мееровский. Швырнул свой райсоветовский кожух на сундук возле самой двери и выговорил с порога, что так нельзя. Что надо ходить на митинг хоть в праздничный день, каким является для всего советского народа день выборов. Что коммунисты должны. Всем должны: и народу, и партии. И всем.
На это отец спокойно сказал, что голоса они отдали, как положено, что ж еще.
Айзик повернул венский стул спинкой к себе и уселся, как тогда было модно, – верхом.
– Ты, – говорит, – Моисей, не думай, что я дурак. И Рахиль пускай так не думает. Вот она сейчас улыбается. А может получиться смех сквозь слезы.
Отец сел рядом с Айзиком. Причем стул придвинул к столу и положил руки на скатерть – аккуратно. А ногу положил на ногу и задвинул под стол. Потом папа оглядел всю позу Айзика. Мол, я-то тебя культурно слушаю, а ты уселся не по-человечески, тем более в чужом доме.
Айзик засмущался и сел как следует.
Говорит:
– Рахиль, садись и ты.
На меня – ноль внимания. И папа, и мама, и Айзик Мееровский.
Мама тоже села – скромно.
Айзик говорит:
– Ну, я вас обижать не хочу. Однако про вас говорят плохие вещи. Пересказывать не буду. Красной нитью проходит одно: вы не хотите разделять радости и горести советской страны и рабоче-крестьянского государства. Ведете разговоры насчет неправильностей политики партии. Люди для вас – тьфу. Вы за собаку жизнь отдадите, а за советским человеком и не вздохнете как следует. Тянете за собой свое прошлое и милуетесь с ним, как с дитем.
Отец вступил:
– Айзик, мы ни с кем не рассуждаем. Агитации не ведем. Мы не партийные. Но в блоке. А блок этот – нерушимый. Ты ж сам знаешь. Так что не городи ерунды. А что мы твоей Басе сказали, что в гости к вам не придем, и пускай не зазывает, так это по другой причине, чем политика и чем ты думаешь. Твоя Бася устраивает еврейские посиделки. И ты, Айзик, между прочим, в них принимаешь обязательное участие. Вы поете песни, соответственные национальности. Скачете танцы фрейлехс. А мы с Рахилью – люди другого воспитания. Нам ничего такого не надо. Мы лучше друг с другом посидим, на своего дорогого сына посмотрим. Животному какому-нибудь поможем. Вот в чем наш долг. А на собрания в клуб и в другие места мы не являемся, так как нас персонально никто туда и туда не приглашает.
Айзик аж позеленел на общем фоне:
– Какие это такие еврейские посиделки? Ты мне, Моисей, национализм на шею не пристегивай!
– Я и не пристегиваю. Мне твоя шея не нужна ни за какие деньги. Вот моя жена свидетель, и сын тоже. Ты ко мне в мой дом пришел и с налета начал говорить по-еврейски. Я тебе из личного уважения не перечил. И по-еврейски же тебе ответил и отвечаю. Но внутренне понимаю: надо было б для правильности момента говорить по-русски. А не ограничиваться. Но ты первый начал. Ты тут устраиваешь еврейскую местечковость. Вот на этом самом месте. На своем стуле возле моего семейного стола. И мне даже страшно подумать, что там у вас с Басей на ваших шабашах может происходить и ненароком случаться.
И смотрит на Айзика. В район его верхней незастегнутой пуговицы на френче. А подворотничок у него не первой свежести и не белый, а желтоватый.
Айзик отвечает уже по-русски:
– Ах вот ты как заговорил! Так чтоб ты знал. Мы поем не только еврейские, но и украинские, а также русские народные песни. А танцуем не только фрейлехс. Мы, если хочешь знать, рассказываем анекдоты, в которых все нации нашей огромной страны равны. И смеемся без исключения…
Хотел сказать про что-то еще, но только махнул рукой.
Айзик Мееровский выскочил из дома со своим райсоветовским кожухом в руках, даже на одно плечо не накинул.
Мама вытерла пол после его сапог и говорит отцу, по-еврейски, как обычно:
– Зачем ты, Моисей, его заморочил? Он же теперь головой тронется.
– Не тронется. А от нас отстанет.
Мать только вздохнула.
Я вышмыгнул на улицу и увидел, что Айзик стоит неподалеку от нашего дома и смотрит. Прямо на меня. Вроде ждал, что выскочу именно я, а не кто из родителей.
– Ингеле! – кричит. – Хлопец! Подь сюда!
Я подошел.
Айзик и говорит на чистом украинском языке:
– Ты, якщо щось зрозумив, то не бовкны никому. Зарады своих батька й матэри. Воны в тэбэ зовсим дурни. Бувай! – И по плечу меня потрогал, будто сам не знал, оттолкнуть или прижать к себе в знак теплого сочувствия.
С каким прошлым милуются родители – я тогда не обратил внимания. Не заострил по неопытности.
Я тогда понял главное: мы все дураки. Во-первых, я. Как неуспевающий. Во-вторых, мой отец и моя мама. Почему они – не ясно. Но факт налицо. Айзик Мееровский припечатал, значит, получилась правда. Авторитет у него находился на невиданной высоте. Весь Остёр его превозносил. И с партийной, и с хозяйственной точки зрения.
В таком разрезе – разве я мог надеяться на то, что мои родители мне что-нибудь разъяснят в свете приближающейся войны? Конечно, нет. А я под их влиянием считал сам себя евреем? Конечно, нет. Язык, на котором мы говорили дома так же часто, как и на украинском, был знаком мне с молоком матери. Но и птицы ж говорят на каком-то языке, и коровы, и кони. Язык – это ничего. Это даже больше, чем ничего.
Правда, благодаря знанию идиша у меня по немецкому в школе выходило «посредственно», а не «неуд», как по многим другим поводам. Но, честно скажу, только по устному, писать на немецком для меня было за семью замками.
И когда проклятым сентябрьским утром под окном раздалась немецкая речь, мой мозг спросонок или еще в сне решил, что это урок немецкого в школе и что Ида Борисовна говорит мужским голосом специально для строгости, потому что с нами, двоечниками, нельзя ж иначе, по-доброму. И теперь надо ответить. Хоть с-под одеяла, хоть как, а надо.
Как бы там ни было, именно Айзик Мееровский распорядился, чтоб мои родители поехали по району спасать скот перед отправкой неведомо куда. И они поехали исполнять свой долг. А я остался без никого в лесу на сто километров вокруг. И потом тоже.
Когда навстречу мне иногда выходили из непролазной гущи страшные коровы и быки, которые отбились от своих, я лишний раз вспоминал отца и мать. Я справедливо ждал, что, возможно, появятся и они, потому что не бросят же мои папа и мама даже отдельно взятую скотину.
Айзик Мееровский обо всем этом никогда не узнал, потому что добровольно ушел в первый день объявленной мобилизации и погиб на Днепре. Утонул Айзик Мееровский, героически раненный. Был тому наш остёрский свидетель.
И вода сошлась над Айзиком Мееровским одно к одному. И Бася его больше никогда не увидела. И песен с ним не спела. И Готэню, и Боже ж мой. И так и дальше.
Несмотря на сложившиеся условия и мой возраст, надо было жить. И поэтому я шел вперед.
Мне думалось, что еды, которую я затолкал глубоко в живот на хуторе, хватит надолго. Но я быстро и жестоко просчитался.
Голод подгонял меня куда-нибудь. Только люди могли дать мне силы в виде питания. К тому же был холод, хоть Галина Петровна не пожалела на меня добра и дала еще не старый ватник.
Для самоутешения я вспоминал свой родной дом. Например, я перебирал вещи – одну за другой. Книги – только по животноводству и ветеринарии. Их я тоже внутренне перебирал как имеющие крепкое отношение к моим родителям. Но это не утешало и не давало самовнушения сильной уверенности в будущем. Наоборот, я даже остановился в своем пути от мысли, что не забежал на минутку в родную хату. А ведь был в трех шагах от нее.
Тогда я постановил – отринуть свое прошлое вместе со всем ненужным и вредным остальным.
Первый опыт с выдачей себя за другого ободрял меня. Отныне я решил стать Василём Зайченкой, с легкой руки Дмитра Ивановича Винниченки.
После отчаянных блужданий я попал к людям. Оказалось, что уже ближе по направлению к Брянску. В чужих местах. Такой большой путь мне удалось проделать благодаря дрезине. Этот вид транспорта не являлся для меня новинкой. С моим Гришей Винниченкой мы не однажды катались на этом замечательном средстве передвижения.
Ветер бил мне в лицо, и я торопил рельсы.
Людьми оказались двое отставших в боях красноармейцев. Точнее – младший лейтенант Валерий Субботин и рядовой Баграт Ахвердян.
Они как раз спали. Я сначала подумал, что это лежат убитые мертвые.
Лицом ко мне оказался черноватый солдат. Нос у него большой. Пилотка надета поперек головы – волосы курчавые и как ночь.
Этот самый солдат первым почуял чужое присутствие и разомкнул свои глаза.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?