Электронная библиотека » Марина Косталевская » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Стрела в полете"


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:42


Автор книги: Марина Косталевская


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

По кругу памятных забот

я выбираю, всем рискуя,

тот шаг, как в лестничный пролет,

с вершины Слова в речь людскую.


Ищу событья или дня,

распеленавшего причины

рожденья пепла от огня,

пути от Лика до личины.


Мне страшен мой земной приют,

где каждый с правом на свободу

мусолит в пальцах жизнь свою

и ждет неясного исхода.


Но мой исход известен мне,

как тайный луч знаком незрячим:

я заплачу за все вдвойне

и обо всем вдвойне заплачу.

ИОСИФ

И. Ф. Кунину


Просыпался тихий город на заре,

назывался тихий город Назарет.

Тень кедровая сползала по стене,

солнцем доски золотились в стороне.

Старый плотник дверь тихонько отворял,

старый отчим день рабочий начинал.

И пока пилою правила рука,

думал он, что надо выполнить заказ

поскорее, потому что впереди

день субботний, что Иаков проводил

сына Лазаря в далекий Вифлеем,

где он был тогда с семейством, что совсем

расшаталась рукоять у топора,

что игрушку надо сделать бы, вчера

слышал он, как две соседки говорили:

«Неулыбчивый ребенок у Марии».

* * *

Как наважденье, как напасть

возлюбленное братство.

Моя застенчивая власть,

заносчивое рабство.


Не для ношения колец

свершен обряд певучий,

соединяющий венец

не освящен – озвучен.


И за хоральной тишиной,

за отпущеньем свыше

не обознаюсь, милый мой,

глаза твои услышав.

* * *

Я так любила! Как герольды

любви бесчисленных градаций.

Сквозь ледяные губы Сольвейг.

Как сорок тысяч принцев Датских.

Вокруг бессонницы Изольды.

Поверх изорванной манжеты

(виной – узорчатый балкон).

Над лепетанием Джульетты.

Имен помимо и времен.

Как я одна на свете этом.


Но если я тебя любила,

и если это не слова,

и если это правдой было,

и если до сих пор – жива?

То, верно, вовсе не любила.

* * *

Почему-то невтерпеж

перепутанные знаки —

снега ласковая дрожь,

небо, нежное с изнанки,

чей-то голос – тихий звук,

тень, разбитая на пятна.

Почему-то я живу,

это вовсе непонятно.

* * *

И я безвидна и пуста

была сотворена,

не удостоившись креста,

невинностью грешна.

Но время отворило кровь

и, отчитав свое,

дало за верою в любовь

надежду на нее.

И сердце перешло в зенит,

сегодня ты – Навин,

не для воинственных обид

его остановил.

Шумит под веками гроза

сияющего сна,

и набегает на глаза

соленая волна.

Рождается на дне веков

торжественный прибой

и бьется в берега зрачков,

наполненных тобой.

Безумье нежности моей

и страшно, и светло,

и лона матери теплей

твоей руки тепло.

* * *

День непорочно непочатый.

Еще не есть, но распечатан.

Еще не здесь, и не погублен,

и можно медленно пригубить

и не заметить беспечально,

как пальцы морщатся перчаткой

и вспоминают легкость жеста,

когда им было так блаженно,

когда им было так непрочно

и так не просто непорочно.

* * *

«Ты из другого племени, —

сказал он мне хитро, —

качается на темени

орлиное перо.

Ты вся длиной уложена

в лонгфелловский размер,

и брови – как подножие

высоких Кордильер.

Твой взгляд воспоминанием

прищуренно косит,

и след – в паркет касанием

расшитых мокасин».


«Ну что ж, такая память

мне тоже дорога.

С рукой дружили камень,

копье и томагавк.

Идя моей тропою,

нельзя смотреть назад.

Ты сам пошел за мною,

мой бледнолицый брат».

* * *

В чужой квартире чужим созвездьем

случайный вечер встречает нас.

Здесь нет прекрасней и бесполезней

твоей ладони. Она сейчас

лежит устало, всему открыта,

моей покорная ворожбе.

Ее планета сошла с орбиты,

все изменяя в моей судьбе.

Шальными знаками Зодиака

маниакальны мои часы,

прошелестели по карте знаков —

минуты сыплются на Весы.

Нет равновесья. Меня торопит

мой взгляд по пальцам, по всем пяти,

и водопадом в ладони топит,

и невозможно меня спасти.

* * *

Мы ждать устали передышки.

Стеклянный плен дощатых стен,

следят вприглядку, понаслышке

глаза гостей, язык вестей,

улыбки, жесты, голоса…

Но есть вокзалы и перроны!

Как просто! Полтора часа —

концерт ударных под вагоном.

И город сзади упадет,

Москва, Помпеи ли, Мессина,

когда замедлит поезд ход

и нами выдохнет бессильно.

Останется морозный бег

и смех на скользких поворотах

единственной из всех помех

на приближении к воротам.

А там по имени назвать

тебя любая ветка может,

и нам ноктюрна благодать

уже никто не потревожит.

Даря молочной теплотой,

обнимут маленькие сени,

и окна зябкой слепотой

лишь угадают наши тени.

* * *

Вновь стремительный табун

снов несет меня в ночное.

Темнота кладет табу

на простое, на дневное.

Ждать сегодняшних вестей

или повторенья старых?

Вновь оставят след когтей

кошки вкрадчивых кошмаров?

Пес ли ласковый придет,

собеседник неизменный,

может быть, его черед

выходить в ночную смену?

Лето будет ли? Зима?

Птичья или волчья стая?

Снег засыпет ли? Сама

засыпаю, засыпаю…

* * *

Алексису Ранниту


Никем не узнанный прошел вчерашний день,

исчез в толпе собратий безымянных —

забыть его потерю слишком рано,

но оглянуться – тягостно и странно,

как будто вспомнить в ноябре сирень.

Как будто выглянуть случайно из окна

замедлившего действие вагона,

увидеть полустанок полусонный

и, обнаружив надпись, удивленно

понять, что за окном не та страна,

понять, что прошлого пространством не унять,

не выменять прощанье на прощенье.

Но, если написать стихотворенье,

где мимолетность легкого прозренья

доступна, словно ветер для коня,

то каждым словом озаряется ступень

какого-то владенья родового,

и память дышит веткою лиловой,

и оглянуться радостно и ново,

хоть все проходит, как вчерашний день.

* * *

А просто – в легкой и приятной

венецианской болтовне.

Владислав Ходасевич

На тень лиловую похож

избыток голубиной стаи.

Веками не смиренный страж

над камнем влажным вырастает.


В гондоле проплывает дож,

и под мостом прохлада стынет.

Какой пленительный мираж

для умирания в пустыне!

ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ, ИЛИ БЕГСТВО В ЕГИПЕТ

Какая разница? Переселенье душ?

Или бездушное перемещенье лиц?

Все это, в сущности, один недуг

несоблюдения своих границ,

когда судьба приводит, хлопоча,

того, кто не боится похорон,

кому знаком пирамидальный час

за фараоном следующих жен,

кому понятны святость и порок

изображенья истины живой.

И видя… друга? ангела? конвой? —

уже не труд переступить порог.

* * *

Не праздники, а совпаденья

мой отмечает календарь.

Прошедшее! В твоих владеньях

растет печалей череда.

Положена печать на сердце,

сад охраняет скарабей.

Заветная известна дверца

лишь собирателю скорбей,

подателю, что нас встречает,

целителю старинных ран,

глашатаю, который знает

всех, будь ты избран или зван,

кто просьбой, а не заклинаньем

приказывает быть костру

на празднике воспоминаний.

Но я – аскет на том пиру.

* * *

Моему отцу


Как многое не сказано еще.

Моя тоска томится без названья,

как будто старый долг не возвращен,

но возведен в квадрат воспоминанья.


Как многое уже не рассказать.

И лишь приподнимается завеса,

как будто лыжный след идет назад

сквозь времена безвременного леса,


туда, где междометий листопад

провозглашал триумф грибных находок

и совершался праздничный обряд

преображенья сумрака восходом,


туда, где убедительность травы

сулила земляничный пир навечно,

рассыпав меж сокровищ даровых

младенческую силу красноречья.


И слово возвратится в свой предел,

и прочерк между датами замкнется,

услышавший на зов мой обернется —

и я скажу: «Как ты помолодел!»



Вариации

ДЕРЕВО

Нет остановки. Есть стоянье,

и состоянье – вертикаль,

где достояньем расстоянья

росток в расчете на века.

Добротность родового корня,

где сыном – дом, а внуком – дым.

И шелест отлетит покорно,

на рыжий треск переводим

для упования – сгорая,

взметнуть побеги без погонь

не к древу Рая, к двери Рая,

пройдя Чистилище – огонь.

КАМЕНЬ

На камне камня… И кремни слов

высекли искру бед.

За камнем – Каин, под кровом – кровь,

над Римом рычанье побед.


Падение стен, реставрация скал,

руины кольцуют века.

На камень – обвал, на память – оскал,

и степь стережет истукан.


И время разбрасывать и собирать.

И нет оправданья добра,

пока не откроется время назвать

могучее имя Петра.

ВОДА

Водным причастьем

волны прелюдий

вводною частью

к будущим людям.

В буре потопа

топот потомков,

к суше потоком

души в потемках.

Выльется влажность

в ласку и нежность,

близость отважна,

даль безмятежна.

Лепет капели

в первой купели

от океана

до Иордана.

ВОЗДУХ

Воплощенье – ветром.

Символом – полет.

Робость – дрожью ветки.

Вихрем – гнева гнет.


Дуновеньем вести.

Веяньем крыла.

Гордостью предместий.

Горностью чела.


И поверх спасенья

от земных даров

в храме Вознесенья

брошенный покров.

СЛУХ

За явью моря тайна дна.

Не пробуждаясь ото сна,

праматерь звука тишина

детей своих хоронит.


Но зло оплачено добром

из рук органных мастеров,

и звук – на времени тавро

в пространственной погоне.


Клеймен литаврами прибой,

стоит над миром струнный зной,

лесной гобой, метели вой

и шепот аравийский.


Как зов апостольских теней,

звучат двенадцать ступеней,

и дело звонкое ровней

идет на лад дорийский.


А следом Баховская власть

на «Страсти» заменила страсть,

и вот готическая связь

передает сигналы.


Мы суетливы и смешны,

мы сиротливы и грешны,

но все же будем спасены

свидетельством хорала.

ЗАПАХ

Все повторяется, все повторяется

в толпе событий, в сонме снов.

И все теряются, и все цепляются

за повторяемость своих основ.


И память в панике, пока не вызнает,

какому времени пришел повтор,

какому призраку обязан признаком

не замечающий того дублер.


По кругу мечется рассудок меченый

за отражением пустых примет.

Являться некому и сниться нечему —

в пустыне времени затерян след.


Но вспышкой магния, как белой магией,

вдруг озаряются черты подруг,

тропинка узкая за римским лагерем,

и запах ладана от наших рук.

ЗРЕНИЕ

Там, где Пророку все верны,

где в чудеса играют,

напев протяжной желтизны,

коричневый по краю,

там, где неверные верны.


Где опьяненные глаза

скрывает век пергамент,

когда лазурь и бирюза

слезятся жемчугами,

как опьяненные глаза.


Там, где шелками шит Коран,

где камни драгоценны,

цветная заповедь ковра

не менее священна,

чем шелком вышитый Коран.


Собой благословен Восток.

Вкушая плод душистый,

вкусит оранжевый восторг

и трепет золотистый

тот, кто благословит Восток.


Но мы несем иной завет,

и весь горит лучами

наш санный путь, наш белый след,

как радугой нечаянной.

ОСЯЗАНИЕ

Реальностью живет прикосновенье,

и руки настороженно таят

последнее спасенье от сомненья —

слепое узнаванье бытия.


Разгаданные яблочные свойства

того, что не назвать, хоть назови,

хранит десятипальцевое войско

округлое понятие любви.


Ладонь не знает слова «расставанье»,

растянутого собственной длиной —

известна ей в значенье ожиданья

шероховатость нити шерстяной.


И кажутся догматы воскресенья

приметами пушистого тепла,

чтоб во плоти коснуться оперенья

архангелова белого крыла.


Последний довод, первая порука

отличия свободы от тюрьмы,

от света тьмы. Имеющему руки

да будет откровенье от Фомы!



Елисейские Поля
Венок сонетов

1

За мраморами в итальянском склепе,

где Возрожденье – гению уют,

какого года серебристый пепел

осыпал горем голову твою?


Какого часа горькая протяжность

пересекла беспечность юных губ?

Какой обиды роковую тяжесть

двумя крылами брови стерегут?


Зачем глазам, живущим удивленно,

ночным, дневным, бессменным и бессонным,

наворожили обнаженный взгляд?


Зачем рукам придали выраженье,

возможное лишь после исполненья

неслышных и неслыханных сонат?

2

Неслышных и неслыханных сонат

проходит строй трехдольною походкой.

Мы вновь перебираем эти четки,

где с нами не словами говорят.


Волшебный ящик, проще аппарат,

шуршит иглой к досаде нашей кроткой,

и бесконечность кажется короткой

пока ее подробности парят.


Отличье оркестрового величья,

и оперное пышное обличье,

шопеновских щедрот черным-бело.


Еще в запасе клавесинный лепет,

зовущий вдаль, где тонко и светло

протянуты серебряные цепи.

3

Протянуты серебряные цепи,

кольчужные, неведомых веков.

Несут они с таинственною целью

весомость неразрушенных оков.


Кольцо в кольцо, минутой за минуту

переплелись давно концы начал.

Становится бесценным почему-то

все, что терял и просто забывал.


Но память тяжелей старинной бронзы,

венецианственней гадального стекла.

Кто без греха не побоится бросить


свой камень первым в эти зеркала,

которые насмешливо стоят

с наивной недоступностью преград?

4

Снаивной недоступностью преград

живет существованье нараспашку,

и дымную последнюю затяжку

ты разделить всегда со мною рад.


Я для тебя забота и забава.

Твои ладони бережно несут

клубок моих сомнений и причуд

нелепых, откровенных и лукавых.


И незаметно тянется рука

на голос моего проводника

с доверчивостью нежности слепой.


Я продолжаю неизвестный путь

в надежде добрести куда-нибудь,

переступив обманчивый покой.

5

Переступив обманчивый покой,

я не умею подводить итоги.

Я не желаю красною строкой

отнять одно значение у многих.


Я не иду разучивать урок,

где память мне готова услужить,

где узелком завязанный платок

мне для того, чтоб не забыть – забыть,


где паутины ласковый капкан

из голосов, приветливых пока,

меня подстерегает у дорог.


Но ждет напрасно западня пустая,

и заблудиться в прошлом не пускает

твоих зрачков задумчивый упрек.

6

Твоих зрачков задумчивый упрек

не омрачает грубое отчаянье.

Что за беда! Для церемоний чайных —

щепотка чая, сахара кусок.


Соседи засыпают при дворе

владетельного князя Эстергази,

чтобы затем, не ведая фантазий,

в эпоху Тан проснуться на заре.


Легко играют тени стен Версаля,

свечу зажег невидимый слуга.

Невероятно Золушкам на бале,


невероятней – принц у очага.

И, письмена читая между строк,

я постигаю скромности урок.

7

Я постигаю скромности урок.

Твоих стихов лежит кардиограмма:

сердечного дыхания порок,

потеря пульса, шок не за горами.


Но за твоей горою – Элевсин,

Деметрой охраняемый запрет,

дневник твоих распятий и осин.

Марина! Урожденная Поэт.


Не отвергай смирения поклон.

Нас наградили лучшим из имен,

и, может, мне поэтому дано


на улице пустынной и глухой

увидеть освещенное окно

в мансарде, коронованной тобой.

8

В мансарде, коронованной тобой,

лежит необозримая страна.

То дикие несутся племена,

кочевья поджигая за собой,


то следом, всех историй поперек,

приходит монархическая власть

затем, чтобы торжественно упасть

под белый гильотиновый платок.


Меняются границы и цари,

и чернь седые головы метет.

Не исправляй свои календари,


когда в дворцах идет переворот.

Не променяй обедни на Париж.

Ты сам себе правитель и народ.

9

Ты сам себе правитель, и народ,

и лорд-хранитель собственной печати.

Я знаю, что теперь не мой черед

попыток соучастия в печали.


Я у тебя ни дома, ни в гостях,

заброшен в ожидании вокзал.

Не стоит разбираться в поездах

и кто из нас к отходу опоздал.


Нам не спастись от бешеных погонь,

где счет идет на выдох и на вдох,

когда слышнее пьяная гармонь


ночного бормотания стихов,

когда бесценна теплая ладонь

в эпоху отречения от снов.

10

В эпоху отречения от снов

на грани преступленья засыпанье.

Избавив близорукость от очков,

я снова обнаженная, слепая,


я снова до рожденья, до – была,

которая веснушками и бантом,

которая от мудрости горбатой

на жизнь благословенье приняла.


Я уплываю медленно назад,

туда, где голод старше первородства,

где тенью сада – Гефсиманский сад,


и столп женою Лота обернется,

за древность слова, бывшего в начале,

в эпоху обреченья на молчанье.

11

В эпоху обреченья на молчанье

мы продолжаем вечный разговор.

Защитой – покосившийся забор,

протянутый за русскими ночами,


за скатертью трактирного стола,

поставленного в сан исповедальни,

за избами, которые венчально

ржаные осеняют купола.


Звучит цитатой долгое «Пора…»,

но росчерком гусиного пера

рисует тема новый поворот.


По верстам от сегодня до вчера

мне памятна свобода выбирать,

но для меня нет выбора свобод.

12

Но для меня нет выбора свобод

от слабостей, сомнений и ошибок.

Я не хочу скрываться за собой

под маской неприступной и фальшивой.


Я не хочу спасения во лжи

и страха перед тесными словами,

в которые пытаюсь уложить

все, что случилось ненароком с нами.


Я не боюсь насмешливых имен,

молчанья вопросительного взгляда.

Не надо ни прощенья, ни пощады.


За вечными словами всех времен

не страшно ждать опасности любой.

Слова не тяжелее, чем любовь.

13

Слова не тяжелее, чем любовь,

не холоднее пальцев одичалых,

которые на слух тебя встречают,

на ощупь. Если хочешь, приготовь


моим губам немое заточенье,

альпийского величия обман.

Запрячь меня за северный туман,

за имя, потерявшее значенье,


подальше, за чужие голоса,

за наши одинаковые сны,

которые приходят в наказанье,


за темные баварские леса,

где озеро не глубже тишины

и тишина не горше, чем признанье.

14

И тишина не горше, чем признанье,

и вечера прозрачней акварели,

и дни плащом внакидку, наизнанку,

листом неопале'нным залетели.


А если нам?.. Не продолжай, не надо.

Все будет незаметнее и проще.

Придет Шопен, студеная награда,

и полонезом память прополощет.


Не будет ни собаки, ни камина,

настанет день печальнее поминок

и подаянья нищему нелепей.


Но если подождешь меня немножко…

Ты помнишь? Есть песчаная дорожка

за мраморами в итальянском склепе.

МАГИСТРАЛ

За мраморами в итальянском склепе

Неслышных и неслыханных сонат

Протянуты серебряные цепи

Снаивной недоступностью преград.


Переступив обманчивый покой,

Твоих зрачков задумчивый упрек,

Я постигаю скромности урок

В мансарде, коронованной тобой.


Ты сам себе правитель и народ

В эпоху отречения от снов,

В эпоху обреченья на молчанье.


Но для меня нет выбора свобод.

Слова не тяжелее, чем любовь,

И тишина не горше, чем признанье.

Переводы



Из американской поэзии
Louise Bogan
ROMAN FOUNTAIN

Up from the bronze, I saw

Water without a flaw

Rush to its rest in air,

Reach to its rest, and fall.


Bronze of the blackest shade,

An element man-made,

Shaping upright the bare

Clear gouts of water in air.


O, as with arm and hammer,

Still it is good to strive

To beat out the image whole,

To echo the shout and stammer

When full-gushed waters, alive,

Strike on the fountain’s bowl

After the air of summer.

Луис Боган
РИМСКИЙ ФОНТАН

Вижу, из бронзы ввысь

Струи воды поднялись,

Рвутся наверх, где покой

Достигнут, и вниз рекой.


Бронза чернее, чем дым,

Отлитая мастеровым,

Брызги воды и простор

В чистый слaгает узор.


О, словно крепкой рукой,

Молот помножив на опыт,

Выковать образ чеканный,

Чтобы живою водой

Крик, бормотанье и шепот

Хлынули в чашу фонтана,

Летний пронзая зной.

MUSICIAN

Where have these hands been,

By what delayed,

That so long stayed

Apart from the thin


Strings which they now grace

With their lonely skill?

Music and their cool will

At last interlace.


Now with great ease, and slow,

The thumb, the finger, the strong

Delicate hand plucks the long

String it was born to know.


And, under the palm, the string

Sings as it wished to sing.

МУЗЫКАНТ

Где были эти руки,

Что задержало их

Столь долго, столь живых,

Со струнами в разлуке,


Которым, наконец,

Несут благословенье?

Соединяют звенья

Искусство и творец.


Теперь – сильна, нежна,

Покинув тишину,

Творит рука, струну

Рожденная познать.


И под рукой струна

Поет, как желала она.

NIGHT

The cold remote islands

And the blue estuaries

Where what breathes, breathes

The restless wind of the inlets,

And what drinks, drinks

The incoming tide;


Where shell and weed

Wait upon the salt wash of the sea,

And the clear nights of stars

Swing their lights westward

To set behind the land;


Where the pulse clinging to the rocks

Renews itself forever;

Where, again on cloudless nights,

The water reflects

The firmament’s partial setting;


– O remember

In your narrowing dark hours

That more things move

Than blood in the heart.

НОЧЬ

Даль зябких островов

И дельты синева,

Где все, что дышит, дышит

Неутомимым ветром,

И все, что пьет, впивает

Размеренный прибой;


Где ракушки и травы

Кропит морская пена,

И звезды ясной ночью,

Бросая свет на запад,

Идут за край земли;


Где пульс, лаская скалы,

Себя рождает вечно,

Где воды отражают

Перемещенье свода

В безоблачную ночь;


– О, узким темным часом

Не забывай, что в мире

Движение не там лишь,

Где сердце движет кровь.

Elizabeth Bishop
IN THE WAITING ROOM

In Worcester, Massachusetts,

I went with Aunt Consuelo

to keep her dentist’s appointment

and sat and waited for her

in the dentist’s waiting room.

It was winter. It got dark

early. The waiting room

was full of grown-up people,

arctics and overcoats,

lamps and magazines.

My aunt was inside

what seemed like a long time

and while I waited I read

the National Geographic

(I could read) and carefully

studied the photographs:

the inside of a volcano,

black, and full of ashes;

then it was spilling over

in rivulets of fire.

Osa and Martin Johnson

dressed in riding breeches,

laced boots, and pith helmets.

A dead man slung on a pole

– “Long Pig,” the caption said.

Babies with pointed heads

wound round and round with string;

black, naked women with necks

wound round and round with wire

like the necks of light bulbs.

Their breasts were horrifying.

I read it right straight through.

I was too shy to stop.

And then I looked at the cover:

the yellow margins, the date.

Suddenly, from inside,

came an oh! of pain

– Aunt Consuelo’s voice —

not very loud or long.

I wasn’t at all surprised;

even then I knew she was

a foolish, timid woman.

I might have been embarrassed,

but wasn’t. What took me

completely by surprise

was that it was me:

my voice, in my mouth.

Without thinking at all

I was my foolish aunt,

I – we – were falling, falling,

our eyes glued to the cover

of the National Geographic,

February, 1918.


I said to myself: three days

and you’ll be seven years old.

I was saying it to stop

the sensation of falling off

the round, turning world

into cold, blue-black space.

But I felt: you are an I,

you are an Elizabeth,

you are one of them.

Why should you be one, too?

I scarcely dared to look

to see what it was I was.

I gave a sidelong glance

– I couldn’t look any higher —

at shadowy gray knees,

trousers and skirts and boots

and different pairs of hands

lying under the lamps.

I knew that nothing stranger

had ever happened, that nothing

stranger could ever happen.

Why should I be my aunt,

or me, or anyone?

What similarities —

boots, hands, the family voice

I felt in my throat, or even

the National Geographic

and those awful hanging breasts —

held us all together

or made us all just one?

How – I didn’t know any

word for it – how “unlikely”…

How had I come to be here,

like them, and overhear

a cry of pain that could have

got loud and worse but hadn’t?


The waiting room was bright

and too hot. It was sliding

beneath a big black wave,

another, and another.


Then I was back in it.

The War was on. Outside,

in Worcester, Massachusetts,

were night and slush and cold,

and it was still the fifth

of February, 1918.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации