Электронная библиотека » Марина Нефедова » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 1 марта 2018, 00:40


Автор книги: Марина Нефедова


Жанр: Религия: прочее, Религия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Читать или быть святым

– Вы себя называете в первую очередь литератором. Почему именно литература стала главной?

– Вообще я в детстве увлекался математикой. Потом перестал ею увлекаться – до такой степени, что с трудом закончил среднюю школу. А погубили меня книги. Пастернак меня засосал, обглодал и выплюнул – поэтому стихов я уже точно никогда писать не буду. Как поэт я в нем умер. Ну и слава Богу. На самом деле не надо писать, если ты можешь пережить то же самое, читая других.



Но с прозой у меня отношения более сложные. Я ее пишу, потому что не получаю ответов на свои вопросы в том, что уже написано. Ну, и просто – я себя тут нашел. Получается, не получается – это не так важно. Я лично, вот такой, какой я есть, тут себя нашел. Мне хорошо в литературе.

– Вообще писатель для чего пишет?

– Ни для чего. Это маниакальное состояние. Повторюсь: если можно все то же самое пережить, просто созерцая или читая, лучше пережить все то же самое, созерцая или читая. Писательство – это даже не переживание, это проживание. Ты перерабатываешь эти бесконечные слова, роешь, как крот. Роешь, роешь, роешь. Для чего крот роет? Живет он так, вот и все. Вот и писатель пишет, потому что он так живет. Это не самое легкое дело, но, если оно твое, ты без него не можешь.

– А чем настоящий писатель отличается от ненастоящего?

– Я не знаю. Но хорошая книга от плохой отличается тем, что она живая. Если глаз «начитан», ты понимаешь это очень быстро. Это может тебе не нравиться, это может быть не твое – отношения с литературой вообще должны быть напряженные, – но ты сразу видишь, есть здесь дыхание или нет, есть словесный слух у автора или нет. Умеет он построить конструкцию и остаться при этом непредсказуемым – или не умеет. Умеет – значит, писатель. Нет – значит, уже ничем не поможешь. А вообще у меня нет отношений с писателями. У меня есть отношения с книгами. Я могу любить у определенного писателя только одну книгу из всех. Так же и с моими книгами: у меня есть два романа, и людям нравится либо один, либо другой. Причем если нравится один, то очень не нравится другой. Это – нормальное дело. Это как поиск рифмы. Ты все время находишься в поиске рифмы.


– У литературы есть какая-то задача? Ведь можно быть нравственным человеком и при этом не прочесть ни одной книжки…

– Можно. Митрополиту Антонию Сурожскому кто-то из молодых священников сказал: «Владыка, а Серафим Саровский книжек не читал, а был святым». На что владыка ответил: «Можешь стать святым – не читай».

Да, я думаю, что в раю нет книжек. Потому что сам рай есть книга, внутри которой мы прописаны. Но сейчас мы не в раю. И нам нужны вспомогательные плавсредства. Мы тонем. Книга может помочь выплыть. Потому что, во-первых, читая, мы в каком-то подобии проживаем чужую жизнь, мы раскрываем свое сознание. Во-вторых, мы учимся тому, насколько жизнь сложна и запутанна. Литература учит не положительным примерам. Она учит самой невероятной сложности жизнеустройства. Она – антидот, противоядие, которое дают еще до того, как в тебя впрыснули яд. Поэтому в детстве так важно читать. И важно читать книжки про плохое, про путаное. Бояться разговора с подростком о каких-то неприятных вещах – от наркотиков до распада семьи – это роковая ошибка. Лучше в подобии получить рассказ о том, как сложна жизнь, чем получить сладкую сказку, а потом столкнуться с этой искривленной реальностью.


– Вы хотели бы победить в «Большой книге»?

– Я, несомненно, хотел бы, чтобы книжку читали и она хорошо продавалась, и для этого надо куда-то попасть. Но это просто механизм. Награда и признание в этом смысле всегда случайны.


– А почему, если писатель пишет, потому что не может не писать, ему важно, чтобы его еще и читали?

– Потому что это может быть суррогатный, но все-таки разговор с другим человеком. Причем это разговор в тех формах, в каких в реальности не поговоришь. И о тех вещах, о которых ты напрямую не скажешь. Когда ты отдаешь книжку читателям, ты пускаешь их внутрь себя. Это странный, почти мистический процесс. Почти. Я не склонен придавать этому какого-то грандиозного значения, но это удивительное чувство: ты впускаешь в свой мир разных людей, они приходят – и либо слышат тебя, либо не слышат. Это очень трудно описать. Но это один из мотивов, который побуждает тебя писать. Я говорил, что на телевидении у меня нет зависимости от аудитории. А с книжками есть. Надеюсь, не очень тяжелая.


– И как же – вы всех пускаете, и чужие могут войти и натоптать там…

– Нет, книжки ведь так и пишутся, что в них чужой не войдет. Тот, кому у тебя неуютно, слишком просторно или, наоборот, слишком тесно, – не пойдет к тебе. Пролезет в щель только тот, кто может в нее пролезть.

Лава не застыла

– Как историк, как вы оцениваете то, что происходит сейчас в России?

– Я думаю, мы, с одной стороны, переживаем, надеюсь, последний этап распада империи. То есть те процессы, которые начались – кто считает, что в 1985-м, кто – в 1991-м, – эти процессы еще не завершились. Лава не застыла. Наверное, скоро начнет застывать. Границы государства окончательно определятся, люди осознают себя людьми, перед которыми стоят совершенно другие исторические задачи. Мы поймем, кто мы в России: национальное государство, империя или какое-то совершенно иное общество, – кто наши друзья, кто наши враги, кто соседи, кто мы сами.


– Думаете, мы поймем это в конце концов?

– А куда мы денемся? Но развилка трудная, потому что, прежде чем лава застынет, мы можем пережить еще один распад. Я надеюсь, что этого не будет, я большой противник распадов. Но пока мы не имеем ответа на очень важный вопрос: что нас будет в конечном счете объединять?

– Вы раньше говорили, что язык. Сейчас вы так уже не считаете?


– Язык может объединять и после распада. Дело в том, что мы разочаровались в модернизации – мы думали, что обновленная Россия нас всех будет вдохновлять. Это как-то не получилось. Теперь мы думаем, что нас всех будет объединять архаика – то, как было в прошлом. Но проблема в том, что, во-первых, это никогда не работает. А во-вторых, абсолютное большинство традиций умерло. То, что мы выдаем за традиции, – это конструкции. Это все придумано. Хотя мы так любим об этом говорить, мы просто не понимаем, что это значит – традиционные ценности. Во-первых, заметьте, оба слова нетрадиционные, очень поздние. Да и слово «культура» тоже очень позднее, Пушкин не понял бы название нашего телеканала. Все, что мы выдаем за древность, является плохо прикрытой новизной. А если вы хотите себе представить, что такое воплощенные традиционные ценности, – вспомните Кончиту Вурст, бородатую женщину. Нет ничего более традиционного, чем бородатая женщина на средневековой ярмарке. Прямым ходом из Средних веков нам на блюдечке принесли эту воплощенную традиционную ценность. Вы хотите иметь такие традиционные ценности?

А в Провидении нет никакой архаики. И модернизации в нем нет. В нем есть вечно меняющаяся вечная неизменность. И есть готовность и открытость этому. Мы готовы меняться, оставаясь самими собой? Если готовы, что-то может получиться. Нет – архаические конструкции всегда ведут к потере того, что мы надеялись с их помощью сохранить.

Нас может объединить готовность двигаться в будущее вместе. Мы должны сказать, что нас не прошлое объединяет – нас объединяет будущее.

Будущее, которое мы хотим построить вместе. И в этом будущем должны будут рядом оказаться и консерваторы, и модернисты. А может, вообще не будет ни консерваторов, ни модернистов.

Понимаете, будущее – это мир наших детей. Если мы ради наших детей готовы двигаться вперед, давайте начнем этот разговор. Может быть, у нас еще есть время. Хотя я уже не уверен.


– Вы как-то говорили, что жизнь – это эскалатор, и для того, чтобы не опускаться вниз, надо все время бежать вверх…

– Знаете, в последнее время у меня ощущение, что эскалатор существует, мы по нему бежим, но уже само здание начинает опускаться вниз. Вот тут мы уже бессильны.


– Звучит пугающе…

– Ну, я трезвый человек. Я не люблю впадать в истерики, но мне кажется, что мы не имеем права прятаться от того, что наблюдаем. Это не значит, что мы выносим исторический приговор. Господь Бог сам решит, когда и что Ему прекращать. Но трезвый анализ говорит, что здание медленно и неуклонно погружается в пучину…


– И вас это не приводит в уныние и ужас?

– Время от времени. У меня, видимо, так устроен организм, что я задолго до того, как начались какие-то процессы, вдруг ощущаю их неизбежность. Тогда у меня бывает период депрессии. Зато потом, когда эти процессы происходят, я их уже не боюсь. Хоть здание и опускается, бежать вверх по эскалатору все равно нужно. Мы же не знаем, насколько глубоко оно может опуститься.


– Как вам кажется, какой библейский образ самый подходящий для современной России?

– Я думаю, что России в сегодняшнем состоянии полезно вспомнить про Ноя, про ковчег и прилетающего голубя. Нам надо очень молиться о мире. А если брать новозаветный образ… Ну, наверное, Гефсиманский сад, моление о чаше. Для меня это очень важный эпизод. Хотя, может быть, причина – в литературе и гениальных стихах Пастернака, мне трудно сказать. Но я вижу этих валяющихся апостолов и Христа – который один на один со своей молитвой и своим выбором.

«Вежливо жалят…»

– Есть у вас ностальгия по советским временам именно в Церкви? Многие считают, что для Церкви лучше быть гонимой…

– По советским временам никакой ностальгии у меня нет, потому что это дерьмо было, а не времена. Но мне кажется, тогда в Церкви все-таки жил правильно осмысленный опыт трагедии XX века.


– Сейчас это ушло?

– Мне кажется, да. Ну, опять же, это обобщение. В ком-то ушло, в ком-то нет. Мы всегда можем найти священников, которые живут и мыслят иначе, – но в целом, в структуре, в организме что-то такое, мне кажется, исчезло. Холода, равнодушия, даже грубости стало больше.


– Но ведь «саблезубых» бабушек не стало…

– Ну а что бабушки? Бабушка всего лишь может сдернуть сумку с плеча да свечки за тобой переставить в правильном порядке. Тоже мне беда! Нет, иногда, мне кажется, происходит что-то похожее на описанное в пастернаковском стихотворении: «Вежливо жалят, как змеи в овсе». Меня-то из Церкви дустом не вытравишь, потому что я все-таки в ней живу. А тот, кто зашел в нее и не врос, – того выдувает ветром. Там очень ветрено.


– Когда начались 90-е, у вас было предощущение чего-то великого для Церкви?

– Да, великих шансов. Я помню два события. Первое – это поездка на перенесение мощей преподобного Серафима Саровского. Конечно, это было мощное переживание. Так перед глазами все это и стоит у меня до сих пор: эти палатки военные, в которых – десятки тысяч паломников. И эти смиренные многочасовые очереди, когда никто не толкался, все было преисполнено любви, и при этом не было суеверия, демонстративного суеверия, которое сейчас нередко преобладает. Я не хочу осуждать людей, но сегодня часто вместо молитвы в очередях к святыням бывает что-то больше похожее на магический обряд… Тогда люди пришли молиться, радоваться и вместе участвовать. Там была Церковь, которая вдруг открыла врата в мир.

Второе воспоминание – интронизация Алексия II. Он произнес замечательную речь – там было столько надежд! Он говорил об образовании, о диалоге с обществом, говорил глубоко, искренне. Конечно, после пименовских[5]5
  Пимен (1910–1990) – патриарх Московский и всея Руси с 1971 по 1990 год.


[Закрыть]
молчаливых времен заговорившая, да еще и с дореволюционным акцентом, Церковь была в силе.


– Как вы думаете, почему первый подъем начала 90-х сошел на нет? Не случилось того духовного возрождения?

– Я могу дать примитивное объяснение, на моем уровне. Отчасти это объясняется социальными процессами. В Церковь влилось огромное количество испуганных, растерянных людей, которые свой испуг и растерянность принесли в ее стены. Из них стали ставить священников, которые транслировали этот страх, подводя под него уже мистическую базу.


– А в советское время не приходили испуганные и растерянные?

– Приходили, но их не было так катастрофически много. Вообще можно сказать, что сейчас наше общество находится в трясине. Но только Церковь должна быть не там, где все, а все должны быть там, где Церковь.


– В начале 90-х многие верили, что Церковь может нас всех объединить.

– Ну, меня, например, Церковь несомненно объединила. Объединила с самим собой. Тот, каким меня Господь Бог задумал, и тот, каким я был, встретились, посмотрели в глаза друг другу и попытались навстречу друг другу пойти. Да, это Церковь может.


– Какое-то место есть для интеллигенции в Церкви? Сейчас ведь интеллигенция из Церкви уходит, да?

– Уходит.


– Кто виноват?

– Какая разница, кто виноват. Нам от ответа на этот вопрос не легче. Вопрос в том, что делать. Я не думаю, что нужны какие-то специальные интеллигентские приходы. Мне кажется, что Церковь должна идти навстречу человеку со всей его сложностью. Если это случится, то тогда найдется место и интеллигентам с их путаными, но живыми запросами, и не интеллигентам.

Разве Христос в мир не для того пришел, чтобы каждому раскрыть объятия? Да, у интеллигенции миллион недостатков. Она любит указывать, как надо. Торчит у нее указательный палец – ну, торчит. Интеллигенция очень капризная – ну, капризная. Но другой нет. Значит, надо любить эту. Христос приходит в Иудею первого века нашей эры: хромые, слепые, бесноватые – плюнуть да и уйти, можно поискать народ получше. Нет же, вместо этого Он – к ним, в Силоамскую купель, в купальню Вифезда[6]6
  См.: Ин. 9: 7 и Ин. 5: 1–9.


[Закрыть]
. Если наши интеллигенты такие хромые, слепые, глухие – может быть, просто нужно устроить для них движение воды?

Ирина Ратушинская. «Господи, расскажи мне про бегемота»

Молодая красивая женщина за пять стихотворений попадает в мордовские лагеря. Причем не в 37-м, а в 82-м. Там – карцер, голод, угроза смерти и предательства. Потом – освобождение по ходатайству Рейгана и личному распоряжению Горбачева. Потом – десять лет жизни рядом с митрополитом Антонием Сурожским. Ирина Ратушинская – о том, как любить и писать стихи в тюрьме, как неверующие на зоне отвоевывали Библию и почему страх смерти – это не самое страшное.



Биографическая справка

Ирина Борисовна Ратушинская – поэт, писатель. Родилась в 1954 году в Одессе. Окончила физический факультет Одесского университета. В 1982 году была арестована за пять стихотворений и приговорена к семи годам лишения свободы. Срок отбывала в женской колонии строгого режима в Мордовии. Эти годы описаны в книге «Серый – цвет надежды», которая была издана в 18 странах. Заочно принята в международный ПЕН-клуб. Дело Ратушинской получило широкую огласку во всем мире, и в 1986 году она была досрочно освобождена. Вскоре после выхода на свободу Ирину и ее мужа Игоря Геращенко, находившихся в Великобритании с визитом, лишили советского гражданства. С 1986 по 1998 год жила в Лондоне, была духовным чадом митрополита Антония Сурожского.

В 1998 году вернулась в Россию вместе с мужем и двумя детьми. Автор восьми сборников стихов, книг прозы «Серый – цвет надежды», «Тень портрета», «Одесситы», «Наследники минного поля». Также писала сценарии для ряда сериалов, в том числе «Возвращение Мухтара», «Таксистка» и других.

Если не сдыхать от страха

– Вас в 1982 году посадили за несколько стихотворений. Вы, молодая женщина, оказались в политической зоне, в условиях между «очень-очень-очень плохо» и «совсем ужасно»: постоянные карцеры, голод, холод, прямая угроза жизни. Как это вообще можно перенести и не сойти с ума?

– Наверное, люди по-разному это переносят, но я не знаю случаев, когда человек, в Бога верующий, сходил с ума из-за того, что его поставили в какие-то дикие условия. Особенно если Господа Бога просить: «Господи, не дай мне тут свихнуться!» Он, как правило, и не дает.


– Когда вас арестовали, вы были верующей?

– Я осмыслила свои отношения с Богом в 23 года. В 25 мы с мужем обвенчались. В 28 меня арестовали.


– И вы не просили Бога, чтобы вас отпустили? Ведь всего пять стихотворений…

– Нет, не просила. Я Богу говорила, скорее, так: «Ну, смотри, Господи, что теперь я буду делать. Ты мне помогай. Ты мне не давай сойти с ума. Ты помогай всем нашим выжить. Я теперь перед Твоими глазами буду. Каждый мой шаг, каждое мое слово, каждое мое действие и бездействие – перед Тобой. Смотри, пожалуйста, я все правильно делаю? Подскажи мне, если что не так».


– И не было к Богу вопросов и претензий?

– Мне было очень обидно, что я до ареста не успела ребенка родить. Я детей очень хотела. А в колонии нас периодически в жутко холодных карцерах держали в одних балахонах и говорили: «Вы, женщины, все себе отморозите, и детей у вас никогда не будет». И это были незряшные угрозы. Потом, чтобы иметь детей, я перенесла в Англии шесть операций под общим наркозом. И к Господу Богу долго и нудно приставала с просьбой дать мне ребенка. В результате в 38 лет Он мне сразу двойню дал… Вон они ходят – выросли, здоровые… Какие у меня еще могут быть претензии?

Конечно, я понимала всю абсурдность ситуации с моим арестом. В Москве бы в жизни не посадили женщину за то, что она пишет стихи, которые ходят в самиздате. Но в советское время была поговорка: «Там, где в Москве ногти стригут, в Киеве пальцы рубят». Я жила в Киеве. На самом деле просто сошла андроповская разнарядка[7]7
  Андропов Ю.В. (1914–1984) – председатель КГБ в 1967–1982 годах, с 1982-го по 1984-й – генеральный секретарь ЦК КПСС.


[Закрыть]
– по республикам столько-то пересажать. Я под нее попала.

Знаете, одним из героев моего детства был Ален Бомбар. Этот человек написал книгу о том, что люди, которые попадают в кораблекрушения, чаще всего становятся жертвами от страха и от неумения пораскинуть мозгами и найти рациональный путь поведения. Он провел такой эксперимент: его вышвырнули на плотике в океан, и он на этом плоту чуть ли не три месяца прожил в открытом море. А потом описал, как надо ловить рыбу, что в рыбе достаточно жидкости, чтобы не помереть от жажды, и тому подобное. В общем, если все делать правильно, то продержаться можно долго – и дождаться спасения. Главное – не ожидать в страхе грядущих бедствий. Когда меня арестовали, я решила: раз уж меня кинули в такую ситуацию, значит, попробую себя повести по-бомбаровски.

Если вы читали «Серый – цвет надежды» о нашей жизни в мордовской политзоне, то в этой книге линия «как мы выживали и что надо для этого делать» – одна из главных. Я старалась описать, каким способом достойно пройти через все, не сломавшись, не подписав всякие там «помиловки», не отказавшись от своей веры, от своих убеждений, не оклеветав других и себя. Это возможно, если не сдыхать от страха.


– Когда читаешь ваш «Серый – цвет надежды», честно говоря, потрясает, что вы, и так находясь в чудовищных условиях, объявляли, например, голодовку, если кого-то из политзаключенных женщин сажали в карцер больную…

– Ну, понимаете, по-другому поступить было «не можно». Оставление в опасности есть преступление, и, если кого-то начинают мордовать и убивать на моих глазах, я должна заступиться. А скажите мне, как я могу заступиться на зоне, кроме как голодовкой? Вот мы и протестовали единственно доступным и, кстати, очень эффективным способом. Карцер – это такое место, откуда выносят на 15-е сутки. Если кого-то из наших забирают в карцер, мы объявляем на все это время забастовку. Если забирают в карцер больную – мы объявляем голодовку. В чем смысл? Допустим, Наташу Лазареву (ее «преступление» было в том, что она была художницей журнала «Мария») потянули в карцер и дали ей 10 суток. 10 суток она продержится. Но если ей добавят еще 10, а потом еще 15 суток, она умрет. А вот если мы голодаем все это время и в случае ее смерти объявляем бессрочную голодовку – то это значит, что «если вы заморите одну в карцере, то умрет вся зона». А вот физическое уничтожение всех заключенных единственной в Советском Союзе женской политзоны, пожалуй, обернется скандалом на международном уровне. И именно благодаря этой круговой поруке все наши остались живы. Для сравнения: в 36-й мужской политической зоне за это время умерли четверть заключенных. То есть вы понимали, что нужно терпеть, сколько получится…

Дело в том, что разницы между «терпеть» и «не терпеть» особо не было. Ну, терпеть, допустим, – это сидеть на нарах, а не терпеть – бегать по камере… Вариантов мало.

Но вообще на зоне ты попадаешь в ту ситуацию, когда у тебя есть, например, уникальный шанс поделиться последним куском хлеба – потом у тебя больше не будет такой возможности, никогда в жизни – все сытые вокруг будут. И у тебя именно сейчас есть шанс отдать единственную рубашку, исполнить эту заповедь буквально. Вот реальный холод, а у твоей соузницы уже температура, и ее трясет. И вот у тебя одно одеяло, и у нее одно одеяло. А одеяло не толще байковой пеленки. Так ты отдай больному человеку свое одеяло и корчись под простынкой. Потому что так должно, а иначе не можно. Ну, просто же все. Это обстоятельства, которые обнажают ситуацию до очевидности. Самооправдания не работают. Либо ты оставляешь человека в опасности – и тогда выбываешь из множества тех, кто поступает иначе. Либо не оставляешь. И завуалировать ничего нельзя.


– Но когда все время холодно и холодно, в какой-то момент не наступает отчаяние, когда тебе уже не до уникальных шансов?

– Если бы отчаяние согревало, я бы, конечно, непременно отчаялась! Но поскольку оно не согревает, какой в нем смысл? Тем более что всякие экстремальные вещи типа отчаяния или ненависти приводят к потере разума. И что тогда? Лучше станет? Нет, не думаю. Конечно, я терпеть не могу мерзнуть. Я же южанка, одесситка. Но что ты можешь сделать, если тебя поставили в такие обстоятельства?


– Ну, можно же написать прошение о помиловании, согласиться сотрудничать…

– Дело в том, что я знала, что происходит с теми, кто соглашается. Что это значит на практике? Первое – мы пишем прошение о помиловании, в котором в том числе обещаем больше не делать ничего из того, за что нас осудили (в моем случае – не писать стихи). Ну а дальше вам говорят: «А теперь вы должны доказать, что ваше раскаяние искреннее. Вы до поры до времени посидите в том же лагере и информируйте нас, каковы размышления других». А дальше – в провокаторы: «А теперь пойдите и затейте ссору с той-то и напишите заявление, что она вас избила. А мы ее, значит, за это…» Тут стоит только начать.





Фрагменты из приговора Ирине Ратушинской


Знаете, не зря есть такая заповедь – «не лжесвидетельствуй». Если кто хочет потерять рассудок, удобнее всего это делать нарушением заповедей.

Люди, которые вот так замарались и вышли поломанные, – эти люди потом как раз и сходят с ума. Я видела, что человек, который пошел на, строго говоря, преступление, оклеветание самого себя и тех, кто его окружает, – что он потом захлебывался в ненависти не к тем, кто его мучил, а к тем, кто не поломался. Он даже на свободе успокоиться не может. Бывшего на зоне стукачом всегда сразу видно.


– Но ведь человек может быть слабым?

– Конечно. Но на зоне, к сожалению, получалось, что, один раз проявив слабость, ты еще больше рискуешь и подставляешь себя под еще большее давление. Например, та же Наташа Лазарева под следствием подписала обязательство сотрудничать с органами. Ей обещали за это досрочное освобождение, а на деле дали четыре года лагеря с последующими пятью годами ссылки. Прислали ее в лагерь, потом вызывают и спрашивают:

«Так, а где оперативные материалы? Вы обязались сотрудничать. Ваша подпись стоит. А теперь доносите на тех, кто с вами хлеб делит». Наташа вернулась и говорит соузницам: «Вот так и так со мной было, вот что от меня требуют. Я вас уже знаю лично, я не могу, я не буду этого делать. Я им так и сказала. И теперь они будут со мной расправляться за это». И действительно, она из карцеров потом не вылезала. Ко мне приставали в тысячу раз меньше, чем к Наташе, потому что у меня не было случая, чтобы я согласилась. То есть дать слабинку – это подставить себя под еще большее давление. А этот каток умел раскатывать людей.


– А когда ты сильный, нет опасности неосознанно превознестись над теми, кто так не может?..

– Знаете, я никогда не забуду, как меня привезли из ПКТ[8]8
  Помещение камерного типа, что-то среднее между карцером и зоной.


[Закрыть]
, а там я успела дойти до очень большой степени истощения. А в ПКТ всего можно было нахвататься, поэтому у нас был такой принцип: приезжаешь обратно в зону, ватник и верхнюю одежду прямо во дворе сбрасываешь в снег, их потом кто-нибудь выколотит и выморозит, а сама, до того как войти в барак, – мыться.

А у нас была такая Раечка Руденко (она сидела за то, что была женой украинского поэта Миколы Руденко и хранила его стихи). Так вот, когда ввели статью, по которой можно было добавлять срок до бесконечности за любую провинность, Раечка Руденко сказала: «Я больше в забастовках не участвую, потому что я боюсь этой статьи». И вот эта Раечка приволокла воды и говорит: «Ира, вы не можете сами помыться, вы и чайник не подымете». А меня действительно шатает. И вот она меня в один таз ставит, из другого моет… И плачет. Надраивает мои кости очень тщательно – и ревет в голос. А потом она же за мной еще несколько дней ухаживает, потому что меня привезли с кашлем и с температурой. И что, я должна над ней превозноситься, да?


С мужем Игорем после освобождения


Самое опасное – переоценить свои силы. Вот такое я видела. Нет ужаснее голодовки, которую начали, а потом бросили… Лучше ты примерно прикинь, что готов делать, а что нет. И никто к тебе за это не станет хуже относиться. У каждого есть свой предел, беспредельщиков на свете мало. Слава Богу, если человек знает свой предел.


– А надежда у вас там была какая-то?

– Надежды, что меня когда-нибудь выпустят, у меня особо не было. А вот что прямо из этой камеры меня в Царствие Небесное возьмут – на это я смела надеяться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации