Текст книги "Рудник. Сибирские хроники"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
– В роду-то силинском, – повторяла старая Марианна, словно ящерка – то прячась от взгляда Юлии, то показываясь над сопкой вновь, – а все они светлые, сероглазые…
…так вот оно как – в каждом-то поколении, Евфимий рассказывал, рождался всегда один черноволосый, черноглазый ребёнок, умиравший во младенчестве, может, и точно проклятье остяцкий шаман наслал за дочку свою, а может, как раз от того первого черкаса, митрополитом привезённого, может, и в него, хохлы, они часто чёрные да кудрявые, а вообще-то, милая, в каждом русском роду есть иль один ногаец, а то и сагаец. – Марианна Егоровна, сказав в рифму, хитровато улыбалась, точно ей удалось раскрыть чей-то намеренный обман.
– А которые из сибирских казаков, так и вовсе каша-малаша, и наполеоновские французы даже среди них были, что в плен попали, и калмыки местные – мелких мурз потомки, а те казаки, что пришли в Сибирь с Дону, кого только в жёны там себе не брали, турчанок, знай, наворовали. Сибирь-матушка всех в русских переплавила, и много золотого народа оттого вышло, но и пустой породы немало, которая только дикость да грязь…
Бабушка иногда странно подпрыгивала на сопке, и тут же колыхалась возле её крохотных ног волнистая юбка.
– И фамилия-то нередкая: какой русский род ни копни, одного либо зятя, либо свёкра с фамилией оной найдёшь непременно. Да только силушкой-то своей управлять надо умом да сердцем… – Старушка-ящерка замирала, подняв голову к небу, где теперь неподвижно стояли редкие облака, казавшиеся Юлии размытыми отражениями древних менгиров.
– …Первая-то моя дочка Магда с чёрными кудрями прямо и родилась, да не прожила и месяца. Тогда-то я поклялась: коли родится мальчик, станет он священником, как все Силины и как мой дед Стефан Зверев, а лучше, думала, чтобы стал монахом. В монашестве самая сердцевина православной веры. Молитва монаха мир очищает, оттого я хожу да езжу по святым местам. Вторым родился твой отец, Юля. Имя ему дали по святому Филарету Милостивому. Думала я, монахом станет, в архиереи или даже в епископы шагнёт, ведь ещё и в честь знаменитого московского митрополита, который самому Пушкину стихами ответил… Э-э, всё стирается из памяти с годами, вот и моё имя звучное Марианна поистёрлось, как дорогое кашпо. Теперь у меня в доме такое служит лишь местом хранения булавок, ниток да напёрстков, и незаметно превратилась я в бабку Маримьяну! Но ты смотри, терпеть я не могу, когда меня так зовут!
Миниатюрная старушка опять возмущённо подпрыгивала на сопке, и тень её, тянущаяся по сухому ковылю, цепляясь за него и за острые камушки, шуршащие под ногами, становилась всё больше.
А два года назад то же случилось с младшей сестрой Юлии – черноглазой двухмесячной Наденькой. Младшие сёстры тогда плакали, оттого что у них отняли живую куклу, а брат Юлик, от рождения калека, пытаясь найти внезапно исчезнувшую мать, тревожно метался по дому, как маятник, равномерный ритм которого сбит внезапным ударом. Аритмия его шагов вдруг передалась сердцу Юлии – она вырвалась из дома и торопливо пошла к церкви, в которой отпевал младенца сам отец.
Золотистый купол качнулся перед её глазами, как лодка, но был удержан на месте невидимым канатом. Ветер пробежал по сухой листве, сметая её к ногам. Сердце стало стучать ровнее, и Юлии вдруг показалось, что когда-то всё это уже было: угаснувшая двухмесячная девочка, мечущийся по дому хромой брат, исчезнувшая мать… Она будто вспомнила, что точно так же стояла, глядя на золотой лист церковного купола, и почему-то боялась, что он вот-вот будет жёстоко сорван внезапной бурей, и красно-багровое начнёт неистовую бесовскую пляску, яростно вплетая её сумасшедший ритм в минорную желтизну осени.
Отыскали мать поздно вечером у степного костра далеко от села. С древней старухой-сагайкой, безмолвной, точно каменная Хуртуях тас[1]1
Хуртуях тас – каменное изваяние в Хакасии.
[Закрыть], сидела она, обратив застывшее лицо к огню, порывами падающему к сухой земле, как плакальщица, и, когда отец и Юлия подошли, не произнесла ни слова. Молчание её длилось больше года. И никто в семье уже не верил, что душа её сможет вынырнуть из той глубины печали, в которую погрузилась.
Багряными отсветами степного костра мелькала и мелькала в их семье учительница Кушникова.
Все тогда жалели закованную в молчание матушку Лизавету, кроме старой Марианны Егоровны.
– Казачье упрямство, – говорила она, поджимая губы. – То-то горе! Сами еле-еле концы с концами сводят, а о слепом котёнке страдают! Правда, я сама-то едва умом не подвинулась, когда Магду потеряла, черноглазого первенца моего… А Надежда последняя у неё… Ведь годики уже… И как не было у них счастья с Филаретом, так и не будет, а виноват во всём дед твой – азиат. Ведь просил Филарет отдать за себя не младшую, а старшую дочь, Глафиру, которая сначала с родителями жила, а потом вышла замуж за моряка, он на море, правда, только ревматизм ног нажил, а теперь вот вроде прииском управляет. Отказал наотрез! «Нет, – сказал, – бери, младшую!» И что про что? Упёрся, и всё. Филарет ходил-ходил и согласился. А что было делать? Я-то бедная чиновничья вдова, вот он и женился. Небось, думал голубь, поближе к Глафире будет. А та уехала вскоре.
Её крохотные ноги утопали в звенящей траве, где могли затаиться ядовитые змеи, но бабушка знала заговор, и Юлия бродила вместе с ней по жёлто-коричневым сопкам, ничего не опасаясь: ни одна змея не смогла проскользнуть сквозь мысленную бабушкину преграду.
– Казачье упрямство, только и всего-то.
Приезжал старый иерей отец Николай, сидел подле молчащей свояченицы, держа её похудевшие пальцы в своей узкой мягкой ладони.
– Ничего, ничего, – говорил он, – всё образуется, обет молчания добрые силы души укрепляет.
Юлия подходила, садилась с ним рядом. Замкнувшаяся мать вызывала у неё тревогу.
– И тихость чувств, и любовь к Богу, и усердие в молитве – всё это есть у матушки, не оставит её Богородица Заступница… А человек каждый – это прозрачный сосуд, Юлинька. – Седой иерей, как всегда, мягко и как-то застенчиво улыбался.
Улыбки у них с отцом Филаретом были очень схожи. И поглядывал из-под белых бровей на внучатую племянницу, только ещё вступающую на тропу юности, – что в сосуд налито, таково и лицо! Светлая душа у Лизаветы. Блаженны непорочные в пути, ходящие в Законе Господнем.
Юлия сердилась, ощущая и свою душу открытой, словно у батюшки был к её тайнику магический ключ, но сердце её всё равно отзывалось на общение со стариком какой-то светлой радостью.
А бабушка Марианна Егоровна всё качала и качала головой, как китаянка, чьё бледное личико, проступив на дне фарфоровой чашки и подмигнув Юлии, почему-то не радовало её душу, а скорее пугало…
– Казачье упрямство, только и всего!
Заговорила матушка Лизавета на Рождество, катаясь со снежной горки. Простудилась самая младшая из детей – Галюша, она лежала, окутанная красноватым облаком сильнейшего жара, и, когда доктор Иван Викентьевич Паскевич, давний знакомый отца, твёрдо пообещал: «Уж к Пасхе будет точно здорова!» – матушка едва слышно прошептала: «Спаси Господи!»
Она и сама родилась утром в Рождество; крестивший её священник, будущий муж двоюродной сестры Филарета Евфимовича, тогда ещё девятилетнего мальчика, статный и седовласый иерей Иероним Покровский, впоследствии протоиерей городского кафедрального собора, усмотрел в дне её рождения указующий перст: или монахиней станет, или женой священника. И каждый раз на Рождество Юлии вспоминалась эта множество раз рассказанная ей и отцом, и бабушкой, и самой матушкой Лизаветой семейная история, потому светлый праздник слился для неё с милым и кротким лицом матери, даже казалось, именно в честь неё звучали радостные рождественские песнопения.
И даже белый рождественский снег, падающий на церковь, осаждая золотистые купола, смешивающийся с их весёлым звоном, становился как бы материнским, точно душа матушки Лизаветы, расширяясь, окутывала и колокольню, а потом, поднимаясь к небу, проступала через облака, снежным покровом обнимая землю. Рождество – это была она, только она…
В августовском Преображении, который в селе называли Яблочным Спасом, Юлии виделось тоже своё, особенное. Она всегда замечала, что старинные иконы при ярком дневном свете, обнажающие рукотворность, удивляющие простотой красок и часто каким-то вроде совсем неправильным расположением частей изображения, при неровном свете свечей таинственно преображаются, окутанные фимиамом, точно оживают, отделяясь от рукотворности, от деревянной доски, на которой воплощены, и, возможно, благодаря намеренной неправильности расположения, именно в зеркале души призванной таинственно преобразиться. Лики святых начинают проступать уже не на деревянных досках, а как бы на самом колеблющемся пространстве церкви, пристально глядя прямо в сердце… Это оживание и мистическое преображение икон Юлии как раз и виделось в августовском празднике.
Отец же более всего любил светлые пасхальные службы, к которым загодя готовился, радуясь, если дети помогали ему.
– Пасха наполняет душу надеждой, – как-то сказал он, – и сама душа становится светом и звоном…
Перед Пасхой дети старательно украшали церковь, порог которой верующий должен переступать с трепетом, казался Юлии просто продолжением её собственного дома. Но всё же она знала, в отличие от домашних предметов каждая вещь даже в сельском храме, будь то круглый дискос или серебряный старинный потир, покровцы, чаша для освящения воды с тремя свечами, дымящееся кадило – были не просто необходимой для проведения службы знакомой утварью, но и некими, навечно застывшими в янтаре времени ключами к той мистерии Таинств, которая, пробуждённая, верой вновь оживала на цветном экране янтарной тени каждого привычного церковного предмета.
– Дискос круглый, а круг – это непрерывное движение жизни, сама вечность, потому дискос и есть символ церкви Христовой. – Отец точно снимал с предмета его бытовую оболочку, пропылённую от долгого и частого употребления, помогая высветиться той его сути, которая и обладала протяжённостью сквозь время. Напоминает он и о Тайной вечери. А вот потир – это святая чаша, которую дал Иисус на Тайной вечере своим ученикам.
Православная символика была красива, пугали Юлию только «кровь и тело Христово» – ей совсем не хотелось причащаться таких странных даров.
Из всех церковных предметов сильнее всего её восхищало старое, ещё дедово, кадило, двойной серебряный сосуд на цепочке для воскурения благовонного дыма – каждения.
Отец порой разрешал ей зажигать древесные угли, на которых сгорали кусочки ладана, распространявшие таинственно преображающий мир церкви благоуханный дым, чуть похожий на запах степного чабреца.
Даже цвет одежды, в которой совершалось богослужение, имел свою символику: белое облачение начала пасхальной службы означало Божественный Свет воскресшего Христа, а красный цвет Пасхальной литургии – победу и торжество жизни.
– Зачем нужна такая старинная одежда? – как-то спросила Юлия отца.
Она стеснялась его будничной чёрной рясы, а праздничный парчовый стихарь воспринимала как театральный костюм – в похожих расхаживали по сцене оперные бояре.
Отец стал долго и грустно объяснять, что священник не волен в выборе своей одежды, потому что служит не себе, не жене, не детям своим, но Богу. Даже крестьянин, переехав в город, может надеть городской костюм, и купец сменить сапоги на ботинки, хоть костюм у каждого слоя общества свой, однако переход от одного яруса к другому открыт, пусть и требует умственного усилия. Но крой костюма или фасон женских шляпок меняется, всё в мире подвержено изменению и распаду, оттого-то церковный ритуал должен быть неизменным. Священник служит вечности, которая есть мир Горний, и покрой одежды его тоже не меняется веками, она ведь и отделяет его от суеты сует, от жизни бренной, показывая, что мир Божественного неподвластен смерти…
– Наверное, так жить тяжело?
Отец не ответил.
Юлию поражало, что мать внешне очень приветливо принимает у них в доме учительницу Кушникову. Та приходила к воскресному обеду, приносила всем большой пирог с яблоками или ягодой, испечённый хозяйкой-хакаской, у которой Кушникова квартировала, а для отца столичный журнал или какую-нибудь книгу.
Обычно матушка Лизавета сажала за общий стол и кухарку Агафью, к чему Кушникова относилась вполне терпимо и всегда вежливо благодарила её за вкусно приготовленную пищу.
Однажды она даже вступилась за Агафью, когда гостившая в доме сына бабушка Марианна отказалась обедать, сказав обидное: «Я с рабой за стол не сяду!»
– Вы, извините, настоящая ретроградка! – Щёки учительницы Кушниковой заалели, глаза сверкнули. – Вы оскорбляете человеческое достоинство своим архаичным к человеку отношением!
Отец сутуло встал из-за стола, извинился перед Агафьей, относившейся к батюшке с любовной преданностью, обратно пропорциональной её ненависти к его матери, и, не спросясь у жены, ушёл с Кушниковой.
– А ты что смотришь, соломенная вдова! – возмутилась тогда Марианна Егоровна. – Какая-то нищая курсистка ведёт себя в твоём доме как хозяйка и твою свекровь ещё имеет право отчитывать, а ты сидишь дура дурой!
– Я монашествую, – тихо сказала мать, – брат мой Володя отказался от половой жизни, приняв на себя подвиг девства, и я за ним следую. Он – великий человек!
– То ты год молчальницей была, – совсем вознегодавала Марианна Егоровна, – а теперь ещё из семейной постели скит делаешь!
Юлия чувствовала, что и отец понимает: непроницаемый для мирской жизни купол веры над его женой воздвиг её родной брат – фанатичный кафедральный протоиерей. Он окончил семинарию и прослушал вольнослушателем курс в Казанском университете и, мечтая с юности о журналистике, уже будучи священником, публиковал в газетах и журналах свои статьи, скрываясь за псевдонимом. Знаток древней истории Минусы, попробовал он себя и в писательстве, издав рассказ «из жизни инородцев» «Абыс».
Сильнейшее устремление к просвещению Сибири притягивало его к лучшим людям края: он дружил с учёным-геологом Шнейдером, родственник которого Шепетковский был когда-то красноярским головой. Для крестьянина-философа Бондарева, состоявшего в переписке с Львом Толстым, делал, будучи ещё двадцатилетним, переводы с французского, часто встречался и с талантливым этнографом Степаном Майнагашевым, с которым был знаком ещё по Красноярской духовной семинарии.
– Дурной пример заразителен! – вдруг, перестав негодовать, фыркнула старушка.
Юлия не поняла – то ли это смех, которому она не дала выплеснуться, то ли возмущённое «фу».
– Братец твой явно в архиереи метит, при живой жене монашествует, точно вдовец, а это грех, грех, она, бедная, всё это терпит! Для высокого церковного чину и монашеский постриг принять собирается, а ты-то куда?! Только Филарета мучишь! Жить надо по-человечески, а хочешь быть монахиней, ступай в монастырь!
Отец довольно часто уходил побродить с учительницей Кушниковой в степь, проходя сквозь ряды любопытствующих деревенских окон, точно сквозь строй, с застывшей мукой на лице. И Юлия, даже в отдалении от отца, чувствовала, что, выйдя из села на просёлочную дорогу, он сперва ощутит радость окончания пытки, а потом долго ещё будет возвращать себе священнический образ, поскольку, не сделай он так, сомнение в собственной чистоте, недобрыми взглядами напластовавшееся на его сутулую спину, пригнёт к земле и его душу.
Юлия догадывалась и о том, что отец гуляет с учительницей Кушниковой только по открытому пространству степи, не уклоняясь ни на шаг в сторону леса намеренно, чтобы не дать древесной шепчущей тьме окружить его сознание и пробудить силу древних инстинктов, подтолкнув их к прорыву, как Адама и Еву к злополучному яблоку. Прозрачность пространства охраняла его почти столь же сильно, что и молитва. После такой прогулки отчаявшаяся пробиться через его нравственный самозапрет учительница обычно не появлялась в их доме неделю, чтобы опять, с пирогом в руках, а порой и с полусухим букетиком степных цветов, явиться к воскресному обеду.
В один из таких дней она познакомилась с приехавшим из Петербурга Павликом. Уже окончивший курс живописных наук и ставший молодым мужчиной, Павлик, однако, не утратил наивной голубоглазости и розовощёкости. Такими же безмятежно-светлыми были все его пейзажи.
– Подарите! – задержав в артритных пальцах его зелёный луг, попросила учительница Кушникова. – У вас, Павел, однако, талант!
Розовощёкость рассыпалась на неровные красные пятна в контраст к внезапной сильнейшей бледности отца. Если бы Юлия оказалась сейчас на его месте, она бы вскочила, взяла скрипку и доказала безбровой кокетке, что талант есть не только у приехавшего Павлика! Но ревность сковала отца: он ещё больше сгорбился, опустив глаза, чтобы не видеть оживлённого лица учительницы.
В дневнике сознания появилась новая запись: все чувства, которые испытывают люди, в сущности, одинаковы, набор их постоянен и соединённые этими одинаковыми чувствами, точно каналами, по которым потоки чувств перетекают от одного человека к другому, люди похожи на лес, корни которого, питаясь едиными соками, намертво переплелись. Или на систему ирригационных каналов, сохранившихся в Минусинский котловине и насчитывающих три тысячи лет. Но оттого так опасна взбудораженная толпа: чувство разрушения, несущееся по каналам единой системы, накопив колоссальную мощь, прорывает заграждения и вырывается страшным потоком, сметающим всё на своём пути!
Юлия была так горда своей «теорией чувств», что не удержалась и поделилась ею с дядей Володей.
– Но если это чувство – любовь к Богу? – спросил он. – Рассказывают, что во время проповедей Иоанна Кронштадтского иногда под куполом собора точно огонёк загорается, один, потом второй, третий – и внезапно вспыхивает гирляндой единая цепь, объединяющая всех молящихся в соборе!
– Может, и Святой огонь в Иерусалиме возникает так? Явление электричества, которое источником имеет человеческий магнетизм?! С другой стороны, существует ли такой магнетизм…
– Господи, спаси и помилуй, это не девочка, а какое-то горе от ума! – услышав конец их беседы, воскликнула встревоженная мать. – Все мои дочери как дочери, но Юлия!
Дядя Володя тут же вступился за племянницу, но как-то обидно для неё, подчеркнув её юный возраст и «будоражащие инстинкты».
– И огоньки эти, – пробормотала Юлия, – только отсветы свечей, вот и всё!
– Все мы отсветы свечей, вот и всё, – эхом отозвалась матушка Лизавета.
«Нет, ни с кем нельзя делиться, – вечером думала Юлия, чуть не плача. – Тютчев прав: молчи, скрывайся и таи».
По далёким волнам степных курганов гулял ветер, донося до села горьковато-сладкий запах разнотравья: ковыля, чабреца, полыни, пырея, типчака, овсеца, лапчатки, мяты, – запах, настолько любимый Юлией, что, втянув его в себя каждой порой кожи, она могла ощутить себя счастливой, несмотря на любые огорчения. И сейчас, когда запах трав проник в комнату через открытое окно, Юлия села на постели, потому что её озарило: у неё есть друг, с которым она всегда может поделиться и он не предаст её, не посмеётся над ней и не выкажет взрослой снисходительности, это – степь…
Назавтра она продолжила свои записи, начав пользоваться не только страницами души, но и клетчатыми листами тетрадки, уже зная, что теперь никто о них не узнает.
«Но одно и то же чувство, – писала она, – вызывает у каждого человека своё действие, по-разному влияя на разных людей: например, для кого-то ревность – двигатель жизни, для кого-то – паралич воли. И потому, если мы примем чувство за основное человеческое свойство, мы обнаружим, что человека (и людей вообще) нет! – есть только волны чувств».
…Волны реки, волны степной травы…
В отличие от семей казаков крестьяне-ссыльнопоселенцы, немногочисленные старожильческие жёны и их дети, многие из которых имели уже явственные остяцкие или монгольские черты, – весь этот сельский, пришлый в Сибирь люд часто совсем не по-доброму относился к красивому священнику, из окон чьего дома порой доносились звуки скрипки или романсы, и с неохотой посещавший церковь во все иные православные праздники. Пасху тоже любили: красить яйца, светить потом их цветные скорлупки, скрывающие жёлтую сердцевину – символ постоянного возрождения, о чём, разумеется, они и думать не думали, светить и только что вынутые из печей толстые куличи, которые они закутывали белыми платками, чтобы в них сохранялся остаток тепла. Было народу весело.
Церковный двор в канун Пасхи становился полон, и Юлия видела, что отец Филарет, сутуловато подходя то к одной сельчанке, то к другой, как-то остро и радостно ощущает эти минуты служения, своё посредничество между двумя мирами – Горним и будничным, бренным.
Пасхальная литургия казалась Юлии волшебной. Небольшой церковный хор, в котором на Пасху пела и матушка Лизавета, и сестра Вера, и приезжавшая на Пасху подруга Муся Богоявленская, и сама Юлия, звучал чисто и красиво. А Юлии к тому же иногда дозволялось и дирижировать: в епархиальном училище давались азы музыкальной грамоты. Братья прислуживали, выполняя мелкие поручения отца и старого, но ещё очень видного черноволосого диакона Никодима Пузыревского, относившегося тоже к потомственным клирикам.
Юлии больше всего нравились дрожащие в руках прихожан огоньки, полуночный ход вокруг белой каменной церкви и взволнованный возглас отца: «Христос воскресе!» Первым этому радостному известию откликался старый пономарь, красноносый семидесятипятилетний крестьянин Трифон, потом диакон Пузыревский, и вслед за ним толпа подхватывала: «Воистину!»
Колокола звучали ясно, высоко, точно не на колокольне, а в самом небе.
На следующее утро ставили столы с едой, приходили Веселовские, обязательно заезжал к вечеру Павел Петрович, празднично парчово-атласный, и маленький хромой Юлик, трогая красивую ткань, конец которой спускался к полу, с надеждой спрашивал:
– А на Юлика наденут?
– Отойди от деда Павлина, – приказывала кукольная Марианна Егоровна, – не трожь ризу!
– Не отойду-уу-у! – упирался он.
– Казачье упрямство! – сердилась старушка, тут же угощая подбежавших к ней младших девочек горячими пряниками. Она уже улыбалась и Юлику и, крестясь на икону, сама шла пробовать испечённый Агафьей сладкий пирог.
Порой через сны Юлии прокатывались какие-то массивные жёлтые колёса; катились они вниз, с горы и тонули в извилистой бурной реке, из бурлящих волн которой начинал вдруг проступать чёрный крест. Юлия рассказала как-то сон бабушке Маримьяне, давно мысленно отделив бабушку Марианну, порой с гордостью вспоминающую каких-то мифических орловских прапрабабушек и гонористую бабушку – вдову польского повстанца, от старой Маримьяны, путешествующей, по-монашески повязав голову чёрным платком, по русским святым местам и умевшей растолковывать любые сны. Конечно, и на сей раз бабушка быстро и многословно объяснила: жизнь, мол, девяностотрёхлетнего Льва Максимыча вот-вот закатится, а следом за ним и жизнь разбогатевшего его зятя – но не своей смертью кто-то из них умрёт…
Она припомнила старого попа Копосова, которому снилось, как загорелись окна в его доме, а вскоре он заболел чахоткой, хорошо, сын у него такой умный да смирный, взял сразу отцовый приход, тем и жизнь старику продлил, не дал ему утруждать себя службой и угаснуть раньше времени, они вот с Филаретом чем-то похожи: оба тихие да честные… Припомнила и другого знакомого силинской семьи – иерея из казаков Байкалова, о котором, уже совсем вроде и некстати, рассказала целую историю, неожиданно завершившуюся тоже сном:
– И приснилось ему как-то, что приход его водой залит, он эту воду всё норовит как-то собрать, а она сквозь его пальцы течёт, и вдруг – раз! – и вместо воды цветы, кругом цветы! Это вот к чему было: прихожане его, качинцы, ну никак не хотели креститься, а он всё норовил их собрать вместе, нет, то кочуют, то ещё чего, совсем он было отчаялся, да вдруг как-то на Пасху приходит в церковь, а двор церковный – негде шагу ступить. Пришли все качинцы, приписанные к его приходу, и сами попросили окрестить их! И кухарка твоей бабушки Александры у него же тогда окрестилась.
Юлия обеих бабушек равно любила, хотя к Александре Львовне чувствовала почему-то большее уважение: была в характере материнской матери какая-то однонаправленная молчаливая стойкость, хотя взгляд её, всегда устремлённый куда-то за пределы каждодневной озабоченности, казался нездешним. Юлия бы, наверное, почти не удивилась, узнав, что вести ей приносит скачущий по горным отлогам призрак древнего всадника, не того ли, о котором, переведя узкий взгляд с портрета Иоанна Кронштадтского в окно, в сторону Саян, где вилась и туманилась граница, говорил дед Иван Иванович задумчиво: «В самой Библии сказано, победит жёлтый конь», – весьма произвольно толкуя «Откровения Иоанна Богослова». И, едва дед произносил эти странные слова, на вершины сине-жёлтых гор наплывала облачная монгольская конница.
– Казачье упрямство, только и всего! – Маленькая старушка, заклинательница змей, всё качала и качала головой, как китаянка на дне чашки – и чёрная наколка под взглядом наклонившейся за сухим цветком Юлии взлетала выше парящей степной птицы, а потом снова опускалась, чтобы, в такт мелким шажкам покачиваясь на тёмно-русых волосах, чуть серебрящихся под стальным степным солнцем, наконец совсем раствориться в потоке света.
Почему-то всё чаще Юлию охватывала то ли тревога с оттенком уныния, то ли уныние, но какое-то тревожное. Чем старше она становилась, тем меньше (она вдруг как-то отчётливо это осознала) ей хотелось быть дочерью священника.
Юлия стеснялась отцовской рясы и ненавидела хватающихся за её подол грязными пальцами нищих, всегда возникавших у церковных ворот в дни двунадесятых праздников. Ещё ей было мучительно жалко маму – матушку Лизавету, которая с кроткой и какой-то жалкой улыбкой принимала подношения прихожан за требы, кем-то приносимые с благодарным теплом, но кем и с почти нескрываемым раздражением.
Вот служил бы папа врачом, как его знакомый доктор Паскевич, теперь зачастивший к ним, а раньше приезжавший редко, раза три или четыре в год, и всегда первым делом внимательно осматривавший и прослушивавший всех детей и взрослых, даже кухарку Агафью, и только после того садившийся за стол пить чай. Доктор так хорошо пел вместе со старшей сестрой Верой русские романсы, что подпевать им начинала вся семья, и, чтобы послушать ладное пение, останавливались возле раскрытых окон поповского дома случайные прохожие. А как выразительно декламировал доктор стихи любимого им Фета!
Узнав, что Вера выходит замуж за племянника хакасского бая, русского по матери, даже образование получившего в Петербурге, Иван Викентьевич с грустью признался, что опоздал – оказывается, он мечтал на Вере жениться, хоть был и старше её на восемнадцать лет.
– Ну, ничего, – добавил доктор с лёгкой улыбкой, – уже подрастает Лулочка (так он звал Юлию), – я и её люблю, правда, пока больше по-отцовски.
А жених Верочки, ничего не скажешь, красив!
– Чудесный человек доктор Паскевич, – часто говорила матушка Лизавета, – вот ему бы в священники.
– Так он матерьялист, – возражала бабушка Марианна Егоровна, – а значит, неверующий!
Отец доктора был потомственным дворянином и штаб-лекарем, служившим в Иркутске. Лет десять назад познакомил отца Филарета с Паскевичем дядюшка Павел Петрович, который, учась в Иркутской семинарии, лечился у него, тогда практикующего студента, от воспаления лёгких. Юлии Иван Викентьевич очень нравился, и её, конечно, задело, что, оказывается, тот стал так часто у них бывать из-за своего серьёзного увлечения сестрой Верой. Правда, он уже не так молод… Но почему Юлии всё-таки не выйти за него? Ведь, в конце концов, сестру он забудет! Стать женой врача разве плохо? Но лучше бы вообще родиться не в Сибири и жить, ведать не ведая, что существуют где-то далёкие дикие горы, пугающие детей менгиры и невообразимые морозы!
Орловских прапрабабушек Юлия почему-то не могла ярко представить, может, и оттого, что русская Орловщина не казалась ей столь романтичной, как маленькая гордая Польша. А вот бедную вдову мятежного поляка, бабушку Марианны Егоровны она видела явственно: такая узколицая, с тёмными локонами вдоль бледных щёк. И что заставило её первого мужа, этого глупого девятнадцатилетнего офицерика, бунтовать? И почему она, овдовев и выйдя вскоре замуж за русского священника, не уехала вместе с ним на родину, а осталась здесь, на окраине мира?! Юлия мысленно срывала со стены портрет прапрабабки, темнеющий в просвете родовой истории, пересказанной Марианной Егоровной, и топтала, топтала, топтала! Чего им там, в изящной своей стране, недоставало?
Бабушка Марианна говорила: свободы им наш царь не давал. Чушь! Дед прав: монархия – это всего лишь порядок, а любой бунт – это просто выплёскивание нерастраченной на полезные дела дурной энергии, та самая, скопившаяся в единой системе человеческих чувств, сила разрушения!
Кружилась бы сейчас Юлия на балах… Она, подобно многим юным девицам, представляла себя в белом платье с бледно-розовым цветком в волосах. А не ходила вместе с матушкой Елизаветой по бедняцким домам, раздавая пасхальные подарки, но встречая не только радостные улыбки детей и взрослых, но порой и недобрые быстрые взгляды. Отец в разговорах с женой объяснял эту странную неприязнь некоторых прихожан просто: не по своей воле попали они в Сибирь, и священник для них в каком-то смысле та же кабальная власть, которой как бы нужно отдавать дань.
– А для многих хакасов, – прибавлял он, – все мы навсегда не русские, а хазах, то есть казаки-завоеватели, знаешь, как приговаривает хакасская женщина, разлив молоко, а разлить молоко считается у них очень плохой приметой: «Пусть не мне, а казачке!» Редкие из хакасов последовали сердечно за аскизским князцом, который так сильно уверовал в Иисуса Христа, что церковь на свои средства стал строить. А то, что священник и крестит, и венчает, и провожает в последний путь, у сознания неразвитого только зависть пробуждает: мол, почему это он приближён Таинствам, а не я? Чем он лучше – так же пьёт да ест… Такие же портки носит, а порой и победнее!
Отец улыбнулся и прибавил смущённо:
– Матушка, что делать, право, не знаю, нужно бы отдать в починку мои невыразимые (так отец интимно и полушутя называл свои кальсоны), а как-то неловко Агафье…
– Я починю, – отозвалась мать.
Порой рассказы бабушки Марианны Егоровны перетекали в сны Юлии, и через несколько дней грань между сном и рассказом совсем стиралась, тогда отцовское будничное служение начинало ей казаться всего лишь театральной игрой в каждодневном спектакле, поставленном по великому, но уже почти забытому и стёршемуся от многократного повторения, вечному сюжету, который всё-таки снова оживал, заполнялся красками и звуками, но теперь только в воображении Юлии, дополнявшей тяготевшие к житийному стилю рассказы бабушки романтическими деталями.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.