Текст книги "Темные (сборник)"
Автор книги: Майкл Гелприн
Жанр: Городское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Андрей Кокоулин
Свет исходящий
Ближе к вечеру вся Мостыря, побросав дела, тянулась на околицу, и там, сгрудившись на специальной площадке, отбивала поклоны на северо-запад.
В столицу.
Голосили вразнобой, пока зычный Потей Кривоногий не начинал терзать воздух рефреном:
– Мемель Артемос…
Тогда уже звучали более-менее слитно, подстраиваясь, подлаживаясь:
– …светозарный!
– Мемель Артемос…
– …солнцеликий!
– Мемель Артемос…
– …прекрасный!
Нагибались, прямились, ждали сполоха на горизонте.
– Мемель Артемос…
– …отец мудрости!
Иногда и двухсот поклонов не хватало.
Золотой сполох означал: услышаны. Принял Ме-мель Артемос воспевания, одарил отсветом. После только и расходились.
– Мемель Артемос…
– …защита и опора!
Мать дышала тяжело, но сгибалась усердно. Ференц смотрел на нее с жалостью, а в голове по привычке звенело: «Дура одышливая, ну упади на колени, как Тая Губастая или как Шийца Толстобрюхая, все легче будет – нет же, невдомек».
Лицо у матери было темно-красное от прилившей крови.
– Мемель Артемос…
– …любовь и счастье!
На двести семнадцатом наконец свершилось.
Край неба над зубцами леса резко выцвел, искристое золото рассыпалось по нему и быстро погасло.
– Все, уроды, расходимся, – пробасил Потей и пошел с площадки первым.
За ним, устало переругиваясь, разнородной толпой потянулись остальные.
Подставив плечо под скрюченные пальцы, Ференц помог матери отдышаться. Мать перхала, но скоро все тише и тише. Затем отерла губы кулаком.
– Что, косорукий, – спросила, – и мы, что ль, пойдем?
– Чего ж нет?
Ференц не сразу поймал ее под локоть, мать ступила, болезненно скривясь, сделала еще шаг, и они медленно побрели за идущими впереди.
– А морква-то совсем дохлая, – сказала мать.
Они миновали косую деревенскую ограду.
– Так а че морква? Репа тоже, – сказал Ференц. – Репу крот ест.
Вытянул длинную шею колодезный «журавль», проплыл. Мигнул крашенными ставнями сквозь черемуху дом Гортеля Горбатого, огородец, лавочка, прижатая оглоблями скирда.
Мать вздохнула.
– Завтра распашу землю у оврага. Не хотела, но придется.
– Хочешь, я поговорю на тебя? – предложил Ференц.
– Идиот! – Мать выдернула локоть, сверкнула глазами. – А узнает кто? Чтоб тебе в голову-то кто постучал! Вымахал, а ума не нажил. Нельзя свет на себя тратить! Сколько живу, не было в семье такого. И не будет!
– А чем плохо-то? – спросил Ференц.
И зажмурился от звонкой пощечины.
Мать хотела ударить еще, но сплюнула и грузно пошла прочь.
Прижав ладонь к щеке, Ференц поплелся следом. Люди скрывались за заборами, скрипели двери, где-то плескала вода. У дома Таи Губастой полоскалась на веревке мужская рубаха. Тая была вдовая. А где-то вот нашла себе.
Не по свету ли?
Ференц закусил губу. Ох, матушка…
Ну кто осудит, если шепнуть одно-два добрых слова? Противозаконно, но все ж балуются. Не лампы же зажигают по ночам? Ай-ай, до ветру со светом захотелось… Можно даже такие слова выбрать, чтоб едва-едва светились в человеке.
И так уже сил нет…
Ференц перешагнул лужу, держа приземистую фигуру матери в поле зрения.
Их дом зеленел лишайной крышей, учуяв, загавкал, выбежал к забору Шпынь, грязно-рыжий пес с вечно чумазой мордой.
– Ты еще! – замахнулась на него мать. – Вот полай у меня, полай!
Она топнула, открыв калитку.
Шпынь поджал хвост и убежал в лопухи, таща за собой веревку.
– Ма, ну что ты, – укорил Ференц.
– А хоть бы он вообще сдох! – разозлилась мать.
Она поднялась на крыльцо, отняла от двери палку. Ференц остался во дворе. Чурбачок. Нагретая бревенчатая стена.
Тело после поклонов болело больше, чем от колки дров.
Слово «сдох» было темное – таким словом и убить можно. Не то что животину, а и человека, если он больной или слабый.
Ференц на всякий случай наклонился, проверяя, как там пес. Лопухи шевелились, мелькал над лопухами хвост с фиолетовой шишечкой репейника на конце.
Жив. Значит, мимо прошло.
Мать-то, пожалуй, и не ему – мать Ференцу это говорила.
Небо темнело. Деревенская улица оделась густой тенью. Вдалеке звякнуло било. Потом Хабари-ха звонко прокричала: «Гриня, Гриня, полоротый, чтоб тебя переголопупило, – домой!»
Ференц фыркнул.
Переголопупило – рубаху на животе порвало?
Он вытянул ноги.
Мать стучала чем-то в доме, стонали полы, лязгала печная заслонка, сквозь ставни струйкой сочился запах разогреваемой каши. Затем скрипнула дверь.
– Та-ак!
Мать встала перед Ференцем – руки уперты в бока, брови сведены.
– Что? – выпрямил спину Ференц.
– А Глашку доить кто будет? А хлев убирать? А поросят кормить? Расселся он, вылупень!
– Да сейчас я.
– Вставай, вставай, косорукий. Я с утра до ночи, а он уже и все, устал. Живо, говорю, пустая голова! Послал же свет идиота!
Мать гвоздила словами и пока Ференц поднимался в дом, и пока собирал крынки, и пока рубил репу в корыто. В конце концов его согнуло, а изо рта потекла слюна.
– Ну, мам… – пробухтел он.
– А терпи, терпи, – указывала мать. – Оно всегда так. Мы живем аки черви…
В пальцах у нее зажелтела бумажка.
– Вот, повторяй за мной…
И Ференц повторял:
– Мы живем аки черви, копаясь в земле. И земля это низ, а небо – верх, и свет идет с неба. И свет копится в нас, но червю – быть червем, и невместно тратить свет впустую, на таких же червей, погрязших во тьме.
– Во-от, – воздела палец мать. – Дальше…
– Я пошел, – сказал Ференц.
– Стой.
– Ну что?
– Есть слова свет и тьма, и тьма дана нам, чтобы помнить, кто мы есть, тьма есть терпение и смирение червя, а свет должно отдавать отблику света небесного на земле, отдавать ежеутренне и ежевечерне, дабы сияние его росло и распространялось. Понял?
– Да.
Мать тяжело посмотрела на Ференца.
– Мы есть черви земли, как и сказано в Наставлении. Не для нас измыслены светлые слова. А для ослушников, употребляющих их, есть Яркая служба. Все, иди, идиот беспалый.
– Дура, – вырвалось из Ференца.
– А так и есть, – закивала мать, – так и должно.
Темные сени на задний двор. Покосившаяся, налегшая на подпоры всхолминка хлева. Ференц продрался к нему сквозь разросшийся куст терновника.
– Дура, – снова буркнул под нос Ференц, открывая широкую щелястую воротину.
Пахнуло навозом и прелым животным теплом. Из темноты блеснул коровий глаз. Муха, жужжа, атаковала щеку.
– Пош-шла, зараза! – отмахнулся Ференц.
Но муха – что? – существо безмозглое, ей на слова наплевать. Взвилась, покрутилась над головой, залетела обратно в хлев.
Крынки. Корыто с репой и травой.
– Ну что, гаденыши? – Запалив лампу, Ференц прошел по шатким досточкам между загонами. – Жрать хотите, доиться хотите, да?
Он захихикал.
Под светом вздрагивал бурый коровий бок, тыкались в щели поросячьи пятачки. За отдельной выгородкой тенью переступала лошадь.
От материных слов туман плыл в голове.
Вроде и хочешь подумать о чем-то важном, а не можешь. Смешно, куда ни глянь. Смех в горле. Дурак дураком.
И руки – промахиваются.
Кое-как Ференц сыпнул добавкой к репе отрубей, залил за день нагретой водой. Кудахча, поглядывая на поросят, размешал получившуюся тюрю.
– Жрать, жрать!
Чуть сам из корыта жрать не принялся.
Но слова скоро схлынули, оставив горечь в сердце и глухую боль в висках. Что-то разошлась мать сегодня…
Потом Ференц долго чистил загоны под похрюкивание и чавканье поросят, менял солому, доил Глашку, сцеживал молоко сквозь тряпочку в приготовленные крынки, муху прибил не словом, а рукой. Подумал, ему бы как мухе – все слова мимо и мимо.
Мать еще не спала, когда он вернулся в дом. Теплилась свеча у лежанки.
– Каша в печи, – сказала мать, отворачивая голову от бумажки с Наставлением. И зашептала: – Нет хуже, чем тратить свет в пустоту, в черную землю, ибо не будет прока в тех словах червю, будет токмо яд…
Ференц выставил чуть теплый горшок на стол.
Каша подгорела, но была вполне съедобной. Ференц зачерпывал и жевал, перебарывая слова Наставления другими звуками: скрипом лавки, скребками ложки, движением челюстей, урчанием желудка. Мать, впрочем, шептала все тише, ниже и ниже опуская к тюфяку темноволосую голову.
– яд гордыни… обернется тьмой…
Раньше Ференц думал, что мать умеет читать, но скоро заметил, что она держит бумажку то одной стороной, то другой и смотрит в корявые значки пустым взглядом.
– …свет вечный…
Не договорив, она захрапела, неловко уткнувшись в собственную руку.
Ференц подождал немного, вытащил из опухших пальцев Наставление, задул свечу. Накрыл спящую мать худой дерюгой. Хотелось сказать ей что-то хорошее, но ведь полыхнет, как есть полыхнет. Поэтому, потоптавшись, он произнес:
– Эх, дура…
А потом долго стоял на крыльце, наблюдая отходящую ко сну Мостырю, черные крыши домов на фоне неба, вертикальные полоски света, пробивающиеся сквозь ставни.
Шпынь, поскуливая, подобрался ближе.
– Ну что ты, псина безмозглая? – наклонился к нему Ференц. – Тоже добрых слов не слышал?
Он огладил собачий бок, попутно выбирая из шерсти соломины и репьи. Шпынь благодарно дышал, шевелил во тьме влажным носом.
– Ладно, – сказал ему Ференц, отнимая руку, – дурной ты совсем. Четырехлапый, а все одно – червь.
Выйдя за забор, он побрел в сторону ручья, где, наверное, уже ждала Яся.
Шелестела трава, на другом конце деревни перекрикивались неясными голосами, но один вроде был Потеев. Смутно белела тропка.
Обойдя мостки, с которых полоскали белье, Ференц свернул на узкую полоску берега, окаймленную камышом и ольхой.
Шагов через двадцать в стороне открылась притоптанная полянка с бревном. Яся услышала его, вскинулась:
– Ференц!
– Ш-ш-ш! – зашипел Ференц. – Вот же горластая!
Яся, пахнущая хлебом, двинулась к нему. Ференц поцеловал ее, сначала, промахнувшись, в подбородок, затем уже нашел губы.
А затем шею.
– Ммм, – сказала Яся, запрокидывая голову.
Они сели на бревно.
– Приготовилась? – спросил Ференц.
– Придумала, – сказала Яся.
Темнота скрадывала ее фигурку, руки, лежащие на коленях, длинную вязаную кофту. Ференц видел только серый овал лица с тенью носа.
– Только осторожно, – сказал он.
– Ага.
Яся приблизилась. От ее дыхания Ференцу вспомнился Шпынь.
– Глу… – прошептала Яся. – Глупенький.
Слово вошло в Ференца тонким жальцем.
Оно было бледное, длинное. Покрутилось, пожужжало у него внутри и, стукнув о ребра, рассыпалось отзвуками.
…лупенький…..упеньки…
Разожмурив глаза, Ференц увидел все то же: ночь, контур Яси, лохматые деревья у Яси за спиной.
– И как? – тихо спросила Яся.
Вместе они следили, как свет слова тает под кожей запястий, предплечий. Будто оброненный в речку на глубину осколок зеркала.
– Ничего вроде, – сказал Ференц. – Не полыхнуло же?
– Нет. Но я глаза закрыла.
– И я.
Они посмеялись, прижимая к губам ладони.
– Я тебя люблю, Яська, – сказал Ференц.
Как-то само у него это вылетело, не со зла.
Сначала разгорающееся свечение зародилось у Яси под левой грудью, а затем, осветив ее всю, испуганно-моргающую, столбом рвануло в небо.
– Ференц!
Ференц свалился с бревна наземь.
Трава, бревно, река, ольшаник – все вдруг стало видным и резким, как днем. Одну Ясю разглядеть было невозможно.
Столб света не собирался утихать.
– Ференц!
– Я это… как же… – Ференц прикрыл глаза рукой. – Я не хотел, Яська!
– Нас убьют!
Яся заплакала.
– Погоди, – заметался Ференц, то и дело поворачивая голову к деревне. Видят? Бегут уже? – Это… Наставление читай! Вслух! Слышишь?
– Д-да… – дрожащим голосом ответила Яся. – С-сло-во тьма избавляет от гордыни и указывает настоящее место. С м-малых лет… Фе-еренц!
– Да?
– Оно не гаснет.
– Я вижу.
А еще он увидел, как с темного склона на берег, подпрыгивая, скатываются фигуры с огоньками свечей и ламп. Кто впереди? Потей? Ощущение непоправимого захлестнуло Ференца.
– Читай!
– С малых лет, – всхлипывая, продолжила Яся, – место человеку – земля. А свет в нем – не его свет, а милость…
– Дура! Гадина! – принялся ругать Ясю Ференц. – Толстозадая! Прыщавая!
Свечение мигнуло, но слишком коротко.
– Уродина!
Кто-то тенью проскочил мимо.
Следующий мостырец сбил Ференца с ног, от берега закричали, кулак заехал Ференцу по щеке, пальцы рванули губу, прилетело в бок, темная на фоне Ясиного сияния возделась бородатая голова. Краем глаза Ференц заметил, как Ясю обходят с мешковиной.
– Я не хотел, – сказал он.
– Ну дак, – кивнула голова.
Затем стало темно.
Очнулся Ференц на земляном полу, головой в гнилой соломе.
Сквозь узкую выемку под крышей проникал свет, не утренний, а жаркий уже, дневной. Солнечные пятна дрожали высоко на бревнах.
На свету болтался пучок травы.
Лабаз чей-нибудь, подумал Ференц. Наверное, и отславословили уже, и поклоны отбили. Теперь решают…
Во рту было солоно от крови, справа не хватало верхних зубов. И дергало болью сердце: Яся, Яся. Дурак я, Яся. Права мать.
Какое-то время Ференц ловил звуки за стенами, но они были обычными – звенел насекомыми воздух, побрехивал пес, издалека доносилось мычание коровьего стада. И кто-то ходил, пофыркивая, почесываясь, поблизости.
Охрана.
Ференц усмехнулся. Кто я? Червь. А вот охраняют же.
Многоголосье вспухло внезапно.
Был здесь и зычный Потеев голос, и визгливый Ясиного отца, и вплетающийся укором материн. Был и незнакомый голос – скрежещущий, хриплый.
Шелест одежды, шорох множества ног. Свет в узкой выемке стал густо-желтым.
Ференц сглотнул. Кому не известен свет Яркой службы? Поди поищи такого идиота. Наверное, слепец и тот…
Звякнул, отмыкаясь, засов.
– Выходи, тварь, – сказали Ференцу.
Ференц поднялся и, щурясь, вышел.
Мостыря стояла мрачным полукругом. С одного края – хмурая мать. С другого – скорбный Гортель. Тая. Клеом. Девчонка Омельда и Неры. Потей. Все-все. Будто никому не нужно в поле или на хозяйство. Сгорбленные, прижатые к земле светом, исходящим от высокой фигуры в центре.
Серые платья и порты. Белые рубахи. Синие платки.
– Говорил слово «свет», урод? – проскрежетала фигура.
– Да, – сказал Ференц.
Смотреть на фигуру было больно, но, если терпеть, сквозь свет постепенно проступало одеяние в складках и жестокое узкое лицо.
– И ты думаешь, ты сделал великое благо, землеед? Человек Яркой службы подступил к Ференцу так близко, что тому жаром обожгло брови и ноздри. Дышать стало трудно, а ноги сами подломились в коленях.
– Нет, господин Яркий.
Ференц скрючился перед фигурой.
– Урод ты и дурак. Иди за мной.
Мостыря расступилась перед светом.
Проплыло мимо Ференца насупленное лицо Потея, чье-то еще лицо. Его никто не тронул. Только мать прошипела:
– Чтоб ты сдох!
Но Ференц не сдох, хотя и едва не упал.
Слово засело где-то в животе, скручивая кишки. Искреннее, жгучее.
– Эй, – обернулся человек Яркой службы, – к девке кто проводит?
– Я, господин вы наш светлый, – оттолкнув Ференца, Потей Кривоногий юркнул вперед. – Сюда, светлый господин. Мы ее в ямник, в ямник…
– Я знаю куда, дурак, – лениво сообщил Яркий, – видно же, как слово светит. Замок ломать не хочется, свинья. И вообще… – Он замолчал, посчитав ненужным что-либо уточнять. Затем сказал остальным: – К площадке идите, убогие. Там ждите.
И двинулся через деревню.
Ясю заперли в овине за Потеевым домом. Свет бил из ямника на десять человеческих ростов, сквозь крышу.
Подходя, Ференц подумал, хорошо бы материно слово сработало. Он бы умер, и все.
– Твой бы свет свой, безмозглый, – сказал Яркий, останавливаясь у крышки, закрывающей лаз в ямник, – кому положено дарил. Утром и вечером. Теперь, извини, гаденыш, уже не подаришь.
– И пусть! – вскинул голову Ференц.
И опустил.
Потей заелозил ключом в замке крышки. Щелк-оборот-щелк!
Яркий заглянул вниз, в наполненную свечением яму.
– Жива еще, коза? Поднимайся.
Свет, более прозрачный, чем у человека Яркой службы, потянулся вверх вместе с Ясей.
– Ференц?
Ференц не увидел – почувствовал улыбку и улыбнулся в ответ.
– Яся…
– Молчать! – крикнул Яркий. – За мной.
Дом, колодец. Околица ощетинилась изгородью, солнце, шмели, головки иван-чая, поспевающие кружной дорогой деревенские.
Яся, как поймала Ференца за пальцы, так и не отпускала их весь короткий путь.
У поклонной площадки стояли лошади и трое подручных Яркой службы. Все трое светились, крепкие, уверенные, деловые.
– Я боюсь, – шепнула Яся.
Яркий отнял Ясину руку от Ференцевой и повел ее чуть дальше от площадки.
– Итак, беспросветная деревня Мостыря, – сказал Яркий, и деревенские, как один, повернули головы, – девушке Ясе сказали светлое слово, то, что предназначено вовсе не ей, а вашему правителю. Достойна ли девушка Яся светиться, как он? Обнимает ли она светом весь мир? Правильно ли ее свечение?
– Нет, господин наш светлый, – хором ответила Мостыря, кланяясь.
– Тогда, свиньи, смотрите и не отворачивайтесь.
Яркий зашел Ясе за спину и возложил руки на ее едва видные плечи.
Свет его загустел, темнея и превращаясь из желтого в черно-красный. Мгновение, другое – и свет Яси поплыл от него гнилыми струйками.
– Славьте службу! – крикнул Яркий.
Деревня бухнулась на колени.
– Служба Яркая наша защитница!
– Преграда тьме!
– Опора Артемоса!
За воплями тонкий вскрик Яси не был слышен.
Сжимая кулаки, Ференц увидел только, как она, почерневшая вдруг, обуглившаяся, осыпается пеплом к ногам Яркого. Была Яся – и нет. Ветерок потащил дымок через поле.
Мостыря умолкла.
– Теперь, – сказал в тишине, вытирая ладони, Яркий, – с этим… Иди сюда.
Он поманил к себе Ференца.
Одновременно задвигались подручные – двое поволокли железную цепь, третий согнулся под костылем и молотом.
Ференц встал перед Ярким.
– Нельзя так! – сказал он в свет. – Яся же ничего… это я… За что же?
– Ах, какие темные слова! – фыркнул Яркий. – Рот открой.
Ференц сжал зубы.
– Как хочешь, – качнул плечами Яркий.
Сбоку ухнул, высекая искры, молот. Подставленный костыль с кольцом цепи до половины вошел в землю. Еще удар – и шляпку костыля припорошило пеплом Яси.
– Готово, – буркнул один из подручных.
– Подержите этого, – указал Яркий.
Ференца схватили за руки и под равнодушными взглядами Мостыри запрокинули ему голову.
– Это первое, урод, – сказал Яркий и наложил ладонь ему на губы.
Жар проник в рот. Жар наполнил его, выжигая щеки, десны и язык. На языке что-то лопалось и стекало в нёбо.
Может, слова?
Ференц дергался и мычал, но свет был всюду, и держали его крепко.
– Милостива Яркая служба! – доносилось с площадки.
– Свет несет нам!
– Второе, – обернулся к деревенским Яркий, – этот парень будет посажен на цепь. Вот здесь. Дарите свет Артемосу, черными словами потчуете этого. Утром и вечером. И так пока не убьете. Но кормить! Отцу девчонки – два светлых слова. Матери парня, после смерти уже, – одно. Ясно, ублюдки?
– Ясно, господин светлый наш, – расплылся в улыбке Потей.
Клацнула цепь у Ференца на ноге.
Мостыря старалась убить Ференца едва ли не больше, чем одарить светом Мемеля Артемоса. Но он почему-то не умирал.
Слова впивались в тело, портили руки, пальцы, выползали язвами, прижимали к земле и давили, давили, давили…
– Мемель Артемос! Благодатный!
– Ференц Гнутый! Сдохни, гад!
– Умри!
– Опорожнись!
– Чтоб тебя вырвало! И перекрутило!
– Жри траву!
Утром и вечером.
Ференц ползал, звеня цепью, под дождем и солнцем. Обросший, грязный, в тряпье и экскрементах. Но не умирал.
Он ворочал обожженным языком, но его собственные слова оставались в нем же. Он бился головой, как хотели, как говорили, кусал себя и рвал волосы.
Но не умирал.
Ночью в голове у Ференца яснело, и он забывался сном, в котором Яся улыбалась ему, прежде чем рассыпаться пеплом.
Потей приходил к нему после обеда и, присев на безопасном расстоянии, спрашивал:
– Ты почему не умираешь, гнида? Или наши слова недостаточно темные? Или ты вообще оглох, гнусь?
Ференц, идиот, мразь, безмозглый, улыбался, показывая огарок языка.
Он и сам не знал почему. Он спрашивал у звезд – те молчали. Спрашивал у Яси – она чернела: «Глупенький».
Слова бродили в Ференце, горькие и светлые, жаждущие мщения и правды, пока однажды он не понял: нет для него слов, что убивают.
Все слова – свет. А свет – жизнь.
И прямо посреди очередных завываний («Ференц Гнутый! Стань прахом!»), он встал, словом переплавил цепь и мимо окосевших селян направился на северо-запад.
Свет его бил до неба.
Алексей Провоторов
Эффект дефекта
Станция подземки была заброшена, стенки тоннеля заплели корни; рельсы тускнели и уходили в темноту, словно в никуда, терялись под слоем темных листьев, которые намело за многие годы через сорванные двери наверху. Казалось, если пойти по рельсам вперед, то навсегда потеряешься в каком-нибудь другом мире.
Впрочем, путь вверх по лестнице обещал почти то же самое. Эти края сильно отличались от города.
Листья лежали на ступенях, на плитах пола, и на многолетних слоях светлела россыпь свежего листопада. А может, это и правда падал сверху лунный или еще какой свет.
Было холодно и сыро; каменный свод тоннеля покрывала изморозь, и рельсы казались от нее матовыми. На стенах чернели замшелые полосы – весной здесь высоко поднималась талая вода. Но она так и не вымыла запах креозота. Запах гари тоже никуда не ушел; впрочем, он был слабым и почти незаметным – еще один призрак этого места, не более.
Звери спускались сюда, как к себе домой, и не все следы можно было узнать. Змеи водились здесь в изобилии. Часто они сползались на лестницу, иногда забирались на старые, позеленевшие медные люстры.
Но сейчас стояла осень, и змеи уже спали. Свет фонаря за спинами двух мужчин не мог их потревожить. Впрочем, большая часть лучей света упиралась в плащи и широкополые шляпы, не достигая ни перрона, ни подножия лестницы. Холодные непрозрачные тени валились вперед. Но сверху от невидимого входа все же падал какой-то свет, и он становился тем заметнее, чем больше глаза стоящих в тоннеле привыкали к темноте.
Свет был чуть розоватый и голубой. Не луна так светила над одичавшим парком, не луна мигала где-то вверху, как газовая вывеска, заставляя пятна чуть плавать по недвижным очертаниям стылой, брошенной станции.
– А правду говорят? – спросил наказатель, поставив ногу в кожаном сапоге на заиндевевший рельс, и кивнул наверх, в озаряемую мягким вспышками тьму. Тускло блеснули его очки.
– Ну так, – неопределенно согласился его собеседник, выпуская поводья лошади. В спину приехавшим по тоннелю светил желтый фонарь, укрепленный на двуколке. Они прикатили сюда по рельсам, на сменных колесах. Дрезину им не выделили – ее было не перетащить через завалы на старых рельсах.
– Ответ, достойный дознавателя.
– Какой вопрос, такой и… – Дознаватель подошел к наказателю и встал рядом. Редкие капли падали со свода на широкие поля шляп. Оставленная в одиночестве лошадка протестующее фыркнула в суровые спины. – Тем более, я привык спрашивать, а не отвечать.
– Разворачиваться вручную будем, круг, видно, засыпало, – сказал наказатель, подбросив носком сапога горсть листьев. Горький запах, запах одиночества и былых устремлений, не приведших ни к чему, поплыл по тоннелю. Прыгнула в неразличимую лужу невидимая лягушка, и что-то вроде флейты пропело наверху, в давным-давно выгоревшем предместье.
Они вернулись к лошади по имени Пятерка, выпрягли ее и долго искали, к чему привязать. В итоге привязали к особо мощному корню у стены, потревожив рой белых, как привидения, светлячков.
Подхватили увесистую двуколку и, кряхтя, вдвоем развернули ее. Дознаватель не выделялся ни ростом, ни сложением, зато наказатель мог похвастать, по крайней мере, первым, он был едва ли не в полтора раза выше своего товарища – настолько, насколько и старше.
Беспокойно косящую Пятерку впрягли снова.
– Хоть бы не уехала… – пробормотал дознаватель, возясь с тормозом двуколки и поглядывая назад, на чуть видные, непостоянные пятна окрашенного света. Туман наверху опускался, и тем ярче озарялся невидимый отсюда выход на поверхность. Стали видны белеющие кости у основания лестницы. По ним что-то перемещалось. – А то и тормоз потащит…
Двуколка утвердилась на рельсах, лошадь получила нагретое яблоко из кармана плаща и хрустела им в темноте. Наказатель пригасил фонарь почти до минимума. Тени сгустились под ногами, словно сапоги приехавших попирали само ничто. И тотчас ярче стал заметен тот, верхний, свет, свечение осклизающих корней, белый танец светляков. Даже запахи темноты и влаги, казалось, сразу стали сильнее. И звуки слышнее. А тишина между ними – глубже.
Наказатель протер запотевшие линзы в стынущей стальной оправе, но виднее не стало.
Халле прихватил из двуколки маленькую клетку со спящим голубем. Другой связи с городом тут не было, и птицу надлежало тащить с собой. Дознаватель, хоть и немного телепат, как все они, на таком расстоянии был бессилен – от жилых окраин Анд-ренезера их теперь отделяло не меньше пяти миль.
У лестницы они спугнули крысу, объедающую тлен с крупных костей; та канула в темноту, оставив слизней трудиться в одиночестве.
Помедлили.
– Готов, дознаватель Халле?
Тот чуть нервно усмехнулся, глянул на долговязого напарника снизу:
– Готов, наказатель Коркранц. Хотя я бы предпочел пару таблеток. Совы, например, если б такие существовали. Или любой из проклятых знаменитостей, если она в темноте видит лучше, чем я.
– Никаких таблеток в мою смену, дознаватель. Ты же знаешь.
– И сам не жалую. Обойдемся. По крайней мере пока не появятся подходящие. – Халле знал нелюбовь Коркранца к экстрактам чужих умений, но не разделял ее. – В конце концов, почему бы не наделать таблеток пса? Принял одну – и порядок, отлично слышишь и обоняешь все вокруг. Самое то для сыскных. Почему выпускают только человеческие? На кой мне полчаса умения петь, как Адам Турла, если я готов заплатить за час ночного зрения или острого слуха?
– Таблеток не использовал, не буду, другим не советую, а на месте Шеффилда и запретил бы. Но где сейчас Шеффилд… – Коркранц глянул вверх по лестнице. – Ладно, пошли.
Халле кивнул, расстегнул нижнюю пуговицу пиджака, чтобы удобнее было добираться до ножа. У Коркранца давно была расстегнута и пуговица, и кобура – наказатель имел право на револьвер.
Они поднялись быстро, цокая рифлеными набивками сапог по расшатанным, осклизлым ступеням.
После темноты подземелья наверху показалось совсем светло. Осень только перевалила за середину, а вот ночь до своей еще не добралась. Туман лежал тонким слоем, затекая в провал спуска. Вдруг вслед им долетело тихое, потерянное ржание Пятерки, нереальное, как привет из другого мира.
Деревья вокруг были невысоки, ни одно из них не выросло ровным, словно в молодости они не могли решить, куда им все-таки расти – вверх, как все, или лучше в сторону, а может, вообще вниз. Разломы в стволах, щели коры, впадины узловатых переплетенных веток светились голубым и розовым, ярким, как ярмарочные огни. Свет помигивал вразнобой. На одной из ветвей, прицепившись ногами, вниз головой спала птица.
– Карамель какая-то, – сказал Халле. – Никогда я не любил эти привозные деревья.
– Ну это не совсем те, что я помню, – ответил Коркранц. – Они, конечно, и до пожара выглядели экзотично, но то, что сейчас тут растет, вряд ли уже можно классифицировать. Значит, правду говорят – год от года они все ярче.
Лязгающий голос наказателя, такой знакомый собеседнику и такой внушительный под белыми сводами кабинетов и среди высоких стен кварталов-колодцев, тут тонул, словно звук кузнечных клещей, которые зачем-то обмотали ветошью.
– Пойдем, – сказал наказатель, делая шаг вперед. Халле кивнул и последовал за ним, стараясь не оглядываться.
Здесь когда-то был парк. Обезглавленные чугунные остовы фонарей напоминали об этом; в одном месте сапог Коркранца ступил на гулкое железо – люк коммуникаций, и наказатель пообещал себе получше смотреть под ноги.
Вдали, за рядами деревьев, виднелись иногда скелеты скамеек. Один раз в сумеречной аллее им привиделось, что на скамейке сидит некто большой, в пальто и мятом цилиндре.
Коркранц подумал, что ему показалось, – резко повернув голову, он ничего не увидел; но Халле сказал, что ему в таком случае показалось то же самое.
Они поспешили пройти это место.
– Ну и где нам тут кого искать? Сюда бы взвод, – Халле не выдержал в тишине и пары минут.
– Мы за него, – сказал Коркранц, и дознаватель уловил в его голосе намек на раздражение. И в мыслях тоже.
– Понимаю. Просто это работа для более серьезной группы.
– Работа наша.
– Рад стараться. Но… – Халле обвел мерцающую чащу, полную тихих звуков, раскрытой ладонью в тонкой перчатке, – кому здесь я могу задать вопросы? Вот той тени? – Он указал в сторону, где между деревьями мелькнуло что-то двуногое, низкорослое, больше всего похожее на заднюю половину собаки.
– Вот и спросим у брухи Веласки.
– К брухе, – Халле весь передернулся, – Веласке заехать бы днем.
– Днем она спит, сам знаешь, слишком стара она при дневном свете показываться.
Халле рассеянно кивнул. Веласка родилась в год без лета, в день без света, а все, кто тогда родился, под солнцем долго находиться не могли.
– Откажется она говорить.
– Не откажется.
Дознаватель вздохнул. Коркранц понимал, что в случае с Велаской телепатия ему вряд ли поможет – старая карга была хитра, изворотлива и немало смыслила в колдовстве.
– А ты помнишь, как фабрика взорвалась? – спросил Халле. – Как все это, – дознаватель обвел рукой мрачную и одновременно яркую панораму, – горело?
О да, Коркранц помнил. Он был тогда ребенком, но взрыв алхимической фабрики и тот цветной пожар, больше суток бушевавший у горизонта, был одним из ярчайших его воспоминаний. Позже нечто подобное он видел лишь раз, когда наблюдал полярное сияние с борта здоровенного винджаммера, где служил в юности. Но то была мирная небесная сила; горящая же дикая смесь химикалий и магии ужасала, хоть и захватывала. Предместье Андренезера, куда только-только проложили ветку подземки, перестало существовать. Целый комбинат, снабжавший всем необходимым добрую половину алхимиков государства, просто испарился вместе с окрестными кварталами.
Огонь тогда плавил даже гранит. Позже из-за отравленного воздуха, воды и земли здесь никто уже не стал строиться. Да и в память о жертвах тоже – пепел десятков людей лежал на этом месте, как тень, намертво въевшись в каждый камень.
С тех пор минуло полсотни лет. Торфяники и до сих пор продолжали тлеть, а гарь зарастала всяким странным быльем, да и существа завелись немного не те, что в обычном лесу.
– Да, – ответил Коркранц. – И буду помнить до конца жизни. Странно, что на этом месте вообще что-то выросло, я думал, земля прокалилась до самой преисподней.
Коркранц приподнял воротник. Ему было здесь не по себе, хотя он всегда считал, что тьма – лишь отсутствие света. И все же… видимо, он был слишком урбанистом. И всю жизнь после увольнения с флота старался скорее поглубже забраться в город, нежели выбраться из него. И темнота загородная, темнота залитых туманом лугов, непроглядных лесов, старого пепелища казалась ему какой-то другой. Исполненной чего-то древнего, злого. Только тронь, и проснется. И это пугало его.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.