Текст книги "Дом на краю света"
Автор книги: Майкл Каннингем
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Нет, так я сказать не могу, нет. Я бы сказал, что положительно отношусь к ее интенциям. Я бы сказал, что, если развитие музыки пойдет в этом направлении, я не встану у нее на пути.
– Угу, – говорю я.
Мне не терпится поскорее вернуться к гостям, но обижать отца тоже не хочется. Если он почувствует, что его избегают, он может затосковать и начать в чем-то каяться, а это еще пострашнее маминой ярости.
– Наверное, я кажусь своим ученикам слишком консервативным, – продолжает отец. – Может быть, вы, ребята, просветите меня за лето, что слушает нынешняя молодежь.
– Обязательно, – громко говорю я.
Еще минуту мы проводим в молчании, не зная, что сказать.
– Стало быть, ребята, вечеринка вам нравится, да? – говорит он. – Пока все идет хорошо, да?
– Здорово, – отвечаю я. – Мы замечательно проводим время.
– Я так и думал. Я тоже.
Я уже подобрался к двери на расстояние одного прыжка.
– Пока, – бросаю я и вновь ныряю в толпу.
Что-то изменилось за время моего недолгого отсутствия. Вечеринка набрала обороты. Кто знает почему? Причиной ли тому эпоха, погода, случайное сочетание звезд? Друзья Карлтона не выходят за рамки приличий, а друзья родителей решили временно оставить свои песни в стиле “фолк” и поучиться у молодых. Карлтон танцует с женой заместителя директора. Друг Карлтона Фрэнк, сильно смахивающий на неандертальца и лицом, и уровнем интеллекта, находящимся у нижней границы нормы, танцует с нашей матерью. Я замечаю, что отец тоже вышел за мной из кухни. Он располагается у стеночки, на периферии событий. Я прыгаю в самую гущу и приглашаю на танец учительницу математики с фуксиновыми губами. Она в восторге. Она большая и легкая, как дирижабль, и мы без труда выплываем на середину комнаты. Мать, славящаяся своими строгими правилами, танцует свободно и самозабвенно. Это для всех новость. Ее красота новостью не является.
Накал вечеринки повышается. Возбуждение растет. Карлтон ставит все новые и новые диски: Дженис Джоплин, “Дорз”, “Грейтфул дэд”. Будущее прекрасно, всех нас ждет еще множество таких вечеров. Даже нашего отца вытаскивают танцевать. Он взмахивает руками и трясет животом, как большая неуклюжая птица, тщетно пытающаяся взлететь. Но как бы то ни было, он тоже танцует. Мать чмокает его в щеку.
Спустя какое-то время я в блаженно-пьяной дреме клюю носом, сидя на диване. Мне снится, что я летаю, когда мать трогает меня за плечо. Я открываю глаза и с улыбкой смотрю в ее раскрасневшееся довольное лицо.
– Тебе давно пора спать, – говорит она бархатным голосом, вся – сама доброта.
Я киваю. Я не могу оспаривать этот факт.
Она продолжает сжимать мое плечо. Постепенно до меня доходит, что она всерьез хочет, чтобы я встал и пошел спать.
– Нет, – говорю я.
– Да, – улыбается она.
– Нет, – весело говорю я.
Мне хочется проверить: ведь это уже другая мама, та, что может танцевать и флиртовать. А вдруг она разрешит мне остаться?
– Да.
В ее голосе появляется знакомая жесткость. Она не шутит, она имеет в виду именно то, что говорит. Я должен уйти, причем немедленно. Мне девять лет, лечь спать для меня сейчас страшнее смерти.
Я бросаюсь за помощью к Карлтону. Он смеется со своей девушкой. Прядь волос в форме вопросительного знака приклеилась к его потному лбу. Я врезаюсь в него с такой силой, что чуть не сбиваю с ног.
– Ты что, Кузнечик? – охает он и, подхватив меня под мышки, кружит по комнате. Мать вырывает меня у него и цепко, по-фермерски хватает сзади за шею.
– Скажи всем “спокойной ночи”, Бобби, – приказывает она и добавляет, к вящей радости подружки Карлтона: – Он должен был лечь еще до вашего прихода.
– Нет! – кричу я.
Я пытаюсь выкрутиться, но хватка у матери дай боже. Она руками может расколоть грецкий орех.
Девица Карлтона встряхивает волосами.
– Спокойной ночи, детка, – говорит она, злорадно улыбаясь, и убирает намокшую прядь со лба Карлтона.
– Нет! – снова кричу я.
Что-то особенное было в том, как она дотронулась до его волос. Мать зовет отца. Отец сгребает меня в охапку и несет к выходу, как живую бомбу, что соответствует действительности. Я встречаюсь взглядом с Карлтоном. Он пожимает плечами.
– Спокойной ночи, старик, – говорит он.
Отец выносит меня за дверь. Я веду себя не слишком геройски. Я уезжаю извиваясь, такой возмущенный и обиженный, что даже не могу плакать. Длинная тонкая нитка позорной младенческой слюны тянется у меня изо рта.
Потом я одиноко лежу на своей узкой кровати, чувствуя, как музыка вибрирует в ее сжатых пружинах. В нашем доме творится что-то необыкновенное! Люди меняются, все меняется! Наутро никто уже не будет таким, как прежде. Как же можно было меня выгнать? Я разрабатываю план мести родителям и особенно Карлтону. Он ведь мог защитить меня, встать на мою сторону, а он! Пожал плечами. “Спокойной ночи, старик!” Нет, этого я ему никогда не прощу. Он примкнул к взрослым, притворился “большим” и тем самым окончательно превратил меня в ребенка. “Дорз” исполняют “Strange Days”[6]6
“Странные дни” (англ).
[Закрыть], грохочут ударные, а я мечтаю о том, чтобы с ним случилось что-нибудь ужасное. Я прямо так и говорю себе.
Около полуночи недоумок Фрэнк объявляет, что только что видел за нашим домом летающую тарелку. Я слышу, как он возбужденно орет об этом на всю комнату. По его словам, она похожа на светящееся облако. Я слышу, как, открыв наши раздвижные стеклянные двери, гости толпой вываливаются на улицу. Все уже в таком состоянии, что летающая тарелка представляется чем-то вполне уместным, более того – логичным. Такое буйное веселье не могло не вызвать ответную волну радости на другом конце вселенной!
Я вылезаю из кровати и выскакиваю в холл. Посещение инопланетян я пропускать не собираюсь, и тут уж ничто меня не остановит – ни гнев матери, ни огорчение отца. Но как же быть? Мне стыдно показаться в пижаме. А вдруг там и вправду инопланетяне? Тогда они решат, что я в этом доме стою на самой низшей ступени развития. Пока я раздумываю, переодеваться мне или нет, народ начинает возвращаться, рассуждая о странной игре самолетных огней в тумане. Возобновляются танцы.
Наверное, в какой-то момент Карлтон перепрыгнул через забор позади дома. По-видимому, он решил, что правильней побыть одному на тот случай, если пришельцы захотят забрать кого-то с собой. Через несколько дней я вот так же выйду ночью на улицу и буду стоять там, где стоял мой брат. Ручеек на дне оврага превратится в целую реку талого снега, на другой стороне будет мерцать кладбище, как пустынный призрачный город. На небе будет сиять полная луна. Наверное, и Карлтон вот так же загипнотизированно смотрел на ту сторону реки, где в бледном лунном свете серебрились могильные камни и ангел воздевал к небесам свои белые руки.
Мои родители никак не могут понять, почему он кинулся к дому с такой скоростью. Они предполагают, что он увидел что-то на кладбище, чего-то испугался и побежал, спасаясь от наваждения, но по-моему, выйдя из оцепенения, он просто хотел как можно быстрее вернуться к музыке и людям, в гам и суету продолжающейся жизни.
Кто-то закрыл раздвижные стеклянные двери. Подружка Карлтона лениво смотрит через них во двор, отражаясь в прозрачном стекле. Я тоже смотрю. Карлтон мчится к дому. Как поступить? Он ведь сейчас стукнется носом! Ну и ладно. Так ему и надо. Даже смешно. Девушка тоже видит его сквозь собственное отражение и кричит, пытаясь его предупредить, но тут Карлтон врезается в дверь.
Это настоящий взрыв! Осколки стекла, сверкая, разлетаются по комнате. Мне кажется, что ему даже не особенно больно, скорее он потрясен; это как грохнуться в воду с большой высоты. Какое-то время он стоит, растерянно моргая. Танцы обрываются, все взоры устремляются на него. Боб Дилан поет “Just Like a Woman”[7]7
“Совсем как женщина” (англ).
[Закрыть]. Ошарашенный Карлтон подносит руку к шее и вынимает застрявший кусочек стекла. И вот тут начинает хлестать кровь. Она бьет из него фонтаном. Мать кричит. Карлтон делает шаг вперед в объятья своей девушки, и они падают. Мать бросается на них сверху. Все наперебой начинают давать советы: не поднимайте его! Вызовите “скорую”! Я наблюдаю из холла. Кровь хлещет, впитываясь в ковер, забрызгивая все вокруг. Мать с отцом пытаются зажать рану руками, но кровь прорывается у них между пальцами. Карлтон прежде всего растерян, впечатление такое, что он до сих пор не вполне осознал, что происходит.
– Все нормально, – говорит ему отец, пытаясь остановить кровь. – Все нормально, ты только не шевелись, все нормально!
Карлтон кивает. Он держит отца за руку. В его глазах отсвет удивления.
– Да почему же никто ничего не делает?! – кричит мать.
Кровь, бьющая из Карлтона, становится все темнее и темнее, она уже почти черная. Я смотрю. Отец все еще старается зажать рану, а Карлтон сжимает его руку. Волосы матери перемазаны кровью. Кровь стекает по ее лицу. Подружка Карлтона прижимает его к груди, гладит по голове, что-то шепчет ему на ухо.
Он умирает еще до приезда “скорой”. Видно, как жизнь постепенно уходит из него. Когда мышцы его лица расслабляются, мать испускает дикий вопль. Какая-то часть ее существа покидает ее и уносится туда, где она теперь будет рыдать и гневаться вечно. Я чувствую, как, улетая, она проходит сквозь меня. Мать накрывает собой тело Карлтона.
Карлтон похоронен неподалеку от нашего дома. Прошло уже много лет, мы давно живем в будущем, оказавшемся совсем не таким, как мечталось. Мать проводит дни затворницей в гостевой комнате. Отец, проходя мимо, бормочет приветствия двери.
Примерно через год после гибели Карлтона, уже за полночь, я слышу шаркающие шаги в гостиной. Что это – привидение? Я выглядываю из своей комнаты и вижу отца в пижаме мышиного цвета.
– Папа!
Он, не видя, смотрит в мою сторону.
– А?
– Это я, Бобби.
– А, Бобби, – говорит он. – Как дела, молодой человек?
– Нормально, – отвечаю я. – Папа!
– Что, сынок?
– Ложись! Что ты не спишь?
– Да-да, – отзывается он. – Я просто вышел попить и вот заблудился в темноте. Да-да, я ложусь.
Я беру его под руку и веду обратно в комнату. Стенные часы бьют четверть часа.
– Извини, – говорит отец.
Я довожу его до кровати.
– Ну вот, – говорю я. – Все нормально?
– Все прекрасно. Лучше не бывает.
– Ладно. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи… Бобби!
– А?
– А ты бы не хотел немного посидеть со мной? Мы бы поговорили о чем-нибудь. Как тебе такое предложение?
– Хорошо.
Я присаживаюсь на краешек его матраса. На тумбочке у кровати тикают часы.
Я различаю негромкий хрипловатый звук его дыхания, попискивание и стрекот огайской ночи. Белый ангел смотрит своими незрячими глазами на небольшой серый памятник, поставленный на могиле Карлтона. Над нами, мигая, проносятся самолеты. Даже сейчас кто-то летит в Нью-Йорк или Калифорнию, навстречу приключениям.
Я не ухожу, пока бормотанье отца не переходит в похрапывание.
Месяц назад подружка Карлтона вместе со своей семьей переехала в Денвер. Я так и не узнал, что она шептала ему тогда. Непосредственно во время трагедии она вела себя на редкость мужественно, а потом расклеилась. На похоронах она рыдала так неистово, что матери – ее постаревшей и чуть более рыжей копии – пришлось ее увести. Ей потребовалась помощь психиатра. Все, включая моих родителей, рассуждали о том, как тяжело, наверное, пережить такое в ее возрасте. Я благодарен ей за то, что она обнимала моего умирающего брата. Но она ни разу не призналась в том, что, несмотря на весь пережитый ужас, ее жизнь все-таки продолжается. Правда, она хоть пыталась его предупредить. Я способен оценить всю запутанность ее переживаний. Однако, пока она жила в Кливленде, я не мог смотреть ей в лицо. Не мог говорить с ней о ее боли. Даже сейчас я не могу заставить себя написать ее имя.
Джонатан
В сентябре нас, семиклассников из разных начальных школ, перевели в центральную школу средней ступени, разместившуюся в гигантском здании из белого кирпича. Название школы, выложенное метровыми алюминиевыми буквами, тускло поблескивало над главным входом. Суровая сдержанность этих букв как нельзя лучше соответствовала моим представлениям об атмосфере, царящей внутри. Слухи были неутешительными: домашние задания, отнимающие как минимум четыре часа в день; преподавание нескольких предметов исключительно на французском; драки в туалетах на бритвенных лезвиях. В общем, с детством можно было попрощаться.
В первый же день, когда мы с моим приятелем Адамом пошли в школьный кафетерий на ланч, в очереди за нами оказался диковатого вида парень, неряшливый и длинноволосый – само воплощение подстерегающих нас опасностей.
– Здорово, – сказал он.
Понять, к кому он обращается – ко мне, Адаму или еще кому-нибудь поблизости, – было невозможно. Чуть удивленный взгляд его розоватых водянистых глаз был направлен нам под ноги.
Я кивнул, полагая, что подобная реакция удачнее всего проведет меня между Сциллой высокомерия и Харибдой заискивания. Вступая в новую фазу моей жизни, я взял на себя несколько обязательств. Кругленький, похожий на юного бизнесмена Адам, с которым мы дружили со второго класса, принялся сосредоточенно оттирать невидимое пятно со своей накрахмаленной клетчатой рубашки. Адам был сыном таксидермиста и испытывал инстинктивное недоверие ко всему неизвестному.
Держа в руках желтые пластиковые подносы, мы медленно продвигались вперед.
– У вас какой срок? – спросил парень. – Ну, в смысле вас на сколько сюда упекли?
Эти слова уже определенно адресовались нам, хотя его взгляд продолжал блуждать где-то на уровне наших щиколоток. Решив, что теперь это вполне уместно и оправданно, я взглянул в его широкое красивое лицо с тонким, слегка раздваивающимся на кончике носом и тяжелым подбородком, позволяющим предположить наличие индейской крови. Над верхней губой и на подбородке пробивался бледный пушок.
– Пожизненно, – сказал я.
Парень кивнул с таким задумчивым видом, словно я высказал что-то необычайно тонкое и значительное.
Повисла пауза. Похоже, Адам собирался и дальше симулировать глухоту, избрав тактику вежливого неучастия в происходящем. Я изо всех сил старался выглядеть хладнокровным. Молчание затянулось, позволяя случайным участникам ни к чему не обязывающего разговора без потерь возвратиться в обжитой мир собственных забот. Адам с преувеличенным интересом уставился куда-то в начало очереди, как будто там происходило нечто совершенно потрясающее. И тут я, изменив самому себе, сделал то, чего с некоторых пор твердо решил никогда не делать, – начал трепаться.
– Да, – сказал я. – Вот так вот! До сих пор все было просто, ну, в том смысле, что мы, в общем-то, были еще маленькими. Не знаю, где учился ты, но у нас в Филморе устраивали переменки, завтраки нам приносили, а тут у некоторых парней кулак с мою голову. Я сам еще не был в туалете, но, говорят, если семиклассник туда сунется, восьмиклассники переворачивают его вверх ногами и макают головой в унитаз. Ты что-нибудь слышал насчет этого?
Адам досадливо отколупывал ниточку со своего воротника. Мои уши вспыхнули.
– Не… – не сразу ответил незнакомец. – Я ни о чем таком не слыхал. Перед третьим уроком я заходил выкурить косяк, и все было спокойно.
Насмешки в его голосе не было. Мы приблизились к столу, где краснолицая буфетчица выдавала порции макаронной запеканки, политой сверху мороженым.
– Ну, может, это и брехня, – сказал я. – Но ребята здесь есть крутые, это точно. В прошлом году одного парня вообще убили.
Адам смерил меня таким взглядом, словно я был новым пятном на его рубашке. Я нарушил свое второе правило. От безобидного трепа перешел к самому настоящему вранью.
– Серьезно? – сказал парень.
Чувствовалось, что мое сообщение его заинтересовало, но не потрясло. На нем была голубая вылинявшая рубашка и старая кожаная куртка, лохматящаяся на концах рукавов.
– Да, – сказал я. – Семиклассника. Об этом во всех газетах писали. Он был толстый и немного недоразвитый. Ходил с портфелем и в очках, знаешь, на таком черном эластичном шнурке. Короче, восьмиклассники сразу же стали над ним издеваться. Сначала так, не очень серьезно, и, если бы он вел себя по-умному и не выступал, наверное, им самим бы скоро надоело. Но он был слишком нервный и, чем больше они к нему лезли, тем больше бесился.
Мы продвинулись в очереди и получили мисочки с зернами кукурузы, вощеные стаканчики с молоком и квадратные песочные пирожные, покрытые желтой сахарной глазурью. Мы сели за один стол, просто потому, что история еще не кончилась. Я рассказывал ее весь ланч, подробно живописуя все новые и новые издевательства, которым подвергали неуклюжего мальчика малолетние садисты: украденные очки; бомба-хлопушка, подложенная в его шкафчик для одежды; дохлая кошка, засунутая ему в портфель, – и бессильный гнев несчастной жертвы. Адам то слушал меня, то начинал разглядывать ребят, сидящих за соседними столиками, с откровенностью человека, убежденного в том, что собственная незначительность превращает его в невидимку. Мы доели макароны, кукурузу и уже принялись за пирожные, когда доведенный до отчаяния очкарик начал мстить, натянув проволоку поперек парковой дорожки, где старшеклассники гоняли на своих забрызганных грязью велосипедах. Он привязал проволоку к стволам деревьев на уровне шеи, но не сумел как следует ее закрепить. Вскоре – дожевывая пирожные, мы шли уже на следующий урок – полиция обнаружила его бездыханное тело в пруду. Его новые очки на эластичном шнурке были на месте.
Мы втроем подошли к двери нашего с Адамом математического кабинета. (Мы с Адамом договорились посещать как можно больше занятий вместе.) Я закончил рассказ уже на пороге.
– Да, дела, – сказал незнакомец.
И все. Больше он ничего не сказал. Только тряхнул головой.
– Меня зовут Джонатан Главер, – представился я.
– А меня… меня Бобби Морроу.
– Адам Бяло… – нерешительно произнес Адам, словно и сам не вполне верил в возможность существования такой фамилии. Это были его первые слова за все время.
– Еще увидимся, – сказал я.
– Ага. Да, старик. Увидимся.
Когда он повернулся, я заметил линялый синий глаз, нашитый сзади на его куртку.
– Чудной, – сказал Адам.
– Угу.
– А я думал, ты всерьез решил больше не врать. Ведь ты поклялся.
Так оно и было. Мы обменялись клятвами. Я поклялся не выдумывать больше своих историй, а он – не инспектировать без конца свою одежду в поисках несовершенства.
– Это была сказка. А сказка не то же самое, что вранье.
– Ты сам чудной, – сказал Адам, – не лучше его.
– Возможно, – ответил я не без некоторого удовлетворения, – очень может быть.
– Да тут и сомневаться нечего.
Какое-то время мы наблюдали за тем, как синий глаз, уменьшаясь, исчезает в глубине бежевого коридора.
– Чудной, – еще раз сказал Адам.
В его голосе звучало подлинное возмущение. Правила чистоты и скромности касались всех и должны были соблюдаться неукоснительно. Одной из привлекательных для меня черт личности Адама была его безрадостная, но, очевидно, добровольная готовность оставаться в тени. На фоне его размеренности и осмотрительности я оказывался гораздо большим авантюристом, чем это было в действительности. В его обществе я был рисковым малым. Во время наших редких и, прямо скажем, не слишком опасных совместных “приключений” я всегда воспринимал Адама как некий гибрид Бекки Тэтчер с Санчо Пансой, а себя чем-то вроде Гека Финна и Тома Сойера в одном лице. Купание голышом или украденная плитка шоколада, по мнению Адама, заставляли усомниться в незыблемости тех самых границ, которые я как раз и мечтал нарушить. Адам помогал мне приблизиться к моему собственному романтическому идеалу, хотя в последнее время я стал несколько трезвее оценивать всю ничтожность наших криминальных эскапад и сильно подозревать, что он едва ли последует за мной в более глубокие воды.
На следующий день в кафетерии мы опять столкнулись с Бобби. Он ждал нас, вернее сказать, вновь очутился в очереди рядом с нами. У него был особый талант: все, что он делал, представлялось случайностью. Вся его жизнь могла показаться цепью нечаянных совпадений. Все складывалось как бы само собой, помимо его воли. Но так или иначе – он снова стоял за нами в очереди.
– Здорово, – сказал он.
Сегодня его глаза были еще краснее, взгляд – расфокусирован.
– Здорово, – отозвался я.
Адам наклонился, чтобы отцепить ниточку, приставшую к манжету его вельветовых брюк.
– День номер два, – сказал Бобби. – Осталось всего полторы тысячи. Да-а.
– Нам правда осталось учиться полторы тысячи дней? – спросил я. – То есть это что, реальная цифра?
– Угу. Ну, может, один-два дня туда-сюда.
– Ничего себе! Значит, два года здесь, четыре – в старших классах, четыре – в колледже… Да-а… Полторы тысячи дней!
– Нет, старик, колледж я не считал.
Он улыбнулся с таким видом, словно даже мысль о колледже была чем-то грандиозным и немного абсурдным, вроде видения колонизатора: серебряный чайный сервиз в джунглях.
– Ясно, – сказал я.
Снова повисла пауза. Снова, презрев демонстративное невнимание Адама, вновь сосредоточившегося на начале очереди, где краснощекая буфетчица выдавала какие-то коричневые треугольнички под коричневым соусом, я начал молоть языком. На этот раз я рассказывал о некоем экспериментальном университете, в котором обучали технике выживания в современном мире: как путешествовать, если у тебя в кармане ни гроша; как исполнять блюз на фортепьяно; как отличать подлинную любовь от неподлинной. Ничего сверхоригинального! Я, в общем-то, не был каким-то особо одаренным выдумщиком. Не слишком рассчитывая на силу вдохновения, я пользовался приемом “заговаривания” слушателей, громоздя нелепицы одну на другую, по примеру комика Граучо Маркса. Мне казалось, что само количество изобретенных фактов не может не придать рассказу некоторой убедительности.
Бобби слушал, не подвергая сомнению ни единого слова. Он не настаивал на отделении более или менее вероятного от совершенно несуразного. Глядя на него, можно было подумать, что все земные реалии – начиная от половинок персика, плавающих в янтарных лужицах сиропа, которые выдавали в школьном кафетерии, и кончая моим рассказом о колледже, посылающем своих студентов на неделю в Нью-Йорк без единого цента в кармане, – в равной мере удивительны и забавны. В ту пору я не мог еще до конца оценить состояние человека, выкуривающего больше четырех косяков в день.
Слушая, Бобби улыбался и периодически произносил что-нибудь вроде “ага” или “ого”.
Мы опять сели за один стол, а потом он снова проводил нас на урок математики.
Когда он ушел, Адам сказал:
– Знаешь, я ошибся вчера. Ты еще чуднее его.
Меньше месяца понадобилось нам с Адамом, чтобы убедиться, что от нашей детской привязанности осталось одно воспоминание. Мы попробовали было спасти нашу дружбу, потому что, несмотря на взаимные попреки и недовольство, когда-то и вправду искренне любили друг друга; мы делились секретами, давали друг другу клятвы. Но, похоже, теперь пришло время расстаться. Как-то раз, когда мы зашли в магазин грампластинок, я предложил Адаму украсть альбом Нила Янга. В ответ он окинул меня уничтожающим взглядом налогового инспектора, взглядом, в котором можно было прочитать возмущение не только этим конкретным проявлением моей непорядочности, но и осуждение всей моей бесцельной и безалаберной жизни, и сказал:
– Ты ведь даже ни разу его не слышал.
– Ну и что, – возразил я и отошел от него и его аккуратного мирка, где все учтено и разложено по полочкам, к группе старшеклассников, обсуждавших совершенно неведомого мне тогда Джимми Хендрикса. Я украл “Electric Ladyland”[8]8
“Электрическая земля женщин” (англ.).
[Закрыть] уже после того, как Адам с удрученным вздохом человека, оскорбленного в лучших чувствах, покинул магазин.
Расставались мы не без раздражения и ревности. У меня уже был новый друг, у него – нет. Окончательный разрыв произошел теплым октябрьским утром на автобусной остановке. Мглистый осенний свет лился с бледно-голубого неба, на котором то тут, то там проступало пузатое облако, похожее на мягкий пакет молока. Отозвав Адама в сторону (на остановке ждали автобуса еще несколько школьников), я показал ему две желтые таблетки, которые вытащил из маминой аптечки.
– Что это? – спросил Адам.
– На пузырьке было написано “валиум”.
– Что это такое?
– Не знаю. Какой-то транквилизатор. Давай проглотим и посмотрим, что будет.
Адам остолбенел.
– Проглотим эти таблетки? – переспросил он. – Прямо сейчас?
– Эй! – прошептал я. – Ты что? Потише!
– А потом пойдем в школу? – продолжал он еще громче.
– Ну да! Давай попробуем!
– Но ведь мы даже не знаем, что от них с нами будет!
– Вот и выясним заодно. Давай! Наверное, раз мать их принимает, они не особенно вредные.
– Твоя мама больна, – сказал он.
– Не больше, чем все остальные, – ответил я.
Желтые круглые таблетки размером со шляпку гвоздя лежали у меня на ладони, отражая матовое осеннее утро. Чтобы прекратить затянувшуюся дискуссию, я взял и проглотил одну.
– Дикость, – грустно сказал Адам. – Дикость.
Он повернулся и отошел от меня к другим ребятам. Наш следующий разговор состоялся через двенадцать лет в Нью-Йорке, когда он с женой вынырнул из коралловой полутьмы гостиничного бара. Он рассказал мне, что стал владельцем химчистки, специализировавшейся на особо трудных заказах: свадебные платья; старинные кружева; ковры, впитавшие в себя вековую пыль. Мне показалось, что он вполне счастлив.
Я спрятал вторую таблетку обратно в карман и провел утро в блаженной полудреме, идеально гармонирующей с погодой. За ланчем я снова встретился с Бобби. Мы оба улыбнулись и сказали друг другу: “Здорóво, старик”. Я протянул ему таблетку, предназначавшуюся Адаму, которую он тут же с благодарностью проглотил без лишних вопросов. В тот день я ничего не рассказывал. Я почти совсем не открывал рта. Но, как выяснилось, молчать со мной Бобби было так же интересно, как и слушать мою болтовню.
– Мне нравятся твои сапоги, – сказал я, когда он в первый раз сидел на полу моей комнаты, скручивая косяк. – Ты где такие достал? Или нет, погоди, это, наверное, нетактичный вопрос. В общем, по-моему, у тебя очень клевые сапоги.
– Спасибо, – отозвался он, мастерски заклеивая косяк кончиком языка.
Вопреки моим заверениям, что я курю марихуану с одиннадцати лет, я не делал этого еще ни разу.
– Вроде неплохая, – сказал я, кивнув на полиэтиленовый пакетик с золотисто-зеленым порошком, который Бобби извлек из кармана своей кожаной куртки.
– Ну… вообще-то… нормальная, – сказал он, закуривая.
Его спотыкающиеся фразы не содержали иронии, скорее уж в них можно было расслышать почти болезненную неуверенность и замешательство. Как будто он не сразу может вспомнить нужное слово.
– Пахнет приятно, – сообщил я. – Но я все-таки открою окно. Вдруг мать войдет.
Я считал, что нам просто необходимы общие враги, как-то: администрация Соединенных Штатов, наша школа, мои родители.
– У тебя, – сказал он, – замечательная мать.
– Нормальная.
Он протянул мне косяк. Естественно, я постарался изобразить из себя уверенного профессионала. Разумеется, затянувшись, я закашлялся так, что меня чуть не вырвало.
– Довольно крепкая, – сообщил он и, сделав элегантную затяжку, снова передал мне косяк без дальнейших комментариев.
Я вновь захлебнулся дымом, но, придя в себя, получил косяк в третий раз, как будто ничего не произошло и я на самом деле был тем заправским курильщиком марихуаны, каким хотел показаться. В третий раз у меня вышло чуть получше.
Вот так, не изобличая моей неопытности, Бобби начал знакомить меня с нравами поколения.
Мы вообще не расставались. Это была внезапная безоглядная дружба, какая вспыхивает иногда между одинокими и самолюбивыми подростками. Постепенно Бобби перенес ко мне свои пластинки, постеры и одежду. Побывав однажды у него, я сразу понял, от чего он бежит: в доме стоял кислый запах давно не стиранного белья и несвежих продуктов, по комнатам, ставя ноги с пьяноватой тщательностью, бесцельно бродил вечно молчащий отец. Бобби ночевал в спальнике у меня на полу. В темноте я часто прислушивался к его дыханию. Иногда ему что-то снилось и он стонал.
Просыпаясь по утрам, он в первое мгновение недоуменно озирался, а когда понимал наконец, где находится, улыбался. Солнечный свет падал на островок золотистых волосков у него на груди, превращая их в медные.
Я купил себе сапоги, как у него, и начал отращивать волосы.
Со временем он начал говорить свободнее, почти не запинаясь.
– Мне нравится этот дом, – сказал он как-то зимним вечером, когда мы по обыкновению бездельничали в моей комнате, куря “траву” и слушая “Дорз”. Снежинки, шурша о стекло, слетали кружась на пустынную, безмолвную мостовую. “Дорз” исполняли “L. A. Woman”[9]9
“Женщина из Лос-Анджелеса” (англ.).
[Закрыть].
– Сколько может стоить ваш дом? – спросил он.
– Скорее всего, недорого, – ответил я. – Мы не богаты.
– Я бы хотел когда-нибудь жить в таком доме, – сказал он, протягивая мне косяк.
– Да брось ты, – сказал я.
У меня были для нас другие планы.
– Серьезно, – сказал он. – Мне нравится.
– Нет, – сказал я. – Просто ты сейчас под кайфом. На самом деле ты так не думаешь.
Он затянулся. Курил он красиво – изящно, почти по-женски придерживая косяк большим и средним пальцами.
– А я все время буду под кайфом, – заявил он, – чтобы мне всегда нравился этот дом и Кливленд и вообще чтобы все было, как сейчас.
– Ну, есть и другие способы прожить эту жизнь, – ответил я.
– Нет, скажи, а неужели тебе здесь не нравится? Я не верю. Ты сам не понимаешь, что у тебя есть!
– Понимаю, – сказал я. – У меня есть мать, которая каждое утро спрашивает, что именно я хотел бы съесть на обед, и отец, который почти не вылезает из своего кинотеатра.
– Да… – ухмыльнулся Бобби.
Его широкая в запястье рука, покрытая светлыми волосками, лениво покоилась у него на колене. Просто и небрежно, словно в этом не было ничего особенного.
Мне кажется, я знаю, когда моя симпатия переросла во влюбленность. Однажды ранней весной мы с Бобби сидели в моей комнате, слушая “Грейтфул дэд”. Это был обычный вечер моей новой жизни. Бобби передал мне косяк, я взял его, а он, убирая руку, недоуменно взглянул на темно-каштановое родимое пятно на внутренней стороне запястья. По-видимому, за все прожитые им тринадцать лет он никогда не замечал его, хотя я обращал на него внимание уже не раз: смещенная немного вбок небольшая пигментная клякса вокруг сеточки вен. Родимое пятно удивило его и, как мне показалось, чуть испугало. Он осторожно дотронулся до него указательным пальцем правой руки с выражением какой-то детской капризности на лице. И тут, как бы уловив спектр его переживаний по поводу этого крохотного несовершенства, я вдруг осознал, что он живет внутри своей плоти так же и с тем же самым смешанным чувством смущения и любопытства, как я – внутри своей. До этого я думал – хотя никогда бы в этом не признался даже себе самому, – что все остальные немножко ненастоящие; что их жизнь – это некое сновидение, составленное из отдельных фрагментов и настроений, похожих на мгновенные снимки – дискретные и однозначные. Бобби прикоснулся к своему родимому пятну со страхом и нежностью. Вся сцена заняла несколько секунд, и драматизма в ней было не больше, чем, скажем, в эпизоде с человеком, взглянувшим на часы и присвистнувшим от удивления. Но в этот момент Бобби как бы открылся мне. Я увидел его. Он был здесь. Вот сейчас он жил в этом мире, потрясенный и слегка испуганный самой возможностью находиться здесь, сидеть в этой комнате, обитой сосновыми планками.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?