Читать книгу "Слова в песне сверчков"
Автор книги: Михаил Бару
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
* * *
К февралю, когда вся подходящая кора с веток и стволов в лесу обглодана, когда за попорченные яблони в деревенских садах уже попорчена дробью шкурка, когда все подруги‑зайчихи обрюхачены уже по третьему разу, нападает на косого такая скука и тоска, что хоть волком вой. Тут‑то и начинается самая пора охоты на него с барабаном. Скучающего зайца, как известно, капустой не корми, а дай побарабанить. Барабанят они по пням от спиленных деревьев, по упавшим стволам и по чему придется. Охотники, оставя своих борзых собак дома, укладывают в рюкзаки пяток или десяток детских барабанов и идут в лес. Там они без лишнего шуму раскладывают свои барабаны в местах возможной лежки зайцев, а сами устраивают стоянку, где у костра выпивают, закусывают и рассказывают друг дружке свои насквозь правдивые истории. Опытный охотник, если его не перебивать время от времени возгласом «Не…!», да каким угодно возгласом, за один рассказ может добыть до трех лисиц, двух волков и одного медведя, а уж глухарей или белок без счету.
Но мы отвлеклись от наших зайцев. Как только заяц увидит как бы ненароком брошенный барабан… Кстати скажем и о барабанах. В советское время у охотников пользовался наибольшей популярностью пионерский барабан, сделанный из натуральных материалов. От такого барабана зайцев за уши невозможно было оттащить. Их даже не стреляли, а просто хватали и складывали в мешки, в то время как они, забыв осторожность, отталкивали друг друга от барабана. Опытный охотник, если его… Короче говоря, одной удачной охоты хватало на несколько заячьих тулупов, не говоря о шапках и детских варежках.
Теперь пионерских барабанов в магазинах днем с огнем не сыщешь, а те, что можно купить, делают из черт знает какой синтетики. Заяц‑то не дурак – по звуку сразу понимает разницу между натуральной кожей и каким‑нибудь лавсаном. Матерый вообще не только не станет барабанить в такой барабан, а даже порвет и нагадит в него. Но молодых зайцев провести порой удается. На тулуп или шубку, конечно, не наохотишься, но на тушенную в сметане зайчатину… Хотя тут, понятное дело, у каждого свои предпочтения – кто тушит в сметане, кто с яблоками, кто жарит нашпигованного салом, кто маринует и потом варит в соусе из красного вина, заячьей крови, мускатного ореха, чабреца и чеснока. Опытный охотник за один присест может выпить до пяти зайцев. Если, конечно, его не перебивать время от времени возгласом…
* * *
Хорошо безродным котятам и щенкам – их хоть и отдают даром, но непременно в хорошие руки. Старуха в черной шубе с белыми подпалинами продавала черного с белыми подпалинами месячного щенка за тысячу рублей в любые руки. Я его не купил. Маленького, умещавшегося на ладони, с белым воротничком и лапками – не купил. Готового дружить со мной, с моим пальцем, с блестящей кнопкой на моей куртке – не купил, потому что… Да по тысяче самых серьезных причин не купил. Пришел домой, посмотрел на ладонь – а она пустая.
* * *
На морозе лай собак звонче. Дым из трубы наряднее. То, что кричит в сердцах сосед своей заглохшей шестерке, – виднее. Сморщенное, красное от холода солнце норовит сесть не в чистое поле, а куда‑нибудь в лес. Еще и натянет на себя два, а то и три толстых ватных облака. Высунешь нос на улицу и думаешь:
– Нет, все остальное как‑нибудь в другой раз высуну. Да и нос, пожалуй, надо втащить обратно.
И втащишь, чтобы высунуть его в другой раз уж не на улицу, а, к примеру, в рюмку перцовой настойки или даже в две. А не тут‑то было! Увидит ненароком твой размякший, утративший бдительность нос жена – и давай тебя за него водить. То ли носы у нашего брата так устроены, то ли пальцы у их сестры так ловко приспособлены для этого самой эволюцией – сам черт не разберет.
* * *
К середине февраля зима перестает идти и застывает на месте. Небо становится серым, низким и таким тяжелым, что атмосферное давление становится кровяным, ветер сильным, встречным, порывистым и таким холодным, что от него ноют даже зубы из металлокерамики, снег мокрым, намертво прилипающим к лыжам, а лыжня такой длинной, что если ее смотать в один большой клубок, то из него не выпутаться даже с помощью лыжных палок. Длиннее этой лыжни только бесконечный сон, внутри которого она без устали идет на месте, и бесконечный февраль, застывший внутри зимы, которая не кончится никогда.
* * *
Теперь хорошо жмуриться на солнце. Сидеть у окна пригородной электрички, смотреть на убегающие со всех ног от собак и мужчин, переполненных пивом, придорожные электрические столбы, на облизанные солнцем до блестящей корочки сугробы, на обледенелые платформы и ехать куда глаза глядят. Скоро‑скоро чумазые слесари в железнодорожных депо станут снимать зимние, блестящие никелем колеса из мягкой стали и на их места ставить твердые, летние, ржавые от хрома. Оранжевые рабочие, весело матерясь, полезут на столбы менять декабрьские, январские и февральские названия станций на мартовские, апрельские и майские. Станцию «Гололедица» заменят на «Распутица», а станцию «Перцовка» в ночь на восьмое марта переименуют в «Полусладкое шампанское». Разносчицы, торгующие в вагонах электричек всякой всячиной по сто рублей, станут предлагать проезжающим вместо зимних байковых носовых платков с начесом летние из льна. Проводницы в фирменных поездах вденут в уши сережки с прозрачным горным хрусталем или топазами, чтобы украсить те места, от которых у них начинают расти ноги, и к этим бесконечным ногам вместо скрипа зимних сапог приладят перестук тонких и высоких каблуков, тяжелые зимние взгляды с прищуром заменят на невесомые, блуждающие, манящие…
Но все это еще когда будет, а пока хорошо сидеть у окна пригородной электрички, жмуриться на солнце, ехать куда глаза глядят и никуда не приезжать.
* * *
Снег в тени еще скрипит под ногами, но в полдень на солнце, если замереть, можно услышать, как растут сосульки, как бродит в них талая вода. С черного шатра колокольни на черный купол собора и обратно стремительно перелетает воронье. Внутри собора прибираются перед службой. Моют полы, доливают масло в лампады и пылесосят ковровые дорожки. Пылесос гудит ровно и сильно. Высокая, сухая старуха в ангорской кофте водит щеткой по ковровой дорожке. Время от времени она взглядывает на икону Николая Угодника, висящую неподалеку, и что‑то быстро говорит, обращаясь к его потемневшему от времени лику, чуть жестикулируя при этом свободной рукой. Что‑то он ей отвечает, но из‑за шума пылесоса не разобрать что. Из высокого окна на противоположную стену падает столб золотого света, от которого херувим на фреске блаженно жмурится.
* * *
На дворе конец марта, ледяной ветер и черный пузырчатый лед, а за околицей нечесаные сухие лохмы прошлогодней травы, не дающие покоя крестьянским детям и крестьянским взрослым, у которых не только руки, но и ноги чешутся их поджечь. Если раздвинуть стебли травы, то у самой земли можно увидеть зеленые резные листики земляники – ей уже в июне надо быть с ягодками, и тут хочешь или не хочешь, а надо вылезать наружу и расти прямо в студеный мартовский воздух. Другое дело сморчки – эти еще где‑то глубоко внутри и на зародышах их микроскопических шляпок еще только закладываются самые первые и самые примитивные извилины, отвечающие за страх перед грибным долгоносиком.
Дома тепло, топится печка, и все подоконники уставлены ящиками с рассадой, над которыми развешаны длинные лампы дневного света. Болгарские перцы взошли и крепнут день ото дня, а бархатцы взошли плохо, и по всему видно, что вырастут из них никакие не бархатцы, а в лучшем случае полубархатцы или даже ситцы. Хуже бархатцев взошли только астры, которые и вовсе не взошли, а потому их пришлось пересевать. Лучше всех взошли мухи между рамами. И ведь как только не конопатили осенью щели! Даже и воздух между рамами откачивали пылесосом, а все равно они там завелись. Сегодня утром одна уже жужжала и билась головой о стекло. Теперь, после стольких сотрясений мозга, она очумело ползает в разные стороны и все время трет передними лапками больную голову.
За окном темнеет, и ветер в трубе уже не поет, но воет, обдирая себе бока в узком дымоходе. Завтра снова весна, и к утру, если не подложить дров в печку, можно околеть от холода даже под толстым ватным одеялом.
* * *
Небо наконец оттаяло полностью, и по нему медленно поплыли обрывки белесых прошлогодних самолетных следов. Оно еще немного плоское, и его синева не стала ультрамариновой, как в середине мая, но в тех местах, где его взбивают крылья жаворонков, оно уже глубже и сине́е. Вода в реке понемногу спадает. Большая ветвистая ольха стоит в воде уже не по пояс, а по колено, в кружевной подвязке белых бурунчиков. Над одной из веток, торчащих над сверкающей под солнцем водой, висит зацепившееся за сук большое рыбье гнездо из давно высохшей разлохмаченной ветром травы и осыпающихся мелких ракушек. Судя по тому, что торчат из него дочиста обглоданные хвосты карасей и ершей, – щучье. Маленький, величиной с ладонь, мертвый щуренок застрял неподалеку – в хитросплетении колючих ольховых веток.
На берегу, у брода, по свежим кабаньим следам бестолково ползают в разные стороны только что проснувшиеся муравьи – вялые и ленивые. Десяток из них безуспешно пытается завалить изо всех сил сопротивляющегося паука, а два или три, пока не видит тысяцкий, залезли на цветок мать‑и‑мачехи, расцветший на краю огромной коровьей лепешки, и замерли, греясь на солнце и досыпая. Ветер, пушистый от цветущих верб, шевелит тонкие желтые лепестки цветка, и они щекочут муравьиные брюшки. Муравьи рефлекторно сучат ножками и ворочаются с боку на бок.
* * *
Вдруг откуда ни возьмись появляется большая, цвета черного жемчуга туча и заслоняет солнце. Снег, еще минуту назад лежавший без движения, вдруг начинает идти. Весна мелко дрожит, разбегается в разные стороны и прячется куда только может: за частокол сосулек под крышей бани, в щель между фанерными щитами, которыми на зиму заколочена садовая беседка, обвивается вокруг столба дыма из трубы, лезет в ворох теплой соломы в собачьей будке и протискивается даже в крошечную, протаянную всего одним лучом солнца ямку в крупнозернистом лежалом снегу, на дне которой лежит иссохшее, но все еще колючее и цепкое прошлогоднее семя репейника.
* * *
Ветер сырой, порывистый, хриплый. Сад чернее черного. Еще на прошлой неделе он стоял по колено в снегу, а теперь только по щиколотку. Не дожидаясь проталин, из‑под зернистого полупрозрачного снега лезет во все стороны барвинок. В раскрытой настежь теплице полно черной талой воды, по которой плавают обрывки бечевки, прошлогодних высохших помидорных плетей и желтая пластмассовая лейка с отломанным носиком. На ветке облепихи сидит какая‑то серая невзрачная птичка и своей песней хочет пережурчать ручей. Еще немного, и у ручья кончится терпение. Небо висит так низко, что на него можно смотреть, не поднимая глаз. Где‑то в самом дальнем его углу виднеется голубой с золотой каемкой клочок – краешек лета. Если за него потянуть, то… он оторвется и из образовавшейся дыры пойдет мокрый снег.
* * *
Зима ушла. Бросила в лесу потемневший снег и тонкий лед и ушла налегке, взяв с собой только ледяной ветер и несколько самых верных самых снежных туч. На полянах вскрылась растаявшая наполовину несусветная путаница мышиных ходов. Вот здесь ход узенький – кто‑то бежал со всех ног от кого‑то, а здесь – широкий, потому что кое‑кто в гостях у свояка так объелся дармовых орехов и так нализался желудевой настойки, что пришлось тащить его домой жене и детям за хвост. На трухлявом, покрытом изумрудным мхом пне стоит не шелохнется переживший все морозы и метели, превратившийся в серую мумию гриб‑дождевик с черным отверстием в шляпке. Из‑под усыпанного порыжевшими хвойными иголками, чешуйками растерзанных клестами и дятлами шишек, обломками сухих веток и черными листьями полупрозрачного тонкого снега настороженно выглядывает едва раскрывшийся подснежник. Если выйти на опушку, приставить ладонь ко лбу и прищуриться, то можно увидеть у самого горизонта только что вытаявшую из дальнего холма церковь с разрумянившимся от тонких и еще по‑зимнему ломких лучей мартовского солнца медным куполом.
* * *
Так они сидели у железной печки и пререкались по‑зимнему…
Юрий Коваль
Весенние слова, а летние тем более – самые легкие из всех слов на свете. Легче воздуха и даже гелия, которым надувают шарики. И такие же разноцветные. Они и состоят‑то почти из одних только гласных, а согласные в них если и есть, то звонкие. Весенние слова, а летние тем более, чаще всего и не выговаривают даже, а выдыхают. Только успел губы приоткрыть, как оно уже упорхнуло. Только хвостик «лю» и мелькнул перед глазами. Чтобы весенних, а тем паче летних слов хватило для разговора хотя бы двух человек, а тем более для шепота, надо их выдыхать постоянно.
Не то осенние слова. Эти не выдохнешь – языком надо выталкивать. Да и вытолкнешь – вверх не полетят. Будут кружить вокруг медленно, точно сонные мухи, и потом долго падать в опавшие листья и ледяные лужи. А то вдруг занесет их ветром в ухо. Да еще и обидные. Скачи потом на одной ноге долго, пока не вытрясешь.
Зимние слова и вовсе могут лежать за щекой целый день. С ними и заснуть можно ненароком. Уже и ферменты растворят их окончания и даже суффиксы, уже и корень их побелеет, сморщится и потеряет всякую силу, а всё они лежат, как мертвые, за щекой или с трудом ворочаются на языке, а все равно не выговариваются. Походишь с ними, походишь – да и выплюнешь куда‑нибудь в сугроб от греха подальше.
* * *
К вечеру облака становятся такого сиреневого цвета, какой бывает только у пылких фантазий, когда они от случайно открытой форточки вдруг остывают до комнатной температуры, а к ночи и вовсе подергиваются пеплом, который ворошишь, ворошишь, а под ним уже ни одного живого уголька, и потому идешь пить чай с английским кексом, кусочки которого макаешь в портвейн, а потом ни с того ни с сего наедаешься принесенной из погреба ледяной квашеной капустой с луком, клюквой и селедкой и понимаешь, что это только оттепель, а до весны еще одних метелей сто или даже двести километров, не говоря о сотнях пудов сосулек, и что бабочка в дровяном сарае, которая днем шевелила крыльями, делала это во сне только потому, что ей приснился чижик, а вовсе не потому…
* * *
Весна в полном разгаре. Зеленые перья лука в ящике у окна вымахали на полметра. Листья огуречной рассады уже с детскую ладошку, и там, где они прикрепляются к шершавым стеблям, появились огурчики, такие крошечные, что и не определить еще – мальчики они или девочки. Каждый покрыт младенческим изумрудным пухом, нежными микроскопическими пупырышками и украшен желтым бутоном, который…
Вторые сутки метет, не переставая, так, что сугробы намело под самые окна. Дорожку от дома до дровяного сарая хоть три раза в день чисть – никакого толку. Если так будет продолжаться, то к июню, а то и к маю снега навалит столько, что занесет всю деревню по самые трубы, из которых дым приходится клещами вытаскивать – так ему неохота валить из теплых домов на улицу. Мороз такой, что у всех поголовно сосулек задержки в развитии. Им уже пора отрываться, а они еще и капать не начинали. Синиц уже тошнит от мороженого сала. Взрослые спят, не снимая лыж, а дети – не вылезая из санок. Дров осталось всего на месяц, а на дворе – конец марта. Не начало конца, не середина, а самый его конец – заледеневший, сморщенный и сине‑красный от холода.
* * *
Выйдешь во двор, а тени на снегу сиреневые, мягкие и пушистые, расплавленное жидкое солнце заливает сверкающие сугробы, синички безостановочно, до онемения клювов, клюют каменный шмат сала, чтобы не околеть от холода, сверлящий гул самолета не проделывает в небе аккуратный тоннель, как летом, а откалывает от него огромные ярко‑синие ледяные глыбы, и в стылом морозном воздухе так сильно пахнет уже прошедшей, но никак не проходящей зимой, что запаха весны не чует даже собака, выбежавшая погулять во двор и тут же вернувшаяся в будку.
* * *
Уже и по насту можно ходить, не проваливаясь, уже и полевые мыши стали видеть весенние цветные сны вместо зимних черно‑белых, уже и от зимних облаков остались одни тонкие сухие оболочки, которые ветер унес к лесу и там разорвал в клочья, уже и поползли по снегу какие‑то бестелесные, похожие на соринку в глазу черные мотыльки, уже и старую иву на берегу ручья укутала еле заметная глазу зеленая дымка, уже и рассаду болгарских перцев, стоящих на подоконнике под лампой дневного света пора пикировать, уже и соседские гуси гогочут так, точно они только что прилетели из теплых стран и готовы с голодухи съесть даже соседскую собаку, уже и сам сосед вывел из сарая в первый раз после зимы свой старый, плюющийся сизым дымом, надрывно кашляющий трактор, уже и жена соседа утром жадно глядела на дорогу, по которой вихрем промчался сверкающий черным лаком огромный внедорожник… а весны как не было – так и нет.
* * *
Сосулек уже нет. Кончились сосульки. Синиц тоже нет – они все, точно по команде, собрались и улетели домой, в лес. Под их кормушкой, на зернистом прозрачном снегу, все усыпано толстым слоем шелухи от подсолнухов, которые они лузгали с воробьями всю зиму. Ветер сырой, и в воздухе… черт его знает, что в этом воздухе. Обычный весенний воздух, а между тем собака уже вынюхала весь, что во дворе, и теперь рвется за калитку.
Кажется, забыл что‑то важное сделать – то ли якорь поднять, то ли паруса… Да нет. Ничего вроде не забыл – таблетки от давления еще до завтрака принял, а остальные сейчас пойду принимать. Якорь… Где‑то он валяется. Кажется, в огороде, в теплице. Пленку им прижимали к земле в позапрошлом году. Там и лежит, брошенный. Он уже и в землю почти весь врос. Его так просто не поднять – его выкапывать надо.
* * *
Весеннее утро. Пронизывающий ветер. Почки, которые еще вчерашним теплым вечером распирало от желания лопнуть, теперь замкнулись в себе, и только на ветке старой, давно сухой березы ни с того ни с сего вдруг вылупился крошечный скворечник – со слепым еще летком, затянутым полупрозрачным пергаментом бересты, и крошечным, едва выступающим сучком жердочки.
* * *
Так тепло, что последние сугробы, спрятавшиеся в темных, сырых оврагах, обливаются холодным потом. Набухшие ручьи, раньше впадавшие в самые обычные лужи и считавшие за счастье впасть в какую‑нибудь речку‑переплюйку, теперь все как один норовят течь в моря, а то и в океаны. На подсохших пригорках малахитово зазеленели прошлогодние коровьи лепешки с деловито снующими по ним насекомыми. Льда на озере, считай, уж и нет. Те из любителей подледного лова, которые никак не могут перестроиться на летний сезон, приносят намороженный дома лед и сидят на нем не дыша, боясь проломить. Никаким буром и тем более пешней к нему уже прикасаться нельзя, и потому сверлят в нем лунки аккуратно ручной дрелью, заправляя в патрон обычные сверла по металлу диаметром не более сантиметра или, для крупной рыбы, двух‑ и даже трехсантиметровые перовые сверла по дереву.
Рыбакам вообще трудно в межсезонье. Перейти на летнюю рыбалку – значит не просто поменять короткую удочку на длинную и валенки на болотные сапоги, а еще и осознать, что водку, ледяную по умолчанию зимой, теперь надо перед употреблением охлаждать. В то смутное весеннее время, когда зимняя рыбалка уже кончилась, а летняя еще не началась, им снятся беспокойные эротические сны с икрой и русалками; при взгляде на расцветающие женские ноги в чулках в крупную сетку рыбак начинает что‑то мучительно вспоминать и лихорадочно искать в карманах штанов то ли поплавок, то ли воблер…
* * *
Даже малые дети знают, что сидеть под старой сосной на опушке леса и слушать, как под ветром шуршит, отшелушиваясь, прошлогодняя кора, как деликатно стучит по стволу невидимый дятел; думать о том, чьи в лесу шишки, растирать между пальцами и нюхать молодые сосновые иголки; смотреть, как блестит новая, с иголочки, весенняя паутина, как высоко‑высоко между тонкими ветками пролетает крошечный блестящий самолет, огибая то один сучок, то другой, как электрически гудит огромный толстый шмель, как кружит ястреб, высматривая мышь‑полевку; прихлебывать из железной обжигающей крышки старого китайского термоса крепкий цейлонский чай с добавкой темного доминиканского рома и покуривать английскую трубку, набитую жгучим датским табаком, можно бесконечно до тех самых пор, пока тебе не позвонят по внутреннему телефону прямой связи и не спросят: «Ты куда пропал? Где тебя второй час черти носят? Кто картошку будет сажать? Пушкин?!»
* * *
Майской ночью выйдешь в сад, посмотришь на небо, усыпанное звездами и жемчужными лепестками цветущих яблонь, послушаешь, как заливается и никак не зальется соловей у пруда, как хор лягушек квакает о том же, как жалобно скрипит дверь дачного сортира на участке соседа, потрогаешь ладонями остывший самовар в беседке, посмотришь, как блестит в траве горлышко бутылки из‑под красного вина, как чернеет тень от граблей, поежишься от холода, подумаешь о том, сколько миллионов и десятков миллионов людей этими же самыми словами описывали майскую ночь, плюнешь в сердцах, попадешь случайно на вязаную шаль, которую жена велела тебе занести в дом, скажешь сам себе «это не я» и пойдешь спать.
* * *
Теперь, в последние дни весны, даже те куколки, которые не успели похудеть к лету, хотят превратиться в бабочек. Даже бледные, даже толстые и даже бесформенные личинки украдкой примеряют разноцветные крылья. Сделав несколько неловких взмахов, они откладывают крылья в сторону и пытаются приладить другие, на два размера больше. Или, оставив крылья насовсем, приставляют к мощным жвалам тонкие и изящные, черного бархата, спирали хоботков.
Недавно проснувшиеся после зимней спячки бабочки павлиний глаз летают медленно, точно с похмелья, хлопая заспанными голубыми глазами. Крапивницы уже отложили яйца и теперь просто дружат, перелетая друг за другом с цветка на цветок. Везде и повсюду носятся мотыльки – белые, голубые, бледно‑зеленые, перламутровые, полупрозрачные и совсем прозрачные, похожие на порыв ветра, на воздушный поцелуй с крыльями, на вздох, скрепленный на живую нитку одной или двумя радужными прожилками, тремя крапинками, тонкими усиками, лакированными бусинками глаз, напоминающие желание или мечту – глупую, несбыточную, у которой нет ни оснований, ни причин не только для полета, но даже и для самого существования, которой жить всего‑то три минуты до следующего порыва ветра, но она все равно летит, машет крыльями и переливается всеми цветами радуги, точно мыльный пузырь, выдутый ребенком.
И только толстые, четырехмоторные майские жуки с толстыми полосатыми животами никуда не летят – как сели на березу, как обхватили всеми шестью ногами молодые, еще клейкие листочки – так и жрут, жрут и жрут их без перерыва на обед.
* * *
В конце концов, для чего все это? Для чего, спрашивается, все эти семена, ящики с рассадой, навоз пяти сортов, вскапывание грядок, полив, прополка, окучивание, окашивание, снова полив, прищипывание помидоров и детей, бегающих по грядкам, строительство собачьей будки со всеми удобствами, заготовка дров, углубление погреба, борьба с мышами, грызущими луковицы тюльпанов, кротами и бесчисленными колорадскими жуками? Для того, чтобы в самом конце весны или в начале лета выползти из теплицы, попытаться подняться с колен, не подняться, доползти до нагретой солнцем скамейки, лечь с ней рядом, вытянуть еще бледные, но уже местами землистые ноги, прикрыть в изнеможении глаза и сквозь узкую щель смотреть на цветущую сирень, на малиновку, поющую на ветке яблони, на корову, ведущую вдоль твоего забора пьяного пастуха и силящуюся сказать ему что‑то, но умеющую промычать только первые две буквы этого слова, на зеленый кукурузник в синем небе, сшивающий облака помельче в одно большое и черное, чтобы потом полить из него поле, представлять себе, как жарко в самолетной кабине, как пахнет там нагретым алюминием и машинным маслом, как штурман, перекрикивая шум мотора, рассказывает пилоту анекдот… на самом интересном месте этого анекдота встать, пойти в дом, взять гранату, залезть на приставленную к забору лестницу, выдернуть чеку и бросить гранату в стоящий на крыльце соседского дома приемник, из которого вот уже третий час поют про черные глаза вспоминаю умираю черные глаза…
* * *
Земля еще холодная, сырая и налипает на лопату огромными комьями. Грядки копать рано, полоть нечего, поскольку сорняки еще не выросли, сажать нельзя даже редиску, так как еще не проснулась редисочная муха, которая будет в нее откладывать свои яйца, а потому дачник, нетерпение которого достигло предела и даже перешло через него, теперь, чтобы хоть как‑то успокоиться, без конца точит лопаты, тяпки и секаторы до хирургической остроты, выпрямляет, пломбирует и протезирует погнутые и поломанные в прошлом году зубья грабель и три раза в день специальным высокоточным садовым микрометром проверяет – насколько подросла рассада. По утрам он вместо зарядки стоит хотя бы несколько минут, согнувшись в пояснице, шевелит пальцами у пола или делает копательные движения руками и энергично топает правой ногой. Многочисленные картонные и пластмассовые стаканчики и ящички с рассадой он расставляет на большом столе, как Чапаев расставлял перед боем картофелины в известном фильме, и сам себя в сотый раз спрашивает – где он должен находиться во время высадки помидоров и перцев в теплицы? Впереди с лопатой наголо или на командном пункте у бочки с разведенным куриным навозом?
* * *
К утру из‑за туч выглянуло солнце и пошел слепой снег – сначала медленно, потом быстрее и наконец повалил изо всех сил. В холодном сыром воздухе повисли тысячи перепутанных между собой белых нитей, которые там, наверху, кто‑то невидимый без устали отрезал и отрезал ножницами. Угол неба над черным лесом стал таким золотым, таким синим и таким пронзительным, что на мгновение почудилось – вот‑вот должно случиться что‑то очень хорошее, или просто хорошее, или хотя бы не случится ничего плохого. Или не должно, но все равно случится. Или не случится, но все равно.
* * *
Ветер сырой, но теплый. Листьев еще нет, но почки полопались даже на мачте телевизионной антенны. Возле калитки повизгивает пила – там пилят штакетник и прибивают его к калитке, еще в марте изгрызенной собакой в отместку за то, что ее не пустили гулять. Пилят и отгоняют собаку, сующую нос в коробку с гвоздями и под руку. За забором колют дрова, привезенные лесником еще полтора месяца назад. Наконец‑то они оттаяли. Колют и отгоняют собаку, лезущую под колун и от полноты чувств кусающую березовые чурки. В огороде вскапывают грядки под редиску, свеклу, лук‑севок и отгоняют собаку, уже успевшую сожрать три маленькие луковички и норовящую покопаться во взошедшем озимом чесноке. В дальнем углу сада, пыхтя от усердия и размазывая по пухлым грязным щекам злые слезы, никак не могут забить утащенный из коробки у калитки большой гвоздь в скамейку. Собаку при этом не отгоняют. Ей даже говорят: «Сама бы попробовала» – и протягивают молоток. В скворечнике, прибитом к шесту на крыше бани, идет ремонт – заселившаяся пара дроздов уговаривает приглашенного дятла продолбить еще одно отверстие в стене и не бояться собаки, скачущей и лающей под стеной.
Во двор выносят рассаду моркови. Обычно ее семена просто бросают в землю, но в этом году вырастили в золотых пластмассовых ячейках из‑под бабаевских шоколадных конфет «Вдохновение». Знающие люди говорят, что из рассады, выращенной в таких ячейках, морковь получается слаще раза в два, чем обычная. Рассада похожа на обрывки тонких зеленых ниток с узелками микроскопических листиков. Садятся перед грядкой на корточки, берут чайную ложку, зачем‑то вытирают ее носовым платком и аккуратно, начиная с крайней ячейки… но не успевают отогнать собаку.
* * *
Хуже всего в середине весны, когда снег почти растает, потому как надеешься, что в качестве компенсации за бесконечную зиму, за сильные морозы, сугробы по пояс, за пережитую эпидемию гриппа, за кашель и насморк покажутся из‑под слежавшегося грязного снега какие‑нибудь диковинные цветы вроде орхидей или лотосов, запоют райские птицы и лопата в огороде стукнет о крышку сундука с сокровищами и бочонком ямайского рома, которые зарыли пираты триста лет назад. Ну пусть не каждый год сундук и бочонок, но хотя бы бочонок через два на третий после особенно морозных и снежных зим.
Так нет же! Ничего не вытаивает, кроме пустых пивных бутылок, окурков, собачьего дерьма и каких‑нибудь старых обид, про которые ты думал, что давно их забыл, а им ничего не сделалось – только чернее стали. Хоть бы микроб какой их разлагал, но нет такого микроба – еще не родился. Хуже самой пластмассовой пластмассы эти обиды. Вместо орхидей и лотосов вырастут сныть, крапива и мать‑и‑мачеха. Вместо райских птиц загалдят обычные грачи, а лопата вместо сундука с сокровищами стукнет о старые грабли, забытые осенью на грядке. Конечно, если немного подождать, то зацветут яблони, запоют соловьи, появятся своя редиска, укроп, за подкладкой старой куртки обнаружатся забытые пятьсот рублей и ямайский ром… пусть не бочонок, а бутылка «Зубровки»… И жизнь наладится в том смысле, что перестанешь мечтать о ерунде вроде райских птиц и орхидей с лотосами. По крайней мере, до следующей весны. Вот только старые обиды…
* * *
Выйдешь утром в сад, сядешь на нагретую солнцем скамейку, разрешишь божьей коровке и маленькому зеленому жучку по себе ползать, прикроешь глаза и станешь ждать, когда зацветет яблоня, слушать, как у соседей хлопает на ветру постиранное белье, как гудит шмель, как звонко щебечет какая‑то желтогрудая птичка, как на другом конце древни дерет горло петух, тарахтит трактор и кто‑то кричит: «Поймаю – уши оторву вместе с ногами», станешь смотреть, как качают головами красные тюльпаны и желтые нарциссы, на зеленые серебристо‑замшевые листочки, еще свернутые в трубочки, и думать о том, что из всех ожиданий на свете… из всех неясных, из всех робких, из таких туманных, что в них можно заблудиться, из таких сладких, что от них все слипается внутри, из таких томительных, от которых все вытягивается в тонкую ниточку и вот‑вот порвется, из лихорадочных, от которых сохнет во рту, запекаются губы и не помогают никакие жаропонижающие, из радостных и таких больших, которые не помещаются в голове, из мучительных, из напрасных, из таких пустых, что в них нечем дышать, из равнодушных, из безнадежных… или ничего не думать, а просто ждать, когда зацветет яблоня.