Читать книгу "Слова в песне сверчков"
Автор книги: Михаил Бару
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
* * *
Раньше, каких‑нибудь сорок или даже тридцать пять лет назад, весной о чем только не думалось – о кливерах, о фор‑бом‑брамселях, о попутном ветре, о пиратах, о синих бездонных очах, которые цветут на дальнем берегу, о перьях страуса, о луке и стрелах, о царевнах‑лягушках… а теперь выйдешь утром на веранду в теплом махровом халате и войлочных тапках, посмотришь на ящик с рассадой петуний и стоишь, думаешь, думаешь о том, какими они вырастут, будут ли крупными, гофрированными по краям фиолетовыми воронками, как нарисовано на пакетике с семенами, и точно ли они сорта «Аладдин Бургунди», а не обычные мелкие белые или розовые сорта «Иван Рязанди», которыми торгуют бабушки на рынках; о том, что все продавцы цветочных семян – самые настоящие пираты и за сто рублей дадут тебе только восемь микроскопических семян, из которых всходит едва половина, а вместо второй половины в углу ящика вырастает какая‑то двухсантиметровая зеленая метелочка, похожая то ли на морковку, то ли на сурепку… или это из грунта выросло, потому что его не прокалили перед посадкой в духовке; о том, что рассаде через месяц пора в грунт, а зеленые листики еще величиной с муравьиную ладонь; о том, что лук и стрелы лежат где‑то в кладовке, заваленные старым тулупом, проеденными молью валенками и дырявой резиновой лодкой, которую все нет времени заклеить, да и лук теперь попробуй натяни, потому что артрит, потому что правое плечо к перемене погоды… а хотя бы и натянуть, но потом еще два дня ходи по горам и лесам, потом выбирайся из топкого болота, потом… когда можно просто протереть пыль с палехской шкатулки, в которой лежит давно высохшая и даже окаменевшая лягушачья шкурка, которую когда‑то не разрешила спалить в печке жена, которая уже приготовила завтрак и налила чай, который остывает так стремительно, что если не сесть за стол немедленно…
* * *
Когда гости наконец угомонятся и уйдут в дом, остаться в беседке и сидеть молча рядом с полупустой бутылкой красного сухого вина, с бокалом, на дне которого еще шевелится прозрачный мотылек, слушать, как гудят майские жуки, как медленно, по каплям, вытекает из кем‑то забытого и невыключенного радиоприемника черный, тягучий, точно ром Bacardi, блюз, смотреть на мигающие красные и желтые огоньки на далеком шоссе и думать о том, что… даже не думать, а чувствовать… нет, скорее, жалеть… да ни о чем, кроме того, что пришлось бросить курить лет десять назад. Можно было бы не делать вид, что думаешь, чувствуешь и… а просто сидеть в клубах голубого, пахнущего медом и черносливом дыма, попыхивать трубкой, и всем, и даже тебе самому, было бы ясно, что ты не просто так сидишь, а думаешь, чувствуешь и жалеешь. Немного жалеешь. Совсем чуть‑чуть.
* * *
Отпиливаешь старое, сухое и ненужное у ольхи и вдруг видишь, что на самом кончике черной, покрытой лишайниками ветки вырос крошечный зеленый листик. Вот бы и мы так могли… Ученые, конечно, придумают, как это сделать с помощью каких‑нибудь чужих стволовых клеток, плаценты и прочей генной инженерии, но хочется, чтобы из самого себя. Внезапно. Два или три года никаких признаков жизни, варикоз, артроз, холестериновые бляшки, отложение солей… а потом раз! И зеленый листик. А то и два.
* * *
Майскими вечерами особенно хороши грозы с их черными‑черными тучами, с их ветвистыми, точно оленьи рога, молниями, оглушительным треском разрываемого в клочки неба, запахом мокрой травы, свежести, огромными, падающими точно за шиворот дождевыми каплями, спасаясь от которых так здорово забежать на веранду, греть озябшие ладони о чуть теплый электрический самовар, пить остывший чай с упавшими в него лепестками цветов вишни, грызть оставшиеся после обеда куриные крылья, намазывать клубничное варенье на горбушку бородинского и говорить, говорить о каких‑нибудь новых французских или американских романах, об умирающей деревне, о вековой отсталости, о соседе, которого пьяный трактор вчера среди бела дня увез к ручью и там вывалил в воду, о заговорах на редьку, которыми лечит старуха Веретенникова, о последних скандалах в Фейсбуке, о том, что верлибры не приживутся у нас никогда, о мурашках, бегущих по всему телу от стихов Бродского, о теле, по которому ползет и ползет какая-то крошечная букашка с голубыми крыльями и вот‑вот заползет за вырез сарафана в такой крупный, такой спелый и такой сладкий горох… а потом, уже засыпая, думать о том, что до осени еще длинный‑длинный ряд дней, долгих вечеров, до краев наполненных умирающей деревней, стихами Бродского, куриными крыльями, вековой отсталостью, клубничным вареньем, фейсбучными скандалами, и о том, что не стоило так объедаться на ночь клубничным вареньем. Еще и мазать его на хлеб.
* * *
Третий день льет холодный дождь. Уму непостижимо, сколько пропадает зря аромата цветущего шиповника. На вишню от сырости напал какой‑то грибок, и надо бы обрызгать ее специальным антигрибковым ядом, но нельзя, потому что дождь его смоет. Да и яда на самом деле нет – надо ехать за ним в райцентр и там долго ходить по рынку, нося за женой бесчисленные сумки с новой рассадой для огурцов, которая померзла от внезапных холодов, сыром, селедкой, баклажанами, красным сухим вином, яблоками, телятиной, крышками для банок, ветчиной, помидорами и ядом, который, как выяснится по дороге домой, забыли купить, и придется возвращаться за ним еще раз.
Уже на выезде из города зайти, по случаю беспросветного дождя, в районный краеведческий музей, в одной из комнаток которого устроена выставка кукол, привезенная сюда из области, и среди целлулоидных красавиц в старинных, затейливо украшенных золотой и серебряной тесьмой платьях из шелка и бархата углядеть небольшую, сделанную мастером из Петербурга куклу мужичка под названием Бухгалтер Толик – в очках, фетровом сером беретике, коричневом драповом пальто с большими костяными пуговицами, с крошечным портфельчиком в одной руке и холщовой сумкой в другой.
Стоять, смотреть на него и представлять, как он спускается по полутемной лестнице парадного, пропахшего кошками до мышиного инфаркта, как идет в магазин, потом во второй и в третий, чтобы купить яблок, телятины, ветчины, помидоров, сыра, селедки, орехов, красного сухого вина, как возвращается домой, ставит на пол свой раздувшийся от продуктов портфель, вешает на крючок сумку, разувается, снимает берет, пальто и относит все покупки на кухню.
Через какое‑то время, все нарезав и разложив на тарелки, бухгалтер Толик приглаживает остатки волос на голове, робко, с виноватой улыбкой на лице открывает дверь в гостиную, где его жена берет уроки живописи у модного петербургского художника, и зовет всех ужинать.
За ужином жена выговаривает ему:
– Ты, Толик, умный, благородный человек, но у тебя есть один очень важный недостаток. Ты совсем не интересуешься искусством. Ты отрицаешь и музыку, и живопись.
– Я не понимаю их, – отвечает он кротко. – Я всю жизнь занимался бухгалтерией, и мне некогда было интересоваться искусствами.
– Но ведь это ужасно, Толик!
Бухгалтер Толик ничего не отвечает и отворачивается к окну, за которым идет бесконечный дождь, а под окном и под дождем стоит и мокнет старая вишня. Часть листьев на ветках побурела и свернулась в трубочки. «Наверное, ее грибок ест. От сырости все, – думает он. – Хорошо бы яду специального развести и обрызгать этим раствором дерево. Впрочем, что толку от этого яду – все равно его смоет дождем». Потом он переводит взгляд на кусты цветущего шиповника возле детской площадки и еще думает: «Сколько чудесного аромата пропадает зазря – уму непостижимо… Яду все же надо будет купить. Даже если дождь не кончится».
* * *
Небо ярко‑синее, ветки яблони черные, с ярко‑рыжими, бледно‑желтыми и серо‑зелеными пятнами лишайников, синички такие лимонно‑желтые, что во рту появляется кислинка, если долго на них смотреть. Хочется взять акварельные краски и все это нарисовать легкими, как цветочное дыхание, мазками, а в углу картины пририсовать что‑то такое… сиреневое с васильковым отливом или цвета глициний с арбузом или просто голубое и бархатное, но в крошечных и мохнатых серебристых мурашках – одним словом, такое мечтательное, такое тонко щекочущее или свербящее… или свербительное… такое настроение, какое бывает в середине марта, когда охота к перемене мест оказывается сильнее, чем неизвестно что, чем все что угодно, когда хочется уехать, улететь и уплыть за тридевять земель в дальние страны, чтобы там лежать на берегу моря и обгорать под тропическим солнцем, или, вцепившись обеими руками в хлипкую скамеечку, сидеть на идущем по душным, влажным джунглям слоне и бояться упасть, или, скрипя песком на зубах, укачиваться до тошноты на старом, протертом до дыр туристами верблюде, или, обливаясь потом, таскать целый день в рюкзаке неподъемного и неизвестно зачем купленного каменного скарабея или Анубиса и мечтать о весенней прохладе и о той приятной кислинке, которую начинаешь чувствовать во рту, если долго смотреть на лимонно‑желтых синичек.
* * *
В оврагах еще март, а на пригорках уже апрель. Сорвешь высохший и пустой серый стебелек, подуешь в него, и из отверстия вылетят остатки холодного зимнего воздуха. Прижмешь ухо к теплой от солнца березе и слушаешь, как кипит и бурлит в глубине ствола сладкий сок, как мало‑помалу начинают зеленеть еще бесцветные после долгой зимы молекулы хлорофилла, как внутри миллиардов клеток бешено суетятся триллионы митохондрий, ядер и каких‑то совершенно незаметных даже в самый сильный микроскоп пузырьков и соринок без всякого названия, как клетки делятся, делятся, делятся день и ночь без устали для того, чтобы проклюнулись смолистые почки, которые будут набухать и болеть до тех пор, пока не лопнут с треском и во все стороны не брызнет новорожденная листва.
* * *
К середине весны толстые и ватные зимние сны, покрытые толстой плотной серой известковой скорлупой, истончаются настолько, что в этой скорлупе появляются тонкие змеистые трещины и даже крошечные отверстия, через которые можно дышать, если ты бесконечно падаешь в Марианскую впадину, и даже крикнуть «Помогите!», если тебя режут на мелкие кусочки огромными кухонными ножами.
* * *
Зимы давно нет, снега нет уже неделю, солнца… только что было, холода нет, тепла нет, весны нет, а есть облака, есть молодой и не знающий, куда девать силу, пронизывающий ветер, есть два чибиса, уставших с этим ветром бороться, есть тонкая полоска льда у берега, есть перепрелая, покрытая белой пылью, бурая прошлогодняя листва, есть черная горелая прошлогодняя трава на косогорах, есть горький ее запах, разносимый ветром, есть отощавшие за зиму и заросшие диким черным ворсом мухи, беспрерывно потирающие лапки от холода, есть старые вербы, стволы которых покрыты зеленым и серым мхом, есть ветви верб, обрызганные оранжевыми каплями лишайников, есть хрупкий, молочно‑белого стекла мотылек, осторожно ощупывающий предлинными усами ветку, по которой он ползет, ползет, ползет к мохнатым, серебристо‑серым, белым жемчужинам на кончике этой ветки, есть в кухне у печки литровая банка из‑под томатного сока с ветками вербы, есть апрельские прозрачные деревенские субботние сумерки и есть город, в который уже завтра утром надо въехать, чтобы послезавтра идти на работу.
* * *
Размаривающее апрельское солнце, в отличие от холодного октябрьского и ледяного декабрьского, может заполнить всю голову без остатка. Мысли если и остаются, то не ворочаются внутри, а летают снаружи в теплом, как парное молоко, воздухе в виде желтых, белых или разноцветных бабочек, жужжат мохнатыми шмелями, сверкают слюдяными крыльями мух, чирикают воробьями, неутомимо ползают по тебе муравьями, лежат у забора большой дремлющей собакой, ходят рядом и вокруг в виде жены, выносящей во двор из дому ящик с рассадой базилика, чтобы его выгулять на солнце. Жена говорит, что базилик хорошо добавлять в салат из сладких помидоров‑черри, моцареллы и… но слова, которые говорит жена, которая ходит рядом и вокруг, которая выносит базилик, который в салате… летают от твоей головы невообразимо далеко, низко, точно к дождю, и быстро падают в молодую траву, в зарослях которой их мгновенно растаскивают на буквы муравьи, которые неутомимо ползают рядом и вокруг.
* * *
Мучиться бессонницей лучше всего в мае на даче. Проснешься в пять утра, поворочаешься с боку на бок еще полчаса, откроешь наконец глаза, чтобы развидеть бесконечные кусты с помидорной рассадой, обуешь галоши на босу ногу и пойдешь в теплицу, чтобы проверить, как она там провела первую ночь в грунте – не продуло ли ее сквозняком через щель у земли, не снился ли ей в кошмарном сне пырей и не пробралась ли к ней под утро вездесущая сныть. Выйдешь на крыльцо, наступишь на хвост собаке, дремлющей на уже нагретых утренним солнцем деревянных ступеньках, и замрешь, пораженный нескончаемым насекомым гулом в ветвях цветущего клена, щекочущим видом всех этих пчел, мух и микроскопических жучков, лихорадочно собирающих сладкий нектар с нежно‑зеленых соцветий. И, прищурившись из‑под ладони, приставленной ко лбу, разглядишь на самой верхней ветке маленькое, невзрачное, серое, размером с детский кулачок карузо, так сладко поющее о прелестях семейной жизни, о заботливо свитом гнезде, об отложенных яйцах, что невольно и сам, вопреки всякой логике… И тут деликатно заскулит собака, прося убрать ногу с ее хвоста.
* * *
В городе жизнь шустрая и все время норовит проскочить, промелькнуть, промчаться мимо на красный свет, да еще и грязью с ног до головы обрызгать. Хорошо, если не задавит. Только ты в городской жизни освоился, занял свою крошечную нишу на седьмом или двенадцатом этаже, затащил в нее холодильник, повесил шторы, только появился у тебя маршрут, по которому ты изо дня в день ходишь утром на работу, а вечером домой и по пути заходишь в кафе на Сретенке или Остоженке, чтобы выпить чашку эспрессо, только появилось у тебя в этом кафе любимое место у окна, с которого так удобно наблюдать за спешащими в разные стороны людьми, которых ты видишь в первый и последний раз в жизни… как жизнь неожиданно меняет направление и в помещении кафе устраивают офис банка, а твоя контора закрывается вовсе и ты остаешься в своей нише, со шторами и холодильником, но не у главной дороги, а в переулке или даже в глухом тупике.
Другое дело в деревне. Там жизнь, как и дорога, одна, и она не убегает как угорелая неизвестно куда, а идет не спеша из весны в лето, а из лета в осень, а из осени в соседнюю деревню, и направление что ни день не меняет. Тем более неожиданно. И на этой дороге ты знаешь каждую ямку и каждую трещину лично. И похожее на трехгорбого верблюда кучевое облако, которое из года в год висит на одном и том же месте в небе над этой дорогой. И в стае галок на покосившихся черных крестах заброшенной церкви ты знаком с каждой галкой и даже со скандальной вороной, которая вечно выясняет с этими галками отношения. И кончается дорога тропинкой к твоему дому. И тропинку эту ты протоптал сам, своими собственными ногами, а не закатали в асфальт по приказу из районной управы смуглые жители солнечной Средней Азии. И справа от этой тропинки стоит огромная старая береза, под которой хорошо по вечерам сидеть и пить чай. И в большом и глубоком дупле этой березы, которое расположено высоко и скрыто от посторонних глаз ветвями, никто и никогда не устроит офиса банка, потому что там живет многодетная сова и ни у кого нет никакого права ее оттуда выселить. Да и сама она кому хочешь выклюет глаз, если ей о выселении только заикнуться.
* * *
С возрастом начинаешь чаще оглядываться. Отпиливаешь по весне сухую, покрытую серо‑зелеными лишайниками нижнюю ветку у яблони и думаешь не о том, какие вырастут через три месяца на здоровых ветках яблоки, а вспоминаешь, как много их было позапрошлой осенью, как треснула от их тяжести ветка, которую ты сейчас отпиливаешь, как до ноября висело на самом верху красное яблоко и как клевали его птицы… Или станешь смотреть на большую старую собаку, которая целыми днями лежит и спит в тени забора, и вспоминать те времена, когда она была резвым щенком, легко перемахивала через этот забор и шла гулять по деревне, пугая своим неуемным дружелюбием кошек, гусей с курами, соседа и даже соседский мотоцикл с коляской. Или, глядя на детей, вспоминаешь о том, как они катались на трехколесном велосипеде по двору, а не на джипе черт знает где. В таких случаях литературные и театральные критики, любящие употреблять непонятные технические термины, говорят о «другой оптике». Ну, да. Другая оптика. Она во всем, даже в мелочах. Взять, к примеру, джинсы. Смотришь на них и думаешь: «Ну почему, почему еще год назад они легко застегивались, а теперь не хотят?!»
* * *
Всю ночь дул сильный ветер. Утром обнаружилось, что с ветки старой яблони сорвало кормушку для птиц и теперь три воробья, каждый из которых знает, как лучше повесить ее обратно, наперебой дают советы старику, привязывающему веревку от кормушки к ветке. Еще и повалило дерево в углу старой фотографии, висевшей в рамке на стене веранды возле приоткрытой форточки и изображавшей вид из окна деревенского дома, во дворе которого мальчик лет десяти вешает кормушку для птиц на яблоню и три воробья, каждый из которых знает, как лучше ее повесить, дают ему советы.
* * *
Раннее субботнее утро. Все еще спят. Не спят только мухи между оконными рамами на кухне и мальчик лет четырех. Он уже встал и прошлепал босыми ногами к печке, у которой угрелся и дрыхнет без задних ног толстый старый кот, видящий во сне чугунок… нет, два чугунка мелких, как семечки, мышат, запеченных в сметане. Мальчик дергает кота за хвост, лезет пальцем ему в ухо, трогает усы и шепчет громким трагическим шепотом: «Не спи! Не спи! Мне скучно!» Кот фыркает, чихает, сворачивается в тугой клубок, на поверхности которого не видно ни лап, ни хвоста, но глаз не открывает и не откроет до тех пор, пока не съест все два… нет, три чугунка мышат.
* * *
Раннюю весну трудно отличить от поздней осени – лес такой же черный, в поле трава жухлая, сухая, в лужах ледяная вода, в небе еще пусто и, кроме облаков, ворон и сорок, никого нет. Огурцы, как и осенью, соленые, а магазинные состоят из воды, химических удобрений, мягких сортов пластмасс и выращены не на грядках, а в огромных стеклянных реакторах. Рябиновка, которой с прошлой осени осталось…44
Рябиновка здесь, конечно, ни при чем. Просто приписалась сама собой к соленому огурцу.
[Закрыть] Даже кашель еще зимний, но стоит только подуть теплому и влажному ветру, как настроение начинает подниматься все выше, выше и выше и, поднявшись, переливается там, в вышине, всеми цветами радуги. Хочется сразу петь, бегать по лужам и кричать своему настроению: лети еще выше, выше… и оно летит, летит и исчезает где‑то там, за облаками, а ты остаешься здесь, на земле, с промокшими ногами, насморком, проснувшимися мухами, аллергией на какую‑то пыльцу, ипотекой, надкусанным соленым огурцом и пустой бутылью рябиновки.
* * *
В городской квартире уют создать непросто – один для этого расставляет по всем комнатам фарфоровые статуэтки пионеров, балерин и писателей, купленные на блошином рынке; другой в художественном беспорядке разбрасывает умные книги у себя на письменном столе, да еще и в каждую вставит по пять закладок; третий перед духовкой, в которой румянится дюжина куриных голеней из супермаркета, ставит кресло, закуривает трубку и заставляет лежать у своих ног на синтетическом коврике комнатную собаку размером с кошку; четвертый… Впрочем, все это в городе. В деревне для того, чтобы создать уют, достаточно затопить печку или ранней весной вырастить на подоконнике огурцы, покрытые нежной молочной щетиной. Первый из этих огурцов, выросший до размеров указательного пальца, подают к чаю, как конфету или пирожное. Разрезают на крошечные дольки и кладут под языки, как валидол, до полного рассасывания. Говорить при этом ничего не надо – достаточно смотреть в окно, наполовину закрытое огуречными листьями и уже увядшими желтыми цветами, за которыми валит крупный мокрый снег и пара скворцов, прилетевших вчера и сидящих в своем скворечнике на крыше сарая, стучит клювами от холода и думает о том, что в следующий раз вылетит на две недели позже и по пути еще на неделю остановится в Риме.
* * *
Всю ночь во сне шел дождь и шуршал при этом так, что хотелось проснуться, встать, поставить мышеловку, потопать ногами, дать ему кусочек сыра или колбасы, чтобы он наконец утих.
* * *
Весна в самом начале марта – это злой, точно цепной пес, мороз, остервенелый, рвущий сам себя в клочья, жгучий ветер, острые иглы снега, колющие везде, куда могут пробраться, покрытое ледяной коркой и морозными узорами окно, за двойными рамами которого в тепле, под лампой дневного света, в маленьком деревянном ящике из‑под купленной еще прошлым летом черешни или малины, из черной земли уже проклюнулись крошечные, меньше спичечной головки, нежно‑зеленые ростки садовых петуний. Да к этим росткам в придачу несколько новых тактов в песне комнатного чижика. Всего два или три. И больше ничего.
* * *
Снег липкий, тяжелый и ноздреватый. Дышит тяжело. Если встать под обрывом, на занесенном снегом льду и прислушаться изо всех сил даже ушами на шапке‑ушанке, то можно услышать, как под ногами, под снегом и подо льдом учится разговаривать новорожденный ручей.
* * *
К середине весны небо наливается золотистой синевой до самых краев, и птицы пьют эту синеву взахлеб, летая с открытыми клювами. Птицам теперь хорошо, а охотникам плохо. Весной какая охота… Но и весной настоящий охотник времени даром не теряет.
Весной самое время сочинять охотничьи истории. Летом, или осенью, или зимой, когда охотники рассядутся у костра, нарежут толстыми неаккуратными ломтями ветчину, откроют острыми как бритва охотничьими ножами банки с тушенкой, разольют водку в свои складные стопки… Вот тут некогда будет запинаясь придумывать, как ты открыл ногой дверь в мышиную медвежью берлогу, как медведь на коленях умолял, как ты из обоих стволов в глаз, чтоб шкуру не попортить, как отстирывал восемь километров тащил трехпудовые лосиные рога жене на шубу… И не дай Бог рассказать прошлогоднюю историю, начало которой уже торчит изо рта твоего соседа!
Загодя репетируются мизансцены вроде «дележа шкуры неубитого медведя» или «попирания ногой свиньи дикого кабана» или «первый десяток убитых кроликов зайцев». Что касается последней, то она загодя еще и фотографируется для того, чтобы в краткий промежуток между первой и второй не начинать с каких‑то там зайцев, а, мимоходом показав снимок, сразу перейти к рассказу о том, как медведь на коленях умолял.
Охотничьи собаки тоже времени зря не теряют. Они учатся не закрывать уши лапами при звуке выстрела, приносить хозяину после этого выстрела… на худой конец, хоть шишку и, самое главное, не смеяться посреди рассказа о том, как медведь на коленях умолял.
* * *
От талой воды воробьи пьянеют и так смотрят на воробьих, что даже галкам становится не по себе. Мухи между рамами еще спят, но уже потирают друг о друга затекшие за зиму лапки. На подоконниках стоят укрытые пленкой ящики и ящички с рассадой, на которых приклеены этикетки «Петуния одномужняя», помидор «Бычье это вам не заячье», зеленый горошек «Симфонический» и трава, у которой можно курить даже название – «Зайцехвостник яйцевидный». Из черной земли появились ростки, которые только под микроскопом и можно рассмотреть. Дачнику никакой микроскоп не нужен – зрение и слух у него в эти дни так обостряются, что он видит даже, как на самых кончиках этих ростков без устали делятся молодые клетки и как прыщет во все стороны молодая, хмельная цитоплазма, в каплях которой с оглушительным треском разрываются упругие клеточные ядра и неутомимо снуют митохондрии, то и дело стукаясь о туго натянутые клеточные стенки.
Теперь по вечерам дачники мечтают. Вот как мечтает будущий отец, приставив ухо к округлившемуся животу своей жены, о том, как они пойдут с сыном на рыбалку или станут вместе выпиливать лобзиком маме фанерную подставку под горячую кастрюлю, а будущая мать в то же самое время мечтает о том, как ее красавица дочь выйдет удачно замуж за богатого мужчину, красавца и сироту, и даже самое слово «свекровь»… Вот так и дачник представляет себе будущий помидор – размером с арбуз или тыкву. Такой и солить можно будет только в бочках – в банки он не пролезет. Или взять огурец – у него даже пупырышки на кожуре будут такие огромные, которые и не у всех‑то моржей бывают, когда они выныривают из полыньи не в том месте, где ныряли. Или болгарский перец, при предъявлении которого в болгарском посольстве немедля выписывают вид на жительство, а то и болгарское гражданство. Или кабачок, который к осени вырастает до размеров настоящего кабака с живой музыкой и эротическим шоу.
Но все это еще впереди – и посадка в грунт, и теплицы, раскрываемые и закрываемые по десять раз на дню, и непрерываемая даже на еду и сон прополка, и битва за урожай, и ходьба в штыковую и в совковую на грядки с картошкой, и крики «Меня придавило тыквой!», «Рубите морковь на куски не больше метра и складывайте в штабеля!», «Мама! Коля завернулся в капустный лист и говорит, что он слизняк, а меня тошнит!»…
* * *
Снег в поле тает, и аккуратные изящные следы лисиц расплываются до собачьих. Вода в реке такая черная, что удивительно, как в ней днем не заводятся звезды. Солнце выглядывает из‑за черных облаков хитро – будто замышляет если и не полное, то частичное затмение. Задевая колокольню, по краю неба конницей Батыя или Мамая стремительно несутся рваные облака, низко нагнув белые косматые головы. Сквозь свист ветра слышно, как покрикивают всадники, подгоняя своих неутомимых кривоногих лошадок, и как звенит спускаемая на полном скаку тетива. Вот сейчас, сейчас ударит набатный колокол, зайдутся хриплым лаем деревенские собаки, закричат заполошно бабы, скликая ребятишек, вмиг протрезвевшие мужики, приставив заскорузлые ладони ко лбу, станут тревожно всматриваться в заснеженные холмы на горизонте… а пока все тихо.