Электронная библиотека » Михаил Бару » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 21 сентября 2014, 14:42


Автор книги: Михаил Бару


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Михаил Бару
Повесть о двух головах, или Провинциальные записки

Синее молоко сумерек

Литераторы – публика ревнивая. Особенно, конечно, прозаики. Оно и понятно: умные литературоведы нашли шестнадцать сюжетных схем, объемлющих всю-всю литературу. Захочешь рассказать про любовь мальчика к девочке и две их злых родни, а Шекспир уже опередил. Один раз, пускай, можно переместить эту историю в другое время. Несколько раз – в другую страну. И всё, пожалуй. Вот и толкаются писатели, будто электроны в микросхеме.

Только одна категория прозаиков не ревнива совершенно. Это те, у кого города, реки и другая природа участвуют в сюжете рядышком с людьми. Оно понятно: напишет Лесков про Леди Макбет Мценского уезда – и больше никому про нее не написать. И даже про Леди Макбет Ковровского района не написать. А вот Мценск останется. Только это уже будет Мценск, попавший в книжку Николая Лескова. И непременно заведется в том Мценске дом, где обитала купчиха, ставшая прототипом злодейки. И сделается город на несколько историй богаче. А те истории далее историями обрастут: снова сюжеты.

Самое лучшее, когда через город проезжал Пушкин. Если жил в городе – тоже хорошо, но для этого городу надо быть Одессою или Кишиневом. А просто так Пушкин жить в городе не будет. С другой стороны, когда не жил, а только останавливался, получается больше простору для фантазий. Документов-то ведь нет. Оттого делается Александр Сергеевич вольной городской примечательностью, а следующий, кто захочет рассказать про город, историю с нашим всем связанную обязательно дополнит.

Вот и в книге Михаила Бару фамилия Пушкин попадается много чаще прочих. И не только в повествовании о городе Торжке, чьи котлеты поэт восславил, но и в отдаленных местностях, наподобие Васильсурска. Это теперь Васильсурск почти нетранзитный город, туда специально ехать надо, а раньше, получается, транзитный был и Пушкина сквозь себя возил за материалами о Пугачевском бунте.

Михаил Бару вообще больше о нетранзитных городах пишет. И о маленьких. Вот, скажем, глава про Венёв больше главы про Ярославль в десять раз. Это правильно: сам город в сорок раз меньше, значит, глава должна быть в десять раз больше! Тогда никому не обидно. У многих ведь маленьких городов в прошлом было великое будущее. Некоторые даже столицами побывать успели. Будущее у них разное, а прошлое – великое. Только спрятанное прошлое: про него мало кто знает, а другие думают, будто неинтересно. Еще как интересно!

Тут литератор становится археологом. Только археолог, как бы ни был осторожен, все равно ломает. А чего не сломает, то в музеи увозит. Писатель работает аккуратнее. Несколько фраз – и вот проступил за порушенными двухэтажками летописный Судиславль, тот самый, появившийся в летописях 700 лет назад «уже взрослым, с бородой и усами». Про бороду и усы не я придумал, а книжку Бару цитирую, хоть это и не хорошо делать в предисловии. Просто у него города такие: с особыми приметами, лапами и хвостами.

А вот с бумажными документами в наших городах плохо все. В Западной Европе, говорят, историю отдельных домов можно проследить едва ли не до времен Столетней войны. И от каждого владельца сохранился документ. У нас же города деревянные были, горели. Ну и прочие особенности истории тоже влияют. Мы ведь, в сущности, кочевой народ. Редко когда три поколения жили на одном месте. Может, и рады бы, но… Словом, подробно зафиксированная история города, как правило, завершается выставленном в краеведческом музее генпланом, непременно утвержденным Екатериною Великой. Более дальние времена состоят из легенд про оборону от татар и сказок.

Но это, повторю, когда град хотя бы в прошлом был велик. А если, например, перед нами Южа? Небольшой такой населенный пункт Ивановской области, чуть-чуть разбогатевший из ниоткуда в позапрошлом веке? А потом, когда ткани стали возить из Китая, опять сделавшийся ненужным? Тут ни подлинных великих историй нет, ни легенд со сказками. А что есть? А есть собака, продающая ежам иголки. Ну, хозяин ее коробейник, а ежи в тех краях рано лысеют. Должен ведь кто-то их иголками обеспечивать? Да-да, книга Михаила Бару устроена именно так: рачительные ежики выбегают прямо из серьезных рассказов местных историков, в буквально одном абзаце. И кто-нибудь непременно сочинит термин «краеведческое фэнтези». Только это неправда. Точнее: фэнтези могло стать таким, не превратись оно из филологически выверенных и сюжетно безупречных историй в трэш про попаданцев. Теперь-то чего уж о старом вспоминать?

Кстати: а есть или нет в этой книге сюжет? Вроде бы не очень: про города писатель рассказывает не по порядку, хаотически. То на север едет, то на восток, то еще куда-нибудь. Однако зачем тогда из одной главки в другую переплывают русалки? Разные совсем. Ну, озерных, пухленьких, от мускулистых речных всякий отличит, а вот эти – маленькие совсем, еле приметные, тоже ведь для чего-то нужны? И, кстати, почему русалки а не домовые, например? Или не полевики с лешими? Случайно? А вот и нет. Например, мобильный телефон «такой древний, что на нем есть кнопка с ятем», не случайно обладает именно маркой «Сименс». Любой, кто бывал в наших скромных и сельских краеведческих музеях или чуть менее скромных музеях деревянного зодчества под открытым пасмурным небом, видел трогательные, похожие на поросят дореволюционные моторы для сепараторов и разных мельниц. И были все они непременно марки «Сименс». Ну, две трети – точно. Вот и возникает нужная точность. Аккуратная точность, не избыточная. Вот и с русалками так же. Нет, почему все ж именно они населяют книгу, я впрямую не скажу, а то вам читать не интересно будет. Хотя намекну: вспомните, какой народ жил тут, вдоль Оки и Волги, до славян?

Или вот для чего в финале почти каждой главы есть несколько отделенных звездочками фраз о природе? Различной природе, совсем порой несообразной сказанному до того? Скажем, в городе жара и томная пыль, а финал главы мерцает снежными блестками. Казалось бы, несообразность, а, вчитавшись, понимаешь.

Так что сюжет у этой книги вполне есть. Только он специальный, точно в сборнике стихов. И вот тут получается очередной парадокс. Как эту книжку читать? Есть такие штампы из школьной программы по литературе: «Прочел не отрываясь» и «Читал медленно, смакуя каждое слово». Тут уж выбор читателя. И читатель этот, несомненно, – грядущий путешественник. Только когда он приедет в любой из городов, встреченных в этой книге, город станет чуть другим. Ну вот хотя бы потому, что будет городом, где побывал Михаил Бару и про этот город написал. Но это хорошая перемена для города, правильная.

Андрей Пермяков

* * *

Самое интересное в поездках по провинции – это процесс выбора городка, в который поедешь. Мечтаешь о том, чтобы приехать в такой медвежий угол, куда до тебя никто не добирался, и чтобы там – музей с несметными сокровищами и привидениями, с библиотекой Ивана Грозного; чтобы в глухом углу заброшенного кладбища тебе под расписку о неразглашении показали могилку старца Федора Кузьмича; чтобы через городок этот проезжал Александр Сергеевич или Антон Павлович, не говоря о Николае Васильевиче, и все трое оставили записи в книге постояльцев местной гостиницы и написали на обоях в нумере на втором этаже кто – стих, кто – небольшой рассказ, а кто – и маленькую повесть; чтобы на улицах стояли удивительной красоты памятники архитектуры всех стилей; чтобы из подземелья местного, еще домонгольского храма, с удивительной сохранности фресками, вел подземный ход за реку; чтобы можно было по нему пройти и найти наконечник копья или стрелы, или берестяную грамоту, или страничку из старинного девичьего альбома с четверостишием Антона Павловича; чтобы Москва была как можно дальше и чтобы никто слыхом не слыхивал ни о вечном, как игла для примуса, президенте, ни о депутатах, ни о ценах на нефть, ни даже о курсе доллара и евро.

Исключая президента, все остальное найти довольно просто. Даже страничку с четверостишием Чехова в девичьем альбоме.

Моршанск

– Что за чепуха! – воскликнул Ипполит Матвеевич. – Какие платки? Я приехал не из Парижа, а из…

– Чудно, чудно! Из Моршанска.


Между нами говоря, я сначала не хотел брать этот эпиграф. Ну сколько можно, ей-богу. Только начни говорить о Моршанске – так сразу и всплывает эта цитата. Я даже сочинил разыскал другой эпиграф из Екатерины Второй, которая по пути в Крым сказала сопровождавшему ее фавориту Дмитриеву-Мамонову: «Шура, Mein Schatz, как будем подъезжать к Моршанску – непременно разбуди». Тот, конечно, все проспал в соседней карете с княжной Щербатовой, а потом их за это поженили друг на друге и удалили от двора. И вообще, они ехали через Орел. Ну да бог с ними. Нашел я и еще одну цитату в воспоминаниях фельдмаршала Манштейна, который, в свою очередь, цитирует донесение командира одного из танковых батальонов, майора Фердинанда фон Штрипке, о том, что пять механиков-водителей скончались от удушья, покурив самокрутки из моршанской махорки. Еще нашел… и подумал – ну что это я выпендриваюсь? К чему все эти исторические изыски? Буду как все, и читатель ко мне потянется. Так что читайте диалог Кисы и Оси и не выпендривайтесь.

Начнем сначала. В Моршанск я ехал по железной дороге. От Павелецкого вокзала до Тамбова на фирменном поезде «Синеглазка». Сперва-то этот поезд хотели назвать «Лорхом», так как «Лорх» и крупнее, и урожайнее, и рассыпчатее в вареном виде, но пришлось передумать, так как уже на первом составе какие-то хулиганы не поленились закрасить букву «р» на каждом вагоне из пятнадцати. А еще раньше краеведы и вовсе настаивали на пчелином названии, поскольку на гербе Тамбова изображена ни разу не картошка, а три золотых пчелы. Краеведы, конечно, люди образованные, но ничего лучшего, кроме как назвать поезд «…кроме пчел», не смогли. Впрочем, я отвлекся от цели моего путешествия, и вообще – на вагоне поезда, в котором я ехал, было написано «Липецк». Черт его знает почему.

В Моршанск из Тамбова шел… нет, тащился старинный «икарус», изрыгающий клубы вонючего дыма невообразимой синевы и густоты. Какой-то железный и ржавый до дыр Холстомер. Держат его наверняка в автопарке из жалости. Десяток-другой литров бензина им не жалко. Пусть тащится. Под пресс, в металлолом – жестоко. Все же он им не чужой стал за три или четыре десятка лет работы. В кабине у водителя висела табличка, на которой маленькими буквами было написано: «Уважаемые водители-профессионалы», – и под этим обращением большими: «На технику надежды нет. Есть надежда только на вас!» Водитель же, на которого была вся надежда, тоже, видимо, хотел хоть на кого-то переложить ответственность и потому под объявлением повесил три иконы. Из тех, что у нас называют автомобильным иконостасом.

Мы ехали через поля, на которых желтели и колосились разнообразные сельскохозяйственные культуры – узнал я только подсолнухи. Их так измучил июльский зной, что они стояли поникшие, обиженно отвернув свои почерневшие лица от солнца. Подсолнухам все же было легче, чем мне. Кроме жары меня мучила песня со словами «Ой, парни, парни, мой вам совет – не рвите розу в семнадцать лет», которую водитель, пожилой, солидный мужчина с большими щеками и усами, слушал не переставая.

На главной площади Моршанска, перед облупленным кинотеатром, на котором висел огромный плакат «Наша родина Моршанск», играл духовой оркестр и стоял памятник знаменитому футболисту Боброву, уроженцу города. Бобров стоял на постаменте и заносил бронзовую ногу с прикрепленным к ней бронзовым мячом для удара. Над ним все небо было завешано гирляндами разноцветных лампочек. Эти лампочки списывают в огромных количествах каждый год по статье «Разбиты мячом».

В музее, облупленном так, как кинотеатру и в кошмарном сне не приснится, экскурсовод показал мне умопомрачительной красоты резной диван из имения помещицы Бурениной. На спинке дивана изображена сцена охоты сатиров на кабана. «Сатиры, – пояснил экскурсовод, – вели праздный образ жизни и охотились на кабанов». Ручки дивана изображали сцены похищения наяд или дриад гномами. Про их образ жизни я спрашивать постеснялся. Под ажурную резьбу, украшающую низ дивана были подсунуты две картонки, а рядом стояло красное пластиковое ведро. Я только начал поднимать глаза к потолку, чтобы посмотреть – откуда… как экскурсовод усилием воли пригнула мой взгляд к дивану.

– Ничего страшного, – поспешно сказала она. Немножечко отваливается резьба. С часу на час ждем мастера, который все поправит.

– Со дня на день и с месяца на месяц, – подумал я ей в ответ. – И крышу починит, чтоб не капало в ведро, и прибавит зарплату сотрудникам.

И еще я подумал, что если не верить в приход мастера, то можно удавиться. В конце концов, краеведческий музей Моршанска не единственное место, где до сих пор верят в его пришествие.

У противоположной стены стоял внушительных размеров итальянский буфет семнадцатого века, вывезенный когда-то из имения князей Долгоруких. Буфет как буфет. Самый обычный. Толстый, надежный. Из тех, что называют бабушкиными. В таком запирают на ключ от дедушки настойки и наливки, а от внуков – варенье и конфеты. Из необычного в нем была гнутая во все стороны бронзовая накладка на замочную скважину. Это так постарались революционные солдаты или матросы, или те и другие вместе в тот самый момент, когда, пытаясь открыть буфет, ковырялись в ней штыком. Видимо, им очень хотелось варенья с конфетами. Не говоря о наливках.

Уже когда я уходил и, стоя на музейном крыльце, спрашивал у экскурсовода, как пройти к Троицкому собору, к нам подошла женщина. Узнав, что я из Москвы, сказала, что они тут с товарищами написали стихотворение о Моршанске. И добавила, что очень хорошее. Я приготовился промямлить что-то вроде: «Как интересно… К сожалению, у меня разрядились аккумуляторы в фотоаппарате, развязались шнурки, кончились патроны, и я опаздываю на поезд. Зато в следующий раз, когда я приеду в Моршанск, то непременно прослушаю как минимум раза два…», – но не успел. Надо сказать, что такие стихотворения почти всегда бывают очень подробны и затрагивают множество сторон восхваляемого предмета. Началось все с описания красот местной природы, речки Цны, лесов и полей… Я снял рюкзак с плеча, поставил его на ступеньку и подумал, что Троицкий собор я посещу в следующий мой приезд в Моршанск… и тут, после первых двух или трех строф, женщина забыла текст. Она на секунду смутилась, но тут же твердым голосом уверила меня, что и остальной текст ничуть не хуже уже прочитанного[1]1
  Это ее уверение странным образом напомнило мне эпизод из воспоминаний Анненкова о Гоголе. Павел Васильевич рассказывает о том, как переписывали набело шестую главу первого тома «Мертвых душ»: «По окончании всей этой изумительной шестой главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: “Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью”. Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: “Поверьте, что и другие не хуже ее”».


[Закрыть]
. «Да кто бы сомневался!» – воскликнул я, делая огромные шаги по дороге к Троицкому собору.

По случаю африканской жары город вымер. Даже у входа в местный «VIP Мега Club»[2]2
  Да, именно так он и назывался. Поезжайте в Моршанск и сами убедитесь.


[Закрыть]
стоял всего один лимузин – помятая «Ока». Мужики с пивом, бабы с детишками, собаки с кошками – все полезли в речку Цну, на берегах которой и стоит Моршанск. Даже вороны с воробьями норовили превратиться в водоплавающих. Какая-то баржа дама в кричащем о помощи купальнике села необъятной кормой на мель, и вокруг нее суетились два буксира молодых человека, пытаясь… Кстати о баржах. Раньше-то Моршанск не стоял на берегах Цни как засватанный, а водил по ней суда с хлебом, салом, пенькой, медом, рыбой, пушниной… Сухой старичок, к которому я подсел на скамейку в городском саду, рассказал мне, что в середине позапрошлого века только грузовая пристань Моршанска растягивалась чуть ли не на несколько десятков километров. На мой осторожный вопрос, а не доходила ли эта пристань до Тамбова… Доходила! Мало того, и сам Тамбов, как я понял со слов рассказчика, стал губернским городом не раньше, чем до него дотянулась моршанская пристань.

На ступеньках Троицкого собора стояли новобрачные. Фотограф просил принимать их различные позы. Они и принимали – то обнимали огромную колонну с разных сторон, то друг дружку, то становились на ступеньках в позы главных героев фильма Титаник, то… но в собор не зашли. Они бы, может, и зашли, но что толку? Не разрешают там фотографироваться. Сели в машину, украшенную лентами, и поехали дальше веселиться. Да и мне надо было ехать в Тамбов, чтобы не опоздать к московскому поезду.

* * *

Настоящий грибник в сентябре даже спать ложится с лукошком, и снится ему, что он идет и косит белые с подберезовиками косой. Может, конечно, присниться и наоборот – пришел он в лес, свистнул особенным, созывающим грибы свистом, и они прибежали все до единого и встали пред ним, как лист перед травой, но шляпки в спешке забыли надеть. Ночью шарит он под подушкой в поисках особенно мелких опят или рыжиков и до самого утра не успокаивается, пока жена не толкнет его в бок. Это – если злая, а добрая вложит ему в руку припасенный с вечера кусочек сушеного подосиновика или даст его же понюхать – муж и затихнет. У обычных людей сны осенью просто удлиняются и становятся цвета сепии, а к зиме и вовсе – бесконечными и черно-белыми. У прудов и даже луж с началом осени появляется задумчивое выражение лица. Дожди мельчают и становятся вдоль себя длиннее. Осенние письма пространнее, длиннее летних в среднем на три, а то и на четыре прощальных предложения[3]3
  Кстати о письмах. Софья Андреевна жаловалась как-то в письме Черткову на Льва Николаевича, что косить-то он горазд, а вот помочь осенью выкопать картошку его не допросишься.


[Закрыть]
. Начиная с первого дня бабьего лета, дольше смотрят вслед при расставании, а когда бабье лето кончается, то к взгляду присоединяют тяжелый вздох, а то и слезу. Удлиняется и обед. К нему прибавляются разные закуски вроде грибной или баклажанной икры, к чаю прибавляются пончики с повидлом, шарлотки с яблоками, вишневые наливки, смородиновые настойки, тайком расстегнутые пуговицы и долгие разговоры о таком количестве мешков выкопанной картошки и запасенных на зиму трехлитровых банок с солеными огурцами, маринованными помидорами и связок с сушеными грибами, которого, кажется, хватило бы не только на зиму, но даже и на небольшой ледниковый период. Если летом не читают ничего, кроме туристических путевок и авиабилетов, то уже в начале сентября начинают просматривать, пусть и невнимательно, газеты и не очень толстые журналы – обычно те, которые можно легко свернуть в трубочку, чтобы бить ими сонных осенних мух. К Покрову, когда мухи уже спят, понемногу переходят на небольшие книжки рассказов в мягких обложках с таким, однако, расчетом, чтобы в конце ноября быть готовым к толстым романам и даже двухтомникам[4]4
  Ученые подсчитали, что над толстым романом можно спать самым глубоким сном не менее часа-двух, в то время как над газетой – только дремать, да и то не более пяти или десяти минут.


[Закрыть]
.

Впрочем, до зимы еще далеко и пока можно ограничиться употреблением в повседневных разговорах оборотов вроде «не май месяц на дворе», или «пора наконец пересчитать цыплят», или универсальным «что-то стало холодать – не пойти ли нам…»

* * *

Бабье лето – это последний шанс для тех лягушек, которые еще не стали царевнами. Они теперь хватаются не только за упавшие стрелы, но даже за соломинки. Да только поди найди теперь Ивана-царевича. Нет, Ивана, конечно, еще найти можно, но царевича… У хозяйственной лягушки уж и вышитые рубашки для него запасены, и хлеба пышные испечены, и бутылка водки в морозилке закоченела от холода, а царевич все никак жену не умолит отпустить его на рыбалку с ночевкой торчит в пробке на выезде из города. Или не в пробке, а в бутылке. Теперь такие царевичи… Пока до болота доберется – бабье лето и кончится. Бывает так, что их и вовсе не случится. Ни царевича, ни бабьего лета. Царевич подумает, подумает, да и вернется к жене, а вместо золотой осени зарядят дожди. Только и приснится лягушке какой-нибудь сон про то, как стоит она одна-одинешенька посреди бесконечного скошенного поля под серым, в тяжелых тучах, небом. Вокруг нее печальные ромашки, на которых так и не оборваны лепестки, кузнечики, поющие свои лебединые песни, и желтые листья, листья, листья, падающие, точно снег. И ни одного дерева вокруг – ни березы, ни клена, ни даже елки. Проснется она вся в слезах и будет лежать в темноте, с открытыми глазами, и гадать к чему это поле, эти ромашки, эти кузнечики и эти желтые листья. Так ничего и не нагадает. Заснет к утру, напившись корвалола, через час встанет и невыспавшаяся, с тяжелой головой, пойдет на работу.

Палех

Мало кто знает, что в Палехе дети в школе не учатся писать авторучками. Ни перьевыми, ни шариковыми, ни карандашами. Только кисточками. Учеников, непослушных или плохо расписавших шкатулку, никогда не ругают и паче чаяния не бьют, а только укладывают на лавку, снимают обувку с носками и голые пятки щекочут самыми тонкими кисточками. Так достигается и прилежное поведение, и отличные успехи в учебе. Впрочем, это всего лишь преамбула к рассказу о некоторых экспонатах Государственного палехского музея лаковой миниатюры.

На крошечной, величиной со спичечную коробку, палехской шкатулке под названием «Я к вам пишу…» изображена… конечно, Татьяна Ларина. Сидит она за столиком и пишет гусиным перышком на листике бумаги величиной с гривенник… Буквы там такие мелкие, как только что вылупившиеся из яиц муравьи. Разглядывать их без микроскопа – только глаза портить. В музее микроскопа нет, а кабы был – мы бы прочли обширнейший донос Ворошилова на Буденного Сталину. Как попала шкатулка в музей – точно неизвестно, но в неизданных мемуарах Поскребышева есть упоминание о том, что лучший друг физкультурников приказал медаль к двадцатилетию РККА, которой наградили Семена Михайловича, положить в эту самую палехскую шкатулочку.

А вот шкатулка двадцать пятого года, расписанная мастером-лягушатником. Последнее вовсе не означает, что художник был француз. Просто он принадлежит к тем, кто из поколения в поколение иллюстрирует сказку о Царевне-лягушке. Точно так же и мастера-снегурочки работают над раскрашиванием сказки драматурга Островского. Понятное дело, что иногда художникам, отвечая на вызовы времени, приходилось оживлять и другие сюжеты, но специализация всегда давала себя знать. Так, на крышке шкатулки «Ленин пускает критические стрелы в болото ревизионизма», в левом нижнем углу, на кувшинке, в образе Царевны-лягушки сидит Надежда Константиновна.

Интереснейшая работа проделана реставраторами в ходе расчистки боковой стенки расписного ларца «Всесоюзный староста в окружении передовых ткачих». После удаления многочисленных поновлений обнаружилось, что М. И. Калинин окружен не ткачихами, а балеринами Большого театра и не в синих блузах, а… Мало того, оказалось, что первоначально сюжет назывался «Сатир и нимфы».

Из экспонатов советского периода несомненный интерес представляет расписная крышка пресс-папье члена политбюро М. А. Суслова с изображенным на ней сюжетом «Ленин насыщает делегатов всероссийской конференции РСДРП десятью басня-м^апрельскими тезисами». Тончайшая работа позволяет разглядеть нам полуоткрытую дверь на заднем плане зала заседаний и сквозь эту дверь – Зиновьева и Каменева, выпивающих и закусывающих в буфете Смольного. По всей видимости, разработка этого сюжета была поручена одному из «Калашниковых» – мастеру, специализировавшемуся на иллюстрации лермонтовской «Песни о купце Калашникове». Именно поэтому матросы, охраняющие вход, вооружены автоматами, а не винтовками.

В заключение расскажем о шкатулке для драгоценностей «Преступление и наказание». На ней изображена сцена убийства Раскольниковым старухи процентщицы. В соответствии с традициями палехской миниатюры, Родион изображен в льняных кудрях до плеч, в красной косоворотке и красных сафьяновых сапогах. Само убийство происходит на зеленой лужайке посреди берез с соловьями на ветках, гор с орлами на вершинах и протекающей вдали реки, в которой плещутся русалки. Крестьянские девушки в нарядных сарафанах и кокошниках водят хоровод вокруг процентщицы. Убийство еще не произошло, но гармонь, расписанную золотыми узорами, Раскольников уже отбросил и достал топор. Ветер отогнул одно ухо его буденовки с большой звездой…

* * *

К вечеру всё свежее, и туман достигает такой плотности, что из него уже можно ткать первую, самую невесомую и самую серебряную, паутину. Толстые неповоротливые облака еще месяц назад можно было рукой стащить вниз, а теперь они все тоньше, все прозрачнее, все выше и выше в притихшем небе кружит ястреб, делающий то бочку, то переворот, то иммельман. Бабочка, куда-то спешащая по своим делам, нет-нет, да и обернется падающим березовым листом. Кленовые вертолетики еще и не летят, и даже не собираются, но на эскадрильи разбились и на каждой ветке точно знают, кто ведомый, а кто ведущий. В лесу может наступить вдруг такая тишина, после которой почему-то чувствуешь, что надо немедленно извиниться. Все равно перед кем. И сахар в чае теперь размешиваешь дольше. Не на пять минут дольше, как в ноябре, а так – лишних оборота два или три ложечкой сделаешь – и все.

* * *

…выезде из города свет фар выхватывает на несколько секунд из галактической тьмы облупленную стену выкрашенной в желтый цвет сталинской двухэтажки с перекошенным окном во втором этаже, за которым стоит облупленный сервант возраста «я уже на пенсии, но еще работаю». На верхней стеклянной полке этого серванта помещается бело-сине-красная с золотом многодетная фарфоровая рыба-бутылка с пробкой во рту и шесть ее мальков-рюмок без пробочек. Их оставила деду Пете Лиза из пятнадцатой квартиры, когда они с мужем и дочерью уезжали в восемьдесят шестом в Израиль. Лиза так плакала, что дед Петя насобирал полные рюмки ее слез и потом пил до тех пор, пока не выработал стаж, вышел на пенсию, уехал в деревню к двоюродному брату и, засмотревшись на уплывающие облака, закружился головой и умер, а городскую квартиру завещал племяннице, которая вот только сейчас приехала, поднялась по пропахшей кошками лестнице, открыла обтянутую вытертым дерматином дверь, вошла, включила свет фар уже ощупывает обледенелое шоссе, мелькающие кривоногие дорожные знаки и спрятавшуюся в придорожных кустах машину гаишников, один из которых обмахивает свою полосатую палку пятисотенной бумажкой, только что полученной от беспечных проезжающих за превышение скорости, а второй…

* * *

Часам к одиннадцати разогревает, и облака начинают шевелиться. Птицы, кузнечики и даже мухи… но вдруг ни с того ни с сего наступает глубокая и проникающая, как смертельное ранение, тишина. Небо отодвигается все дальше и становится все безразличнее. Случайно вспоротое ночью острым молодым месяцем облако не срастается даже к обеду, и из его всклокоченного нутра сыплется мелкий и холодный дождь.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации