Электронная библиотека » Михаил Байтальский » » онлайн чтение - страница 29

Текст книги "Тетради для внуков"


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 14:13


Автор книги: Михаил Байтальский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дело было так. Он зашел в ресторан, выпил и, повздорив с заведующим, дал ему пощечину, а потом оказал сопротивление милиционерам, которых тот вызвал. Не стрелял, даже перочинным ножом не размахивал, но сопротивлялся.

Бориса Рабина судили. Я читал приговор – ему выдали копию. Обвиняемый, сидя в ресторане, заказал оркестру националистический еврейский танец "Фрейлехс". Заметьте, не национальный, а националистический! Заведующий рестораном, истинный пролетарский интернационалист, запретил играть мелодию, полную расовой ненависти. А Рабину он сказал, что не позволит исполнять в советском увеселительном заведении всякую жидовскую музыку. За что и схлопотал пощечину.

Мое знакомство с Борисом было непродолжительным. В 1956 году его обвинение переквалифицировали на хулиганство, зачли отсиженное, и он уехал. Я до сих пор не забыл фамилию его судьи: Тетеря, служитель справедливости, пролетарский интернационалист, борющийся против мирового сионизма.

За свое "хулиганство" Борис отсидел пять лет – и ему еще повезло.

Теперь вам ясно: если бы я отвесил Гнатюку оплеуху за его вечные "лекции" о жидах – кто из нас двоих получил бы увесистый добавок?

46. Высланные голосуют

Эту главу я посвящаю мальчику, единственному выжившему из девяноста крымских татар, брошенных в каторжный ОЛП шахтоуправления № 1.

Рассказывая о своем аресте весной 1950 года, я пропустил выборы в Верховный Совет, проходившие незадолго до этого. Я успел до ареста опустить в урну два бюллетеня, в каждом из которых была напечатана фамилия одного кандидата: в одном – Сталина, в другом – писателя Павленко. Я не знал его тогда – "Счастье" прочел позже.

В пятидесятом году лагеря были набиты битком. Все, кого Сталин хотел убить, были уже убиты, все высланные народы успели уже привыкнуть к новым кладбищам для мертвецов своих. Присланные в Воркуту крымские татары успели умереть все – кроме одного мальчика. В жизни не видевшие снежной бури, они ходили синие от холода. Работать у них не было сил, а от штрафного пайка они слабели еще более, тощали и синели. Штрафной паек карает не выполняющих норму – смертью! Дрожа в своих лохмотьях, они рылись в помойке позади лагерной кухни. Доходяга подняться самостоятельно уже не способен, а его спасение силами лагеря было бы поблажкой неработающим – и потому оно решительно отвергается всей программой лагеря и всем его бытом. Закон лагерной жизни – неписаный, но непререкаемый, являющийся прямым продолжением его писаных законов, гласит: доходяге – смерть!

Так все крымские татары и дошли в одну зиму от пеллагры – 89 человек из 90, привезенных в наш каторжный ОЛП. Весной их трупы уже плавали в талой глине лагерного кладбища.

… Сколько же граждан нашей страны было, подобно крымским татарам или балкарцам из Белой Речки, разбужено однажды на рассвете?

Судя по данным последней (1959 г.) переписи – около трех миллионов. Но крымские татары в них не числятся и умершие ускоренной смертью – тоже. Значит, выселили более трех миллионов. Восемь малых народов в одну ночь вырвали из родной почвы за предполагаемое недовольство Сталиным. В ту ночь предполагаемое стало действительным.

Разумеется, все знали, что их высылают по приказу Сталина. Насколько же лицемерным звучало утверждение, будто для миллионов, находящихся в ссылке, переизбрание Сталина в Верховный Совет в 1950 году является "всенародным праздником"! Формула эта, принятая после первых выборов по новой конституции в 1937 году ("Это были не просто выборы, а великий праздник" – писалось в "Кратком курсе" и во всех газетах), с тех пор почти не меняется, как, впрочем, и процент голосующих за названных в бюллетенях кандидатов. В 1937 году "за" голосовали 98,6 %.

Тех, кто сознательно рукоплескал антикоммунистической расправе Сталина с малыми народами (о рукоплескавших бессознательно я не говорю), естественно спросить: считают ли они, что калмыки и чеченцы являлись врагами Советского Союза и за пять-шесть лет до войны, или они исполнились вражды внезапно, в день оккупации немецкой армией? И что побудило их стать врагами? Многие изменники военных лет наверняка недоброжелательно относились к советской власти и в тридцать седьмом, и, вполне вероятно, в тридцатом году. Ненависть гитлеровских полицаев, карателей и старост не в один день родилась. Воронов, Гнатюк и Шудро не упали с неба. И никак нельзя утверждать, что все они – кулаки. При ликвидации кулачества изгнали со своих мест не одну тысячу середняцких семей. Огромное множество врагов – это не естественные, исконные враги революции, а враги, СДЕЛАННЫЕ Сталиным, несправедливо им обиженные и незаслуженно преследуемые. И все обиженные, включая и ослепленных, и злобных, и непримиримых, все они, получив по новой конституции право голоса, дружно двинулись к урнам, сразу позабыв и обиды, и злобу – чтобы дать 98,6 % "за"? Конечно, это было не так. Что же их заставило?

Все довольно просто. Сталин превратил нормальное, деловое избрание представителей народа в поголовную проверку лояльности граждан. Точнее, не в проверку, а в угрозу проверки, но в связи с тем, что никто не хочет демонстрировать нелояльность, то и проверить ничего не удается.

Никогда при Ленине не пользовались выборами, как средством, а показателями – как целью. В первые двадцать лет революции трудящиеся избирали депутатов в Советы открытым голосованием, нетрудовые элементы – кулаки, торговцы, служители культов – были лишены избирательных прав. И это была пролетарская демократия, хотя она и не включала двух важных элементов – всеобщности и тайны голосования.

Введение всеобщего и тайного голосования по идее должно было расширить пролетарскую демократию. Но сталинизм умеет на практике превратить идею в ее противоположность. Когда при всеобщем тайном голосовании начинают применять тщательный поименный учет не явившихся на выборы, когда к каждому, кто не явился, приезжают на дом с урной, тем самым заставляя его объяснять причину неявки, – тогда выборы приобретают явственный и ощутимый смысл проверки. Избиратель пугается, сколько бы ему там ни твердили про всенародный праздник. А демократия и испуг – вещи несовместимые.

Сущность демократических выборов – поручить на какой-то срок функции власти людям, которым народ доверяет. Процент явки на выборы – показатель важный, но только в том случае, если явка добровольна. Вот уже более тридцати лет главным предвыборным лозунгом является не "Выбирайте в Совет такого-то, он деловой и идейный человек!", а – "Все на выборы!".

Комментарий "Краткого курса" по поводу выборов 1937 года, повторенный затем в тысячах статей, гласил: "Таким образом, девяносто миллионов человек подтвердили своим единодушным голосованием победу социализма в СССР". О какой победе речь? Если о победе социалистической революции, то она победила еще в 1917 году. Если о победе социализма как экономической формации, то ее победу ни подтвердить, ни отринуть голосованием нельзя. Победу социализма, как общественного строя, основанного на более высоком, нежели капиталистический, уровне экономики, подтверждает не явка на выборы, а другие данные. Если брать цифры, то, скажем, производительность труда. Вот коренной показатель победы, где показуха не срабатывает.

А проверять настроение народа, ставя птичку против фамилии каждого, кто не пришел сообщить свое праздничное настроение, – разве не известно наперед, как ответит каждый? И разве не понятно, что иные, ответив "да", солгут? И кто не знает, что Сталин сам нисколечко не верил девяноста миллионам, сказавшим "да"?

Сталинизму не нужна действительная и действенная обратная связь между народом и государством, он считает ее опасной и заменяет показной. Но на самом деле именно отсутствие обратной связи является смертельно опасным. Стопроцентная явка и стопроцентное голосование "за" – характерный показатель паралича обратной связи.

В интересах стопроцентности даже ссыльных заставляли притворяться восторженно голосующими за избрание Сталина. Он смело мог объявить, что чеченцы, придя в белых черкесках на всенародный праздник выборов, своим единодушным голосованием подтвердили полное одобрение его приказа о высылке. И что крымские татары так же единодушно стремились лечь в общие ямы воркутинского лагерного кладбища с привязанными к ногам фанерными бирками.

Вероятно, кроме девяноста крымских татар, погибших в шахтоуправлении № 1, еще не одна тысяча легла в общие ямы. По подсчетам самих крымских татар, в первые годы ссылки погибла почти половина их народа; сейчас, говорят, их около трехсот тысяч: точной статистики нет – она тут лишняя. Все они живут в Узбекистане. Пяти высланным при Сталине народам – чеченцам, калмыкам, балкарам, ингушам и карачаевцам – дано право и возможность вернуться на свою родину. Но крымским татарам – нет. В Крым их не пускают. Причем официального распоряжения не пущать, конечно, нет. Зачем? Паспортная система – очень удобное орудие; их просто не прописывают. А без прописки не примут на работу.

Крымские татары до сих пор остаются в положении беженцев, которым нельзя вернуться домой. Но мы не поднимаем вопроса о них в ООН. И никто не тратит средств на их содержание – они отлично содержат себя сами, их колхозы в Узбекистане – образцовые. Они отличаются от обычных еще и тем, что ни один из них не убежал из своего дома, но все они были выселены насильно. В Узбекистане их приняли хорошо, в лагеря не заперли, как поступили с другими беженцами в других странах, но главное все-таки не в этом, а в ПРАВЕ НА РОДИНУ.

Как можно возмущаться другими, если мы до сих пор не вернули этого права крымским татарам?

47. Иосиф Рахметов

«Виктор был из тех людей, которые всегда хотят быть с угнетенными, а не с угнетателями, с гонимыми, а не с гонителями». Эти слова сказаны были над гробом Виктора Зурабова, человека, с комсомольских лет беспрерывно кочевавшего по сталинским тюрьмам, ссылкам и лагерям, человека высшего нравственного уровня и настоящей коммунистической чести. Он умер в Москве в 1964 году. Я хотел бы заслужить, чтобы и обо мне отозвались так же, когда я умру. Люди такого склада, как Виктор, вызывают во мне глубокое расположение, огромную тягу к ним. А судьи, посылавшие его в тюрьмы и лагеря, считали его врагом народа, но себя – коммунистами…

… К нам в ОЛП перевели фельдшера с шахты № 8. Мы сдружились. Жил он не в бараке, а в маленькой каморке при санчасти, в медицинском стационаре, и я часто проводил здесь часок-другой по вечерам. Сюда тоже, конечно, приходили со шмоном, но зато некому было подсматривать и подслушивать. Стены каморки не имели ушей. А жить в стенах без ушей – это счастье.

В стационаре было коек двадцать, постоянно занятых больными. Врач приходил с обходом, остальное время – круглые сутки – работал один фельдшер. Он спал на топчане с тоненьким матрацем и просыпался при малейшем стоне из палаты.

Но главное в Иосифе[89]89
  Иосиф Мелер (1919–1988) – польский еврей, сионист, проведший в советских лагерях 15 лет. Освободившись из лагеря вскоре после смерти Сталина, он был одним из двух «перевозчиков» стихов М.Байтальского. Приехав в Израиль, сумел заинтересовать власти и нескольких крупных израильских поэтов, и добился издания двуязычной книги стихов «Придет весна моя», изд. «Ам овед» 1962, в 1975 г. переизданной на русском языке «Библиотекой Алия» (№ 18. Стихи советского еврея: Придёт весна моя.)


[Закрыть]
была не его преданность больным, а его любовь к своему народу. Я видел в нем черты Кампанеллы, Яна Гуса, Овода. Люди, знавшие Иосифа раньше и дольше меня, звали его Рахметовым. От Рахметова его отличала внешность: впалые щеки, сжатый рот, худая и аскетическая угловатая фигура. Может быть, внешность и полное равнодушие к материальным благам (он и ел очень мало, иногда забывал обедать) придавали особую силу его словам. Говорил он просто и ровно, но в его речи чувствовался жар угля, подернутого пеплом.

Большинство людей не обходится в речи без паразитирующих слов. Мой друг Ефим, сам того не замечая, пересыпал разговор словцом "так" (с вопросительной интонацией). Сейчас "такают" даже многие школьники.

Мой следователь "такал" отвратительно. Пересеяв его речь на сите, вы убедились бы, что по меньшей мере четвертую часть ее составляет словечко "так?", другую четверть – автоматически льющаяся матерщина, еще две пятых, если не больше, – набор священных формул, все эти "презренный", "растленный", "продать душу и тело", "иудушки", "вырвать с корнем", "честь и совесть", "сияющие вершины" и прочее. Собственных мыслей, точнее, собственных стереотипов сознания, едва набралось бы процентов на десять.

Ясная речь – итог ясного мышления. Слушать Иосифа было удовольствием. Родился он в Польше, нашу страну знал только по нескольким пересыльным тюрьмам и лагерям, в которых побывал. Правда, побывал он во многих, его часто перегоняли, чтоб не засиживался – он был на карандаше у кумовьев.

Научившись русскому языку, Иосиф много читал, тонко понимал поэзию, любил Лермонтова и Михайлова. В начале 1955 года его увезли от нас, долго таскали по разным лагерям, затем отправили в Польшу, где он был реабилитирован.

Многое в Иосифе напоминало мне комсомольцев моего поколения. Но он не принадлежал к этому поколению и комсомольцем не был. Иосиф был горячо убежденным сионистом. Может быть, кальвинистский оттенок его мышления, его ригористичность и прямолинейность и напоминали мне друзей молодости. Подобно Марусе Елько, он презирал собственничество. Собственность лагерника ничтожна, но и к ней можно попасть в кабалу. Иосиф делился с каждым из друзей и легко расставался со своей рубашкой. Чувствами он, правда, делился неохотно.

В каморке санчасти висел репродуктор, но Иосиф включал его лишь ненадолго. Воспитатели не могли пришить ему агитацию, заключающуюся в нежелании слушать славословия: в больнице нужна тишина.

Вы не забыли о должности начальника режима? Он бдел, чтобы зека и катээр не нарушали запретов. Но за этим следили и более высокие начальники – иначе им грозило умереть от скуки – поэтому ему оставалось наблюдать лишь за ходом приветствий: а не забываем ли мы ломать шапку? Каждый малюсенький начальничек, каждый надзиратель, не умеющий сложить два числа – 28 заключенных в одной секции барака, 87 в другой, – каждый такой попечитель наших душ требовал, чтобы мы его титуловали и приветствовали – для нашей же пользы. Ибо приветствия развивают в зека те качества, которые весьма пригодятся ему по выходе на волю.

Наш начальник режима, молодой ретивый лейтенант, даже при десятой за день встрече окликал: "Заключенный, почему не приветствуете?" И приказывал вернуться, снова пройти мимо и провозгласить:

– Здравствуйте, гражданин лейтенант!

– То-то же! – Отвечать заключенному "Здравствуйте!" не считалось нужным. Обычно заменяли каким-нибудь "почему".

– Заключенный, почему волосы так длинно растут?

– Заключенный, почему зеваешь по сторонам?

Не зевай, зека, но титулуй. Как-то мы с Иосифом читали газеты – он брал их у начальницы санчасти. Он молча ткнул пальцем: в одной строке напечатано: "товарищ Сталин" – полностью, в другой "тов. Сидоров" сокращенно. Так из прекрасного слова революции холуи сделали титул.

* * *

Мудрость опошлена десятилетиями славословий, отчего она встала в один ряд со всеми выражениями моего следователя – от «сияющих вершин» до «в душу мать». И стало неловко говорить о мудрости человеческой.

Первым ее признаком, на мой взгляд, служит глубокая боль за других. Горячее, большое сердце, не забывающее прошлого, любит людей.

Иосиф любил гонимых и преследуемых. Гонителем он не мог быть по натуре.

 
Чуждая хитрости, мудрость не ищет услуг
Лжи и тщеславия и раболепной оправы.
Врежется в душу, как честно трудящийся плуг,
Пласт опрокинет и вывернет сорные травы.
 

Радость, доставляемая мудростью, не торжествующая, не пляшущая, а тихая, сосредоточенная в себе. Эту печальную радость передал нам еще Экклезиаст, написанный неизвестным еврейским автором[90]90
  «Экклезиаст» – еврейская традиция приписывает авторство книги царю Соломону, жившему в 10 веке до н. э.


[Закрыть]
несколько тысячелетий назад: «Во многой мудрости много печали…»

… Не могу закончить эту главу, не помянув добром человека, под чьим началом Иосиф работал одно время, и кто всеми силами защищал его от кума. Молодая женщина-врач, она приехала с мужем – военным врачом, назначенным в Воркуту. Другой вакансии, кроме как врачом в наш ОЛП, для нее не нашлось. И тут она узнала, что такое лагерь.

Иосиф рассказывал мне, что замечал слезы на ее глазах, когда ей приходилось выполнять чье-либо злобно идиотское распоряжение. Врачам давали лимит на количество освобождений от работы по болезни. Грипп не признавался эпидемической болезнью и не мог служить основанием для увеличения лимита, ибо эпидемий у нас не бывает. А такая болезнь, как пеллагра, вообще исключена при социализме. Доходяги умирают не от нее, а от смерти. Пишите в акте вскрытия что угодно, но не пеллагру. Самоубийства тоже обозначались в акте придуманной болезнью. Выслуживаясь с помощью показухи, начальство заставляло и врачей врать.

Кроме начальника лагеря, на врача нажимали и уголовники, желающие "закосить" и добыть – хитростью или нахальством – букву "б" (болен) в табеле. Лагерный афоризм "Нахальство – второе счастье" – общеизвестен. Некоторые уголовники не просили, а угрожали. На шахте, где в медпункте дежурила сестра, была попытка изнасилования, и с того времени там сидел надзиратель.

В борьбе с нахальством нашему врачу мог помочь Иосиф, в борьбе с начальством – никто. Бендеровцы знали, что за "жида" Иосиф даст в морду (это обходилось обоим – и оскорбителю и оскорбленному поровну – по трое суток карцера). Но врач не может же дать в морду куму! да и формальной причины нет. Он дает глупую команду? Он выполняет свой долг.

Заходя в санчасть к Иосифу, я порой видел ее. На худом, вытянутом лице только и виделись огромные, полные скорби глаза. Она не вынесла этих лживых актов вскрытия доходяг, лимитов на заболевания, хамства и жестокости, этого лицемерия на каждом шагу, щитов с лозунгами "жить стало веселее", – всего этого в таком сгущенном виде она вынести не смогла. На воле контрасты не так резки. И вскоре после того, как Иосифа увезли, она уехала домой, в Ленинград.

48. Период лагерной либерализации

По соседству с нами, в лагпункте шахты № 3, отделенном от нас дощатым забором и колючей проволокой, свирепствовал надзиратель Самодуров, сержант. Нашим лагпунктом одно время командовал другой Самодуров, майор. И фамилия выразительная, и совпадение счастливое. Возможно, они были в фамильном родстве, не только в духовном.

Уже тогда, когда лагерный режим начали слегка спускать на тормозах, наш майор получил директиву: отныне заключенным необязательно стричься наголо. Прежде, чем довести директиву до низов, майор издал свою: все зека, у кого волосы длиннее полсантиметра, обязаны остричься в трехдневный срок, иначе их ждет наказание. По баракам пошла великая кампания. С нас сдирали шапки и на улице, проверяя длину волос. Давно мы не ощущали такой заботы.

Когда мероприятие провели, в суматохе оболванив даже кое-кого из второстепенных стукачей, Самодуров вывесил полученный им циркуляр: можете не стричься…

Майор не заслуживает дальнейшего внимания, он весь перед нами в натуральную величину. Займемся сержантом.

Лагерные надзиратели, как и тюремные, – не солдаты срочной службы, а добровольцы, сверхсрочники. Их, конечно, подбирают. Сержанта Самодурова подобрали удачно. Приходя дважды в день делать поверку в бараке – а если в одном из бараков надзиратель неправильно сложил 49 и 77, то все бараки перепроверялись заново, – он каждый раз будил всех поголовно и заставлял становиться в строй. Пусть в кальсонах, но в строю! Плевать ему на объяснения, что мы полчаса, как пришли с ночной смены! Его не касается и то, что сверх восьми часов под землей у нас ушло еще шесть-семь часов на развод, шмон, дорогу и выполнение прочих лагерных традиций. Его дело – считать, а считать спящих он не намерен. Еще чучело положите на нары вместо живого зека. Слезай с нар все до одного, быстро!

Лагерь и тюрьма равно перевоспитывают и поднадзорных, и надзирающих. В какую же сторону идет перековка самих кузнецов, а через них понемногу – и всего общества?

Сержант Самодуров служил исправно. А где-то в колхозе, из которого он навсегда ушел несколько лет назад, произошло рядовое происшествие: его отца арестовали, дали, сколько причитается и привезли в Воркуту.

На утреннем разводе, когда заключенных построили, чтобы вести на работу, и начальник скороговоркой прочел молитву для путешествующих: "Шаг влево, шаг вправо считаю побегом, стреляю без предупреждения", – какой-то зека делает вдруг пять шагов влево и бросается на шею надзирателю Самодурову с криком: "Сынок мой, сыночек!"

Строй замер. Сержант оттолкнул отца и заорал:

– Конвой, чего смотришь, таку твою мать! У тебя люди выходят из строя, а ты и руки в карман!

На вахте засуетились. Старика немедленно увели назад в зону и в тот же день перевели в другой ОЛП. А надзиратель? А что – надзиратель? Его дело – соблюдать. Слезай с нар все до одного, быстро!

Среди надзирателей попадались и другие – в подборе кадров тоже не исключены неточности. В нашем ОЛПе случилось ЧП – застрелился надзиратель. Говорили – не выдержал. Я не заметил, чтобы остальные подобрели после его смерти.

В день, когда страна узнала о смерти Сталина, нашим вертухаям пришлось поработать. В то утро, вспомнив следователя, находившего, что я вечно и не к месту улыбаюсь, я дал себе слово сохранять постную мину.

Мы уже прослушали по радио правительственное сообщение. Слушали молча, ведь стукачи навострили уши, такие печальные события – им самый клев. Кто-нибудь да выскажется! Пришедшие с ночной поскорей завалились спать. В бараке стояла небывалая тишина.

Дверь открывается. Входят два дежурных надзирателя, с ними третий, специально прикрепленный к нашему бараку в звании воспитателя, старший сержант, маленький и злющий. Воспитатель – славная должность. На нее в свое время назначали заключенного из бытовиков – особо проверенного, т. е., надо полагать, продавшего не менее полдесятка своих товарищей. Только такой может воспитать в заключенных чувство локтя. Видно, чувство локтя развивалось слабо – и в пятидесятых годах воспитателями стали назначать надзирателей. По совместительству – воспитывать и шмонать.

И вот они входят, торопливо сгоняют нас с нар. Тем, кто слез в кальсонах, приказано надеть штаны. В самом деле, траур в кальсонах как-то неприличен. Одно только приказание насчет штанов в другое время вызвало бы кучу простодушных вопросов, но в данную минуту нам не до смеха, мы знаем, в чем дело. Все трое сверлят нас глазами.

– А ну-ка, улыбнись, смельчак!

Мы оделись, выстроились. Воспитатель читает знакомое сообщение. Надзиратели буравят очами. Кто-то кашлянул, за ним другой. Надзиратели насторожились, но придраться не к чему: только кашель, без улыбок. В шахте простыли, начальничек. Добрые гости постояли и ушли. В бараке еще долго продолжалось молчание. Даже под землей, где часто остаешься вдвоем, втроем с давнишними напарниками, и там не один месяц молчали. А на воле – море слез. Жена моя впоследствии рассказала, как она горько плакала. И миллионы наших ничего не знавших жен плакали вместе с ней.

Между смертью Сталина и двадцатым съездом КПСС прошло три года. Неужели заключенные оказались проницательнее всех и потому поняли смысл происшедшего уже в первый день? Нет, конечно, все в целом они осмыслить не могли, но они знали многое, что было скрыто от глаз общества. Почти все, осужденные по статье 58, успели понять, что сидят по указанию Сталина – особенно те, кто сидел за плен. Будучи еще в немецких лагерях, они своими глазами видели, что всем военнопленным союзнических войск помогает Красный Крест. А русским – нет. Почему? Им отвечали: Сталин отрекся от вас, Красного Креста для вас нет.

Еще в финскую войну, о которой наша история предпочитает умалчивать, вернувшихся из плена сажали в лагерь. В Воркуте тоже были такие. Их держали совершенно отдельно от нас. И в лагерь их отправили не по этапу, а как военнослужащих, в полной форме, вроде бы к новому месту службы. А по приезде на место ввели в зону, заперли и объявили, что они – изменники. Родным долгое время ничего не сообщали. Но тогда, до Отечественной войны, их было немного.

Литература и кино рассказывают детям, как жестоко обращались гитлеровцы с советскими военнопленными, умалчивая об одной очень важной стороне дела. Палачи отлично знали, что судьба советского человека, попавшего к ним в плен, не интересует более его государство. Русский Красный Крест не вступится за русского пленного и не поднимет вопроса о нем в Международном Красном Кресте, к которому Гитлер был вынужден прислушиваться – его солдаты тоже попадали в плен. Поэтому русского военнопленного можно было травить собаками. Прямой связи между судьбой травимого собаками человека и отказом Сталина защищать его не видит только тот, кто видеть не желает.

Пленные вернулись на Родину. После непременного просеивания они услышали от следователя: "Вы – предатели, вы получили от немцев шпионские задания. Надо было застрелиться!" Кто же предал: они – Родину, или Сталин – их?

Вполне логично, что пленные, узнав о смерти Сталина, не плакали. Не плакали о нем и космополиты, читавшие газетные статьи и понимавшие, что и Сталин их читал. Бывшие полицаи просто злорадствовали.

Однако находились в народе люди, воображавшие, что Сталин не знает о происходящем в стране. Они писали ему письма. Один наивный человек, уже после статей о "безродных космополитах", отправил такое письмо: "Знаете ли вы, товарищ Сталин, что у нас в Саратове евреев выбрасывают из вагонов трамвая? Голду Меерсон принимали так хорошо, а теперь вдруг все повернулось. Вас обманывают, товарищ Сталин".

Он подписался, указал свой адрес. Не уйдя дальше Саратова, письмо попало к избранным читателям. Они не поленились явиться к автору среди ночи. В поисках правды они выяснили, что автор не просто еврей, которому дали тумака в трамвае – эка важность! – а замаскированный агент сионистской разведки.

Я знавал еще одного сталинского корреспондента, я писал для него жалобы – бедолага не был силен в грамоте. Но обманут он не был. Электромонтер из Херсона, он нацарапал свое послание Сталину без чужой помощи, догадываясь, что вдвоем опасней, чем в одиночку. В простоте душевной наш герой не удержался от некоторых, не вполне цензурных выражений, вроде: "Ты обманщик, мать твою так, что ты делаешь с народом?" Он не подписался, да какая разница? Специалисты мигом нашли его: розыскная наука, слава богу, разработана лучше социологической. Когда его вместе с сотней других не больно грамотных мужиков вызвали в военкомат и попросили собственноручно заполнить какую-то ненужную анкету, он понял, что "шукают почерк". И стало ему "щось дуже каламутно". В ту же ночь сидел он перед следователем, и тот жег ему глаза киловаттной лампой – решено было строго наказать анонимщика. Следователь долго изучал его дела и думы с помощью лампы, и ключик нашелся: писака был в оккупации и чинил проводку в квартире гестаповца. Нашли квартирохозяйку – и дело готово!

– Леня, ты схвачен! – радостно объявил ему следователь. Ругательное письмо, разумеется, не фигурировало в деле, нашлась статья получше.

– Ну вот, – сказал следователь, – получишь двадцаточку, и пиши еще письма товарищу Сталину. Сколько с тобой, сволочью, повозились!

И Леня писал – точнее, за него писали. Он заваливал управление своими жалобами. С равным успехом он мог писать архангелу Гавриилу: жалобы шли через аппарат лагеря, а там свое дело знали. В отличие от потока приветствий, поток жалоб, во много раз более мощный, терялся в песках Гулага, как в Аравийской пустыне, совершенно бесследно.

Кроме нас, писали наши жены. Их апелляции не касались существа дела, его не знал никто на свете. Утверждение "мой муж не виноват, я за него ручаюсь", – голословная болтовня. А утверждение следователя, освещенное киловаттной лампой, не голословно. Преступник сам сознался.

После смерти Сталина Леня еще два года бомбил верховные инстанции. Он попал в цвет времени. Его увезли на переследствие и освободили.

Наивнее их обоих – еврея и украинца – оказались два немца, Беккер и Бергер. Еще на подмосковном объекте я восхищался работой Беккера. Талантливый механик, он приехал в СССР по контракту на три года. Здесь его арестовали и внесли исправления в контракт: не три года, а двадцать пять лет, и квартира от начальника лагеря. Он эти условия не принял и повел счет неделям, объявив в юрте, что скоро кончаются его добровольные три года, и тогда он работу прекратит. Беккер мотивировал это так: если ты работаешь, делай свое дело честно, без хитрости. Или трудиться на совесть, или не трудиться совсем. И на воле так, и в лагере так, ганц эгаль.

Лозунг "трудиться честно" ему просто не требовался. Понятие рабочей совести, которое энергично растолковывали одно время советским трудящимся наши газеты – после нашумевшего при Никите Сергеевиче (Хрущёве – прим. ред.) письма колхозницы Заглады – он всосал с молоком матери.

Беккер считал, считал недели – и однажды после поверки, вместо того, чтобы выйти из юрты, сказал, ложась на койку:

– Все. Кончаль мой контракт. Энде.

Доложили начальнику шарашкинского лагеря. Беккер и ему повторил насчет рабочей совести. Но тот понял по-своему: немцу хочется карцера.

Из карцера его отправили в Воркуту – точно так же, как юношу-литовца, писавшего письмо лаборантке. Между обоими лагерями существовала, видимо, идеальная преемственность: шарашка – первый круг, Воркута – второй, БУР – третий и так далее, и так далее.

Беккера причислили к отказчикам и пихнули в третий круг. Среди не-бытовиков отказчики были редкостью. Отказывались от работы урки, и то лишь с целью выторговать себе местечко потеплее. Ни штрафного пайка, ни БУРа они не страшились – на кухне ребята свои, накормят. С ними вели культурно-воспитательную работу: неприятно же, что начальнику КВЧ тычут в управлении: у тебя отказчиков полон БУР. Подыскивали им работенку полегче, а на их место – контриков, вроде нашего немца.

На кухне он своих не имел, торговаться с таким форменным оленем никто не хотел. Не того сорта отказчик, ему не легкой работы хочется! КВЧ с ним положительно замучилась, и его куда-то сплавили. Может быть, ему удалось дожить до того дня, когда большую часть немцев, привезенных из Германии в наши лагеря, отправили на родину.

Второй немец, о котором я хочу рассказать, Бергер, до этого дня не дожил. Он был арестован, когда уже образовалась ГДР, но так как там своей Воркуты нет, его привезли в нашу. А он потребовал, чтобы его судили судом его родной страны, и держали, если он виновен, в отечественной тюрьме, а не в исправительно-трудовом лагере другого государства, пусть даже и принадлежащего к одному и тому же социалистическому лагерю… Удовлетворить это требование – значило создать опасный прецедент. На другой день посыплются десятки тысяч таких заявлений от поляков, украинцев, эстонцев, латышей. Конечно, Бергеру не ответили. Тогда он начал объявлять голодовки – на три дня, на пять дней, одну за другой с небольшими перерывами. Видимо, с самого начала понимая, что шансов на успех у него ничтожно мало, он стремился растянуть свой протест на возможно более долгий срок – может, хоть так о нем узнают.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации