Текст книги "Крылья Мастера / Ангел Маргариты"
Автор книги: Михаил Белозеров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Но страх перед неведомым остался.
Глава 2
1916–1918. Побеги. Гоголь
На уровне бессознательного, и сидел там, как заноза, вытащить которую без постороннего вмешательства не было никакой возможности, мало того, она периодически напоминала о себе упадком душевного равновесия и скулящими болями в желудке.
Больше всего доставалось Тасе, но она была спокойна и безмятежна. Каждый раз, когда Булгаков глядел на нее, ему казалось, что она все знает и понимает, но молчит; конечно же, это не так, у всех людей глубокомысленный вид, а толку от этого никакого, думал он.
Его мучили отзвуки фраз, которые возникали у него в голове особенно по ночам и безнадёжно пропадали, если он не успевал их записывать. И тогда в дело шло всё, что угодно, даже манжеты рубашке, но до шедевральных текстов он естественным образом ещё не добрался.
– Такие фразы, – говорил он жене, – раз в сто лет бывают, и называются королевскими.
– А почему «королевскими»? – зевала она в постели.
– Не знаю, – дёргался он и злился.
Потому что основой королевских фразах была гармоника, а в шедевральных текстах должно было, по его мнению, присутствовать ещё что-то, то, до чего он ещё не добрался. Но сообщать об этом зевающей жене он не считал нужным.
Его, как большого, самодеятельного хирурга, кинули на самую распоследнюю, грязную и низкую работу – коновалом, резать конечности, а Тася по простоте душевной – помогала, абсолютно не понимая хитрости больничного предательства проехаться за счёт энтузиазма молодёжи и подсылало им самых тяжелобольных и безнадёжных. Однако у Булгакова была лёгкая рука. Господи! – молился он каждый раз, как мне с женой-то повезло! К вечеру оба валились без сил. Оба в крови, соплях, чужих сторонах и проклятиях.
– Всё будет хорошо?.. – спрашивала она его по ночам, дрожа, как в огненной лихорадке, и нервно засыпала у него на плече.
В голове у него всегда что-то щёлкало, весьма убедительно и серьёзно, как у господина во фраке.
– Всё будет хорошо! – безбожно врал он, уже зная, что будущего у них нет, что он подл и гадок, а будущего всё равно нет, и что его искушают любимый Гоголь и Шамаханская царица с длинные, лошадиным лицом, которая являлась ему по ночам в прозрачных одеяниях нимфы.
Он страшно завидовал тем страдальцам, которым сам же великодушно прописывал наркотические, веселящие средства.
А я почему-то должен прятаться, думал он саркастически, и всего лишь из-за какой-то морали. Это несправедливо, взывал он к справедливости. Получается, все получают передышку, кроме меня, бедного и пропащего. Ногу себе что ли оттяпать, с жуткой сюрреалистичностью думал дальше, имея ввиду вполне определенный хирургическую операцию с помощью пилы, зажимов и тазиком для утилизации конечностей.
С недавних пор он с завораживающим любопытством наблюдал за действием эпидурального наркоза, хотя бы у того же самого капитана Слезкова: в тот момент, когда ему пилили ногу, а пилили её ровно полторы минуты, тело у него было расслабленным, как на ялтинской ривьере, а на лице блуждала лучезарная безмятежность, как у полноценного якобинца на гильотине. И всё благодаря несравненному морфию, будь он неладен!
И Булгаков подался к Филиппу Филипповичу, как к своей последней надежде избавиться от душевных страданий, и чего греха таить – от свежей, дурной привычки тоже, но карты, естественно, не раскрыл, полагая, что это опасно и крайне бессмысленно: так было написано буквально под копирку во всех учебниках, толстых и худых, больших и маленьких, а главное – у Фрейда, восходящей звёзды психоанализа, статьи которого Булгаков самозабвенно читал в отчётах Нью-Йоркского психоаналитического общества.
– Нет у вас никакого рака! – сказал Филипп Филиппович, пожимая бабьими плечам и с явным удовлетворением обрабатывая руки фенолом. – У вас обычный невроз!
Филипп Филиппович был волосным начальством с самыми широкими медицинскими полномочиями, сиречь он разбирался не только в предстательных железах, проктологии и профильной хирургии, а был тем исконно сельским врачом, на которых держалась вся провинциальная медицина России. Он находился в плановой поездке по вопросам инспекции гинекологической службы, и Булгаков пока что успешно прятал от него Тасю в других отделениях. Стыдно было признаться в своей коновалости и незнания гинекологии, а ещё страшнее было презрение товарищей по цеху.
– Ну а как же?.. – испугался Булгаков, имея ввиду классику многомесячных наблюдений за такого рода больными, после которых только и можно было вынести окончательный диагноз; он понял, что Филипп Филиппович намекает на душевную дисфункцию.
– Вы, батенька… – пояснил Филипп Филиппович с выражением превеликого мастерства на добрейшем лице, – много работаете, мало спите и совсем не пьёте. Покажите язык. – Булгаков показал. – А пить надо, – назидательно сказал Филипп Филиппович, явно одобрив цвет языка Булгакова, – чтобы не кувыркнуться раньше времени. Невроз, знаете ли, надо тормозить, иначе он вас засосёт в такое болото, из которых вы не выберетесь до конца дней своих и пропадёте ни за грош. Питьё определяет сознание! – добавил он с долготерпение, свойственным крайне умным людям.
– Ё-моё… ё-моё… – покорно соглашался Булгаков, натягивая брюки и лихорадочно обдумывая предложение. – Сбегать в «Бычок»?..
«Бычком» на Московской улице, между пожарной колокольней и почтой, для простоты душевной именовали магазин колониальных яств «Буженина и окорок», в отличие от «Мегаполиса» на противоположной стороне, где предпочитали самогон, фруктовые наливки и мороженых дафний для аквариумистов.
Вдруг в голове у него что-то щёлкнуло, как бретелька на спине Таси, и он не поверил ни единому слову Филиппа Филипповича. Щелчок в голове был признаком непроизвольного озарения, и ему показалось, что он сам знает все свои болячки, как пять своих пальцев, и душевный кризис здесь не при чём, хотя о Филиппе Филипповиче ходили легенды и он слыл местным Гиппократом в самом широком смысле этого слова, но на этот раз ошибся; существовало ещё нечто, о чём медицин не имела ни малейшего понятия и никогда не учила и не могла учить – лунные человеки.
– Зачем?.. – сдержанно обрадовался Филипп Филиппович понятливости Булгакова.
– Закуски возьму! – нашёлся Булгаков, пытаясь вникнуть в ход мыслей Филиппа Филипповича, чего ему ни капельки не удавалось из-за разности возрастов.
Если у меня душевный кризис, думал он, то дело дрянь. Но со мной этот фокус не пройдёт! – едва не перекрестился он. Я поэтому и колюсь, потому что психика не выдерживает натуры жизни!
– Удовольствия лишимся, – предупредил Филипп Филиппович, вытирая руки и странно погладывая на Булгаков.
А вдруг он тоже лунный человек? – ужаснулся Булгаков, а я со всей душой. Нет, не может быть, вспомнил он трактир «СамоварЪ», в Киеве, на Александровской площади, Филипп Филиппович не в курсе, он вообще, похоже, не подозревает о существовании лунного мира, а насчёт невроза ввернул по великому наитию. Рефлекс Земмельвайса, к счастью, ему явно чужд.
– Нет, мой друг! Мы испортим натуральный вкус спиритуса виниуса! – торжественно объявил Филипп Филиппович и выдал себя с головой.
Ё-моё… ё-моё… да он же тихий алкоголик, наконец-то сообразил Булгаков.
На бесформенно-старом черепе Филиппа Филипповича была написана профессиональная сосредоточенность, он явно всё ещё анализировал состояние клиента, боясь ошибиться в главном: если Булгаков физически здоров, то с душевными ранами можно как-нибудь справиться, а если не здоров, то об этом лучше не думать, всё равно помрёт в лучшем случае к годам пятидесяти, не вынеся тягот жизни практикующего хирурга, которого обучали педиатрии и эпистеме Фуко.
Булгаков не хотел жаловаться, что вокруг такая безутешная осеняя природа, не та, киевская, чудная, прозрачная осень с супер объёмами света и воздуха над Днепром, к которой он привык с детства, а сплошная грязь по колено, бесконечные, нудные дожди и никаких развлечений: работа-дом, дом-работа, если бы не Тася, можно было вообще сойти с ума; а о пристрастии к литературе благоразумно – промолчать, дабы не возбуждать подозрений о всё той же душевной болезни, на которую намекнул Филипп Филиппович. Хорошо хоть жена не бросила, не сбежала к родителям в тыл, на Волгу, а помогает оперировать, терпеливо снося и тяжелую, грязную работу ассистента, и неустроенный быт, не говоря уже о скудном, однообразном питании. А если вспомнить о причине их бегства, то бишь, о лунных человеках, то дело вообще дрянь, дело такого рода, что полумерами здесь не отделаешься, а чем отделаться – не понятно! Нет такого опыта, который бы всё объяснил и разрешил, нигде он не описан, никой Фрейд не додумался с его «диким» психоанализом и инверсным смыслом первопричин! Не по тем дорожкам ходите, господин Фрейд! Не по тем, а совсем по другим! И я с вами запутался!
– Нечего ныть, не маленький, – едва не схватил он сам себя за горло, – до меня терпели, и я вытерплю, – и стиснул зубы, полагая, что наркотики – это дело временное, остальное само собой рассосётся и сгинет в жизненной суете.
– Я вам советую, – по-отцовски приобнял его Филипп Филиппович за плечо, – после дежурства, особенно после тяжёлой операции, выпивать сто граммов водки, а лучше – сто пятьдесят. Состояние тревоги как рукой снимет. Давайте тяпнем! – Подмигнул он.
Он открыл свой необъятный баул из натуральной кожи, достал плоскую капельницу Шустера-младшего, в которой хранил спирт, налил в мензурку ровно сто двадцать миллилитров дистиллированной воды, добавил несколько кристаллов лимонной кислоты, дал им раствориться под своим чутким взором, тоненькой струйкой влил спирт не менее восьмидесяти миллилитров и взболтнул движением чародея. Жидкость вначале запотела, потом сделалась прозрачной и пригласила познакомиться ближе.
Филипп Филиппович наполнил толстые стаканчики для лекарства, и подал их, словно они были хрустальными бокалами:
– Пейте! Закуска не предвидится!
Булгаков выпил, и, как ни странно, ему полегчало, он моментально поверил Филиппу Филипповичу, не на сто процентов, конечно, хотя и это уже было обнадеживающим результатом, просто сделалось тепло, весёло и обыденно, низвело до обычного человеческого существования. Ё-моё… думал Булгаков, если бы Филипп Филиппович знал, кто мною управляет и ковыряется в моих мозгах, он бы спятил, напялил бы на меня смирительную рубашку и сделал бы лоботомию! Это чистой воды шизофрения! Да если в этом и заключается спасение, то я бы пил, не просыхая, а то они никуда не делись, не растворились в пространстве и вершат мою судьбу с завидной настырностью чародеев!
Эта краеугольная мысль его личного бытия прошибла его словно током. И он застыл, как манекен у господина Бурмейстера, что на Крещатике, в доме с чугунными колоннами, которые революционные матросы снесли в металлоприём и переплавили на пушки.
Филипп Филиппович с интересом посмотрел на него, понял всё по-своему и радостно спросил:
– Ещё по одной?
– А с лимоном вы хорошо придумали! – ввернул Булгаков на тот случай, если Филипп Филиппович нашёл душевную первопричину его недомоганий и готов сдать его в дурку на радость душевным эскулапам.
Это было крайне опасно в одном-единственном случае, если речь идёт о шизофрении, и Филипп Филиппович надумал избавиться от нерадивого главного врача уездной больнички. Ведь сходят же люди с ума, рассуждал Булгаков, испытывая неподдельный страх лишения рассудка. Я ещё слишком молод и ничего толком не успел, а как упекут в жёлтый дом, докажи потом, что ты писатель, и всё, что тобой написано, приобщат в истории болезни как свидетельство правомерности лечения. Мысль, что Тася без него пропадёт, показалась ему чудовищно несправедливой, однако иные женщины, разных типов и оттенков, цветные и мраморные, даже с лошадиными лицами, он не знал, какие ещё, теснились у него в голове, и это было очень непонятно и очень соблазнительно, как касторка вместо водки.
От выпитого его стала мучить вина за то, что он не может написать ничего путного и никогда уже не напишет, а ещё больше погрязнет в этом жутком, пустынном месте, между сумрачным небом и болотистой землёй, в которую бросаю отпиленные руки и ноги.
– О! А я что говорил! – обрадовался Филипп Филиппович, принимая его сосредоточенный взгляд за путь к выздоровлению. – Алкоголь – знатная штука, главное, не переборщить!
Блажен тот, кто ничего не понимает, лицемерно думал о нём Булгаков, лучезарно улыбаясь, как действительный сумасшедший. Он поискал глазами ближайший скальпель. Скальпель лежал очень далеко: в охраняемом кремальерами стальном цилиндре, и быстро, а главное, незаметно добраться до него будет крайне сложно.
Булгакова развезло, потом, вопреки ожидания Филиппа Филипповича, стало ещё хуже. Если желудок отпустило, то душа заработала, как арифмометр, безостановочно щёлкая результатами душевных потерь: от лунных человеков до аборта, который Булгаков на свой страх и риск сделал Тасе. «У сумасшедших наркоманов могут быть только сумасшедшие дети!» – заявил он ей и как никогда был близок к истине, хотя и не угадал стопроцентно, но перестраховался на всякий пожарный.
А она, дура, и поверила! Он так и сказал сам себе: «Дура!», с ударением на ноту «до». Но аборт сделал из чисто эгоистических соображений наркомана: кто будет бегать по аптекам и шприцы кипятить?
Ног за ногу поплёлся в ординаторскую и, осознавая, что делает очередную глупость, внепланово вколол себе морфий, полагая в очередной раз, что это в самый распоследний раз, а больше делать не будет ни за что на свете, ни за какие коврижки. Хотя чем я хуже капитана Слезкина, укорял он это пространство, которое, как всегда, отделалось молчанием и плюнуло на всяческие условности. После этого на него снизошло озарение (без щелчка в голове), которое, с одной стороны, осенило ему всю его дальнейшую жизнь, а с другой – безнадёжно её испортило до конца дней его: ему привиделось, что рано или поздно он найдёт вселенский код, который подскажет ему всё-всё обо всём, что он увидит и познает подлинную тайну всего сущего, и даже о том, о чём ещё не догадывается, а должен догадаться, обязательно догадается, ведь зачем-то они, то бишь лунные человеки, появились. Ведь кто-то же знает об этом и кто-то ими руководит! «Бог! – подумал он. – Нет, не Бог. Бог до такого не опустился бы. Кто-то, кто повыше Бога! А кто выше Бога?» И не нашёл ответа, не научили его этому пренебрежению.
* * *
– Ты бегаешь от самого себя… – укорила Тася, – от фронта, от войны, от пошлости жизни. А когда на голову свалились лунные человеки, ты стал ещё и колоться!
Как всякая молодая жена, она не понимала, что на Булгакова навалилось слишком много и слишком быстро, не понимала, что получилось скомкано: хватай мешки, вокзал пошёл, что это и есть предел. За его извечно твёрдым взглядом она не разглядела его слабостей, не видела, что он не успевает адаптироваться, что у него произошёл обычный, элементарный срыв сознания и что морфий – это всего лишь слепая реакция, первое, что подвернулось под руку. Подвернулись бы проститутки, ходил бы по проституткам, но проститутки здесь были страшные и доморощенные, получал бы наслаждение от твердого скальпеля в руках и конвульсий жертв, стал бы серийным убийцей и ждал бы петли, а морфий оказался доступней всего, главное – проще, с минимальными неудобствами, но с жуткими последствиями для организма.
Однажды ей приснился вещий сон, что он якобы выколупывает из раны пальцем свежий костный мозг и ест, ест, ест, смакуя каждый кусочек; тогда-то она и поняла, что её Булгаков колется.
От безысходности и потери ощущения гармонии самим с собой, он начал тихонько, с доли кубика; стоило только попробовать, как он моментально понял: это тот самый выход из положения, который безуспешно искал, и не надо ничего сочинять, напрягаться и мучиться над текстом и образами, которые безостановочно фонтанировали у него в голове.
Вначале так, чтобы Тася не заметила, – под кожу, совсем чуть-чуть, четверть кубика. Его моментально отпускало, в таком состоянии он даже мог адекватно делать операции, и вообще, стал на удивление собранней и крайне трезв в профессии, полагая, что теперь это его крест до конца дней, а о литературе можно забыть, как о несбывшейся мечте юности. Был неутомим и словно нарочно мог работать по двенадцать часов краду. Но самое главное, что лунные человеки, как он называл двух типов из Киева, наконец-то поставили на нём крест. Может, их и не было, думал он, боязливо оглядываясь на тёмные, холодные углы, и мне всё померещилось?
Потом ударялся в другую крайность – умиление. Ах, Тася! Тася! Думал он с трепетом, мой ангел хранитель! И мысленно благодарил её за то, что она всё-всё понимает, но молчит, не тревожит его, надеясь на лучший исход. А главное – не бросает! Я бы бросил, думал он, ей-богу, бросил!
* * *
В январе Булгаков, сидя в компании выздоравливающих офицеров, закусывал тифлисский коньяк смоленским салом и слушал разговоры о фронте. Иногда он «проваливался» и выглядел отрешённым, а когда «возвращался», то опять слышал их мрачно-возбуждённые голоса, похожее на шушуканье старух в темноте.
Особенно радовал капитан артиллерии Слезков, которому Булгаков самолично в виду раздробленной ступни и прогрессирующей газовой гангрены отрезал левую ногу чуть ниже колена.
– Женюсь! Обязательно! Сейчас такие протезы делают… – говорил Слезкова, для наглядности болтая обрубком ноги, – никто не заметит!
Булгаков вспомнил его на операционном столе, при смерти, трясущегося, с липким, холодным потом на лице. Слава богу всё обошлось, человеку сохранили жизнь. Только зачем? А чтобы, мучился дальше, думал Булгаков, и волна жалости к самому себе, мудрому и дальновидному, поднималась в нём такой тоской, что впору было бежать вешаться в холодной нужнике, где накануне повесился капитан Глиняный из Ростова-на-Дону, у которого нашли рак лёгких в последней стадии.
Всем остальным предстояло вернуться на фронт и они завидовали счастливчику, который поедет домой, в свой любимый Красноярск, и будет наслаждаться обычной, повседневной жизнью, в которой нет ужасов войны, а есть красивые, мягкие женщины, холодная водочка и сибирские пельмени с медвежатиной. Лихорадка его отпустила, и он был заметно оживленней других.
Аполлон Кочнев, пехотный штабс-капитан, выздоравливающий после сквозного штыкового ранения плевральной полости, был особенно уныл и печален тем, что быстро шёл на поправку. В тот момент, когда он сказал, разливая коньяк:
– А наша доля, господа, умереть за отечество!
Булгаков снова «провалился» и даже, кажется, увидел короткий сон. Будто Тася готовит его любимые творожные шарики и бросает их ещё горячими через стол лунному лакею, который в свою очередь ловит их с ловкостью собаки и глотает, не жуя. И так у них ловко и дружно получалось, словно они знакомы были друг с другом всю жизнь. «Вернулся» он с сильным чувством ревности и ясно, и чётко уловил, что Аполлону Кочневу ответили:
– Ну и по делом…
И все нехорошо рассмеялись.
Если бы Булгаков знал, что увидел сон в руку, то благодушие его моментально испарилось и он бы пошёл разбираться с любимой женой Тасей, лежащей в соседней палате, но он ничегошеньки не понял, а в голове ничегошеньки не щёлкнуло, хотя чувство ревности в нём осталось и сочилось по капле, как яд кураре.
– А вы почему не пьете, доктор? – спросил поручик Семён Маловажный, раненый в голову шрапнелью под Белостоком и получивший безобразный шрам и пожизненный тик левой щеки.
– Я? – очнулся Булгаков и только тогда понял, что прижёг себе большой палец левой руки папиросой, но не почувствовал боли. – Наливайте! Наливайте, господа! – Вздрогнул он, как лось на водопое.
Перед ним всё чаще и чаще вставали вопросы мироздания, и порой ему казалось, что кто-то копается у него в голове, как могильный червь.
Коньяк был настоящим грузинским, пился легко, как сладкое вино. Как мой жизнь, подумал Булгаков, вспомнил, что его жизнь отныне ему не принадлежит, а что ею управляют каких-то два странных типа, лунные человеки, которые ему так и не представились, но своё готовы урвать любым способом. Слава богу, я от них избавился. Он суеверно смотрел в тёмное окно, за которым брезжил рассвет, лунные человеков там не было.
– Ах, извините! – подскочил он, услышав, как его окликнули: то ли наяву, то ли во сне, и выбежал, ставя ноги, как ходули, его мотало, пока он нёсся до палаты, в которой лежала Тася.
После аборта, который он сделал ей накануне, у неё начались осложнения, и теперь он успешно боролся с её циститом: после двухразового промывания новомодного сульфаниламидом и перорального приёма, Тася быстро пошла на поправку. И ему казалось, что опасность миновала.
Однако в палате её не оказалось, и он нашёл её напротив, в туалете, стоящую согнувшись и держащуюся одной рукой за подоконник, второй – за низ живота.
Он сразу всё сообразил. Подхватил её, лёгкую и желанную, и понёс в операционную, кляня себя на чём свет стоит.
– Я пошла в туалет… – доверительно шептала она, глядя ему прямо в глаз… – что-то плюхнуло, и я закричала от страха. – А ты всё не приходил и не приходил… – Голос её становился всё слабее и слабее.
Вот этот крик он и услышал.
– Эй! – крикнул Булгаков. – Кто-нибудь! Эй!..
Он совсем забыл о Филиппе Филипповиче.
– Всё будет нормально! – твердил он убеждённо. – Всё будет нормально!
На самом деле, он не знал, что предпринять, надо было срочно посмотреть в пособие по хирургической гинекологии. Впрочем, этот вопрос мучил его совсем недолго. Бог весть откуда выскочивший Филипп Филиппович со словами: «Ты уже своё дело сделал!», вытолкал его взашей: «Иди делай обход!», и кликнул операционную медсестру Надежду Любимовну.
Филипп Филиппович уже старый для того, чтобы что-то понимать, подумал Булгаков, и эгоизм молодости взял в нём верх.
Шёл восьмой час утра. Булгаков поплёлся к себе, укололся и, как сомнамбул, подался по палатам. В голове была пустота, словно у колокола с перепою.
В десятом часу Филипп Филиппович вышел, мокрый, как мышь, с удовольствием повёл бабскими плечами:
– Слава богу ты вовремя среагировал. Дай закурить!
– А что было? – спросил Булгаков глуповато, хотя, конечно, всё понимал, как собака Тузик у Африканыча из дворницкой.
– Попис мопис… – ответил Филипп Филиппович, нетактично воротя морду в сторону.
– Что за «попис мопис»? – удивился Булгаков, изображая наивность.
– Обильное кровотечение! – прямо ему в лицо буркнул Филипп Филиппович.
– Откуда?! – вырвалось у Булгакова.
Ведь я всё делал правильно, по инструкции, с ужасом подумал он, испытывая слабость в коленках.
Филипп Филиппович странно посмотрел на него:
– Ты понимаешь, что такое «там» найти артерию, которая порвалась?
– Понимаю… – обречённо промямлил Булгаков.
– Ничего ты не понимаешь! – попенял Филипп Филиппович с превосходством практикующего хирурга. – Больше так не делайте, любезный, больше абортов она не переживёт!
– Больше не будет, – зарёкся Булгаков и почувствовал, как мышцы на его лице деревенеют.
Это был её второй аборт. Первый она сделал ещё до их семейной жизни, в далеком тринадцатом. Он старался об этом забыть, но гадская память раз за разом выталкивала его, как баул с грязные бельём, и трясла прилюдно перед совестью, отчего на душе становилось мерзко и пакостно. Если бы он предал самого себя, это ещё можно было простить, он но предал Тасю.
– Ну это вам виднее, – снисходительно сказал Филипп Филиппович. – Иди домой. Она будет спать до вечера. Я пригляжу.
– Я в ординаторской лягу… – промямлил Булгаков, тушуясь до невозможности.
– Как хочешь, – пожал бабскими плечами Филипп Филиппович. – И перестань трескать морфий!
– А я и не трескаю, – похолодел Булгаков и ссутулился.
– Я в три раза старше тебя и всё вижу, под коленкой у тебя дорожка. Высохнешь, как мумия, и подохнешь года через три.
– А откуда вы знаете?.. – через силу спросил он, не смея поднять взгляда.
– У меня вот так же дочь ушла… – с осуждением посмотрел на него Филипп Филиппович. – Уж как мы с женой ни бились, а ничего сделать не смогли. А тебе повезёт, – предрёк Филипп Филиппович, – ты взрослый, дай бог, конечно, жена поправится, и уезжайте. Откуда ты?
– Из Киева… – буркнул Булгаков, надувшись как мышь на крупу.
– Ну вот. В свой родной Киев. А такая жизнь… – Филипп Филиппович стоически мотнул глазами по стенам больницы, – не для тебя, природа у тебя другая. Не знаю, какая, но другая. Не станешь ты настоящим врачом, не дано тебе. Здесь нужно зачерстветь, а ты не черствеешь, вот тебя и корёжит. Беги! Чем раньше, тем лучше!
– Это всё от её… – неожиданно для себя расчувствовался Булгаков, благодарный за то, что Филипп Филиппович единственный дал ему в жизни дельный совет.
– От кого?.. – Филипп Филиппович брезгливо посмотрел вначале на него, потом – на дверь операционной, полагая, что речь идёт о жене Булгакова и сейчас он услышит очередную мерзкую душевную исповедь.
Но Булгаков его удивил:
– От литературы… – сказал он.
– От чего?.. – нахмурился Филипп Филиппович и страшно удивился.
– От литературы… – повторил Булгаков без выражения, как на исповеди.
– А… – крайне тактично сообразил Филипп Филиппович. – Из нашего брата всегда Чехов лезет. Извини, я не знал, что ты пишешь.
– Да так… – Булгаков вспомнил все потуги по этой части, и ему стало стыдно за свою самонадеянность.
Что я делаю здесь, в этой пустыне? – задал он себе вопрос, имея ввиду, что рогоносец Чехов хоть прозябал в прекрасном месте, правда, одиноко и наплевательски к своей судьбе, но зато стал знаменитым. Булгаков давно испугался этого разрыва: мимолетности жизни и монументальности литературы. Слишком разные весовые категории, соотношение не в мою пользу, подумал он, я ведь ещё молод.
– Тогда тем более, – посоветовал Филипп Филиппович, – тогда не изменяй себе! – Это плохо кончается.
Очевидно, он вспомнил свою дочь, и глаза у него помертвели, как у леща на кукане.
– Я уже всё понял, – сконфуженно пробормотал Булгаков и поплёлся в ординаторскую, упал на кушетку, успев подумать, что юность окончательно и безвозвратно прошла и что он моментально сделался стариком и теперь вечно будет таким, как Филипп Филиппович с бесформенными, бабскими плечами, умными и никчёмным и разговорами о спирте и медицине. Разве это жизнь? – подумал он и с этой мыслью провалился в тяжёлый, мертвенный сон.
А если бы сразу же сказала, продолжал думать он во сне, и не тянула бы резину, то ничего этого не было бы, всё обошлось бы малой кровью. Он посмотрел во сне на свои руки, которые совсем недавно были в густой кашеобразной массе того, что осталось от его ребёнка, и испытал тяжёлое чувство вины с той страшной, ясной логикой, которая может быть только во сне: вначале ты отрываешь ему ножку, например правую, и вытягиваешь её, а она маленькая, как у куклы, потом точно так же – левую, потом – тельце, пупок тянется, режешь, на две, три части, потом – руки, тоже, как у куколки, и последнее – давишь голову, чтобы она прошла без проблем. Самое главное, послед зачистить так, чтобы кровотечения не было.
Родился бы идиот, снилось ему дальше, хотя он страшно лукавил: во-первых, не такой уж я морфинист, стал оправдываться он, а только начал, а во-вторых, я просто не хочу иметь детей, всю жизнь мешать будут. Почему – он не знал и неподдельно ужаснулся: в свете второго аборта моей любимой жене не стоит доверять мне, сделал он вывод. Не будет мне прощения, покаялся он, впадая в противоположную крайность, не будет! И заплакал навзрыд, безутешно и чисто, как не родившийся ребёнок.
* * *
Через неделю в момент ночного бдения над листом бумаги, он сообразил наконец, разбудил Тасю и сказал прочувствованно без щелчка в голове:
– Ты прости меня… идиота…
– Да простила, простила… – в сердцах бросила она, загораживаясь от света. – Давно простила… – и повернулась на другой бок.
– Я не об этом… – потянул он её за плечо.
Она снова, морщась, посмотрела на него, что он ещё выкинет в три часа ночи?
– Я стану знаменитым, очень знаменитым… – произнёс он мечтательно, глядя сквозь неё куда-то в пустоту.
Мысль о том, что ему обязательно помогут, будоражила его.
– Дай-то бог, – согласилась она, по-матерински терпеливо глядя на него и полагая, что этим всё и кончится и можно будет спать дальше.
Круги у неё под глазами всё ещё не прошли, и выглядела она уставшей.
– Надо придумать что-то такое, что оправдало бы меня в глазах моих читателей, – сказал он, как сумасшедший, намекая на лунных человеков.
Его белые, как лист бумаги, глаза не предвещали ничего хорошего, однако, с этой стороны не должно было произойти ничего страшного, потому что укол на ночь она ему сделала с чистым морфием, чтобы он спал, а зряшно не корпел. Не то чтобы она была против, но в душе не одобряла, считая, что и литература в том числе губит его.
– Придумай, – посмотрела она на него с терпением бывалой жены.
И он придумал:
– С девочкой, дифтерией и собственной неловкостью, когда отсасываешь мокроту!
– Не очень-то правдоподобно, – подумала она вслух, закатывая глаза.
– И так сойдёт, – махнул Булгаков.
– Догадаются… – сонно вздохнула Тася.
– Никто не должен знать, что я наркоман! – потребовал он и подумал, что лунные человеки должны помочь, не зря же они появились в его жизни.
– Ладно, ладно, никто! – постаралась она придать голосу серьезный тон и взяла своё. – Но это же не может длиться вечно!
Он недовольно заёрзал на стуле и, как всегда, мучаясь неразрешимостью ситуации.
– Если ты хочешь стать знаменитым, – сказала она ему так, как говорят недорослю, – тебе надо продержаться как можно дольше.
– Как это? – удивился он и перестал пялиться в стену. – Как?..
– Нужна система, нельзя часто колоться, положим, два раза в день. Всё остальное время терпи.
– Терпеть?.. – переспросил он, словно очнувшись. – Попробуй, а я посмотрю!
Он выпялился на неё своими белыми, как снежки, глазами.
– Иначе не дождешься своих поклонников, – твёрдо сказала она и со значением посмотрела на него, мол, сам должен соображать, я всего лишь твоя жена, а не бог.
И ему сделалось плохо от одной мысли, что надо дожить ещё до утра. Теперь он мерил жизнь маленькими отрезками времени: от сих до сих, укол, потом снова от сих до сих, и только потом долгожданный укол.
– Ты думаешь, у меня получится? – спросил он с глупой ненавистью, имея ввиду литературу, а всё остальное не имеет никакого значения, всё остальное казалось ему преходящим, даже его прекрасная Тася, которую он обожал, как матрос швабру «машку».
Она поняла его, как понимала всегда, но не подала вида, полагая, что семейная жизнь и должна быть такой приторной, как пастила в шоколаде.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?