Текст книги "Кащеева цепь"
Автор книги: Михаил Пришвин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Прыгнула дикая коза на утес, и сверху глянули рожки; прыгнула на другой, подальше, остановилась опять, и рожки стали совсем маленькие и потом совершенно скрылись в лесах. Еще любопытно было смотреть, как стаи тетеревов, напуганные поездом, перелетали дальше и как поезд скоро опять их настигал и они опять дальше летели. Мерный стук поезда сбивает всякие мысли, путает их, в бездумье начинается песня, и так он поет и час, и другой, все поет и поет.
Поезд незаметно спускается, долго бежит по равнине, покрытой перелесками; все реже и реже показываются между перелесками поляны, и, наконец, все смыкается, направо и налево невылазная чаща – начало великой сибирской тайги. Вот и кончился рельсовый путь, и с ним кончилась последняя теплота души, связанная с родными картинами; на великой сибирской тайге незримыми буквами написано:
«Будь холоден или горяч».
Переселенцев выгружают прямо на рельсы; они в лохмотьях; и странно, зачем у них у всех столько ненужного, – даже со связкой самоварных лучинок не могла расстаться деревенская женщина и привезла их из Полтавы в тайгу. Обер-кондуктор брезгливо и осторожно шагает через лежащие на пути тела и очень боится замарать о них свои блестящие сапоги. Он говорит кому-то:
– Вот это самый выгодный груз на пароходе – не подмокнет, не украдут.
Пароход «Иван Астахов» стоит на парах. Переселенцев грузят в баржу, еще грузят керосин в огромных бочках, и масса над этой погрузкой работает каких-то особенных оборванцев с суровой печатью тайги: «Будь холоден или горяч»; они совсем не похожи на теплых Адама и Еву. На своем пароходе дядя совсем другой человек, по-прежнему молчит, но кругом все кипит от его страшного молчания, и бегает капитан бестолково, руки у него отрываются при страшных взглядах хозяина; ох, он что-то заметил и не спускает глаз с капитана!
Пароход плывет и пугает свистками диких уток, гусей и лебедей; на каждой остановке дядя выходит на пристань; точно такие же оборванцы, как и в начале пути, окружают Астахова, о чем-то тихо просят его, и он сажает их в баржу с переселенцами.
– Кто эти люди? – спрашивает дядю Алпатов.
Иван Астахов сверху измеряет его взглядом, как будто хочет сказать: «Вот еще какой щенок подвернулся», – но, как бы вспомнив и одумавшись, говорит:
– Отгадаешь загадку – скажу, не отгадаешь – никогда не смей ко мне соваться с вопросами, не будь сам дураком и сам догадывайся.
– Какую же загадку?
– Как перейти непереходимое болото?
– Неправильная загадка: непереходимое нельзя перейти.
– А вот и можно, отгадывай, буду считать до двенадцати: раз, два, три, четыре…
– Может быть, зимой на лыжах?
– Молодец! – сказал дядя и так лицом просветлел, что осветил и капитана.
– Кто же эти странные люди?
– Шпана, – сказал дядя. И на немой вопрос ответил: – Таежные жители: разбойники, воры, всякая рвань с волчьими билетами.
– Куда же вы их везете?
– К себе везу, пароходы строить.
– Но ведь они же с волчьими билетами?
– Ну так что? Ты же сам с волчьим билетом. Понял? Больше ты меня не спрашивай и сам догадывайся. Теперь ты отгадай мне другую загадку: первое ра, второе ки, что будет в целом?
– Раки, дядя.
– Ну, пойдем есть раков.
Чистит рака, а сам прислушивается, – на носу начинают кричать: «под табак», три, три, два с половиной, и как крикнули «два!» – что-то зашипело и затрещало на дне парохода. Астахов бросает раков, выскакивает на палубу и мигом, заметив наседающую на корму парохода баржу, кричит растерянному капитану:
– Полный ход! Капитан кричит в машину:
– Стоп!
Астахов тигром бросается в штурвальную, схватывает капитана, швыряет за борт и кричит в машину:
– Полный ход!
Пароход срывается с мели. На полной воде равняется с баржей, с борта на борт перекидывают трап. Астахов идет туда, на баржу, его окружает шпана.
– Есть у вас, кто может управлять речным пароходом?
Выходит невзрачный человек желтого цвета, покрытый веснушками.
Астахов его мгновенно оглядывает, сразу что-то понимает и спрашивает:
– Политика? Желтый кивает головой.
– Становись капитаном.
Возвращается на пароход, принимается опять за раков, совсем даже и не спросив, достали из воды прежнего капитана или он утонул… Но это Алпатову кажется так странно: в большом деле трудно одной рукой бросать, другой то же спасать. Астахов бросал, конечно, зная, что другая рука должна вытащить из воды капитана. После раков князь сибирской шпаны, довольный, чувствуя каким-то шестым материнским чувством, что новый капитан ведет пароход очень хорошо, принимается учить из буквы А статью Абиссиния.
От всего чувствует себя Алпатов тем сморщенным темным комочком, который остается, если шилом проткнуть детский красный резиновый воздушный шар. И ему кажется, что все так возле тайги. Вон там на берегу тоже мечется между пнями какое-то существо, похожее на человека, машет руками, а пни огромных деревьев залиты черной водой, и черная вода курится белым паром; далеко эти пни куда-то уходят, до горизонта, и там, на горизонте, синяя полоса не тронутой топором тайги, но тоже, наверно, залитой такой же черной, дымящейся водой.
Человек все машет и машет рукой. Ему посылают лодку, сбавляют ход. Вот он уже лезет по трапу на палубу, и тут все объясняется: тоже второй Адам из Рязанской губернии, пришел ходоком для своих земляков искать землю. Его спрашивает желтый капитан и дядя, нашел ли он землю.
Ходок руками разводит:
– Много искал, нет земли.
– Как нет земли? – не удержался Алпатов. – Вон все земля и земля.
Все засмеялись.
– Нет, вьюнош, – сказал ходок, – то не земля, много к ней нужно еще капиталу, чтобы вышла земля.
– Зачем же вы землю ищете? Ищите себе капитал.
– Умственный вьюнош! – засмеялся ходок. И все засмеялись.
Но Алпатов не мог понять, чему же они смеялись и почему среди необъятных, никем не занятых земель все кричат: «Земли, земли!» – и никто не крикнет: «Капиталу, капиталу!»
А земля на берегах реки мало-помалу все преображалась, и в одно утро, выйдя на палубу, Алпатов не узнал ее, – все было теперь по-иному: не осталось и следа тайги, она ушла куда-то в другую сторону, а тут везде, казалось, на весь мир раскинулась степь, но совсем не такая, как у Кольцова – желтая, с низенькой, глазу неотличимой от песка травкой, – это была бесконечная, как океан, глазастая степь-пустыня; на ней, как у таинственных каких-то животных, с телом, покрытым бесчисленными глазами, всюду сверкали светлые соленые озера со страшными фиолетовыми краями.
Многие от второго Адама тут выходят. Через большую реку перевозит «самолет» – плот с колесами, как у парохода. Ветер боковой. Самолет не смеет отчалить. Скопляются верблюды, много баранов, коровы. Сзади напирают все новые и новые стада, и, нечего делать, самолет отчаливает как-то сам по себе. Быки давят бока своими рогами, лошади стегают хвостами по монгольским лицам, желтым, как спелые дыни, с маленькими раскосыми глазами. И хохот, и дикие крики, и забавное стегание друг друга нагайками, и, кажется, такая мудрая беседа почтенных людей в чалмах и халатах, сидящих между верблюжьими горбами, – все ново и странно, в глубине сердца как-то знакомо, будто сам когда-то ездил в караванах через пустыни и кочевал, перегоняя баранов с летнего пастбища на зимнее стойбище.
Вот крик из трех согласных, упирающих на одну гласную, как растрепанные губы старой лошади:
– Тпру-у-у-у-у…
– Как? и у вас «тпру».
– Да, и у нас «тпру».
Корова падает в воду. Плот трещит. Все орут. Верблюд падает. Сильнее орут.
– Господи! – шепчут прижатые к рулю Адам и Ева. Плот кружится, все, кто близко, лупят нагайками усталых, изморенных лошадей, вертящих колесо самолета. Многие животные падают, одни покорно плывут рядом с плотом, другие, сильно фыркая, пробуют опять забраться на плот, и все вместе, и масса животных, и безобразно орущая масса людей, как будто все нарочно стараются поскорее разломить плот и все затопить, но плот все плывет и плывет через огромную реку.
И что удивительно: беседа мудрых людей на верблюжьих горбах продолжается. А еще больше удивительно, что многие шумят и говорят о пустяках, как будто не были у самого края гибели.
Кошка прыгнула с верблюда на лошадь, с лошади на монгола.
– Брысь! – сказал азиат. Кошка прыгнула на Адама.
– Брысь, – сказал Адам и тут же спросил монгола:
– Стало быть, и у вас тоже «брысь»? Азиат не понял. Ева ответила:
– От сотворения веков было «брысь».
А на той стороне, куда, кружась, плывет самолет, новая собирательная гроза: там возле белых юрт скопилось много животных, и, уже приученные, все они стоят у самого берега в ожидании переправы, и только плот приблизится, все бросятся на него и затопят, может быть, возле самого берега. Но чем сильнее подпирают в бока бычьи рога, чем ближе к уху дышит горбатый верблюд, тем спокойнее на душе: ведь так на Руси вся жизнь проходит – вот-вот потонешь, а плот все плывет…
Как-то расходятся, как-то обходятся и вот уже спрашивают вежливо:
– Руки, ноги здоровы?
– Аман!
– Верблюды, кони, бараны здоровы?
– Аман!
Так соединяется караван и плывет по сухому желтому морю между солеными озерами со страшными фиолетовыми краями к одному всем известному дереву с пресным ручьем. Тут караван останавливается ночевать. Собирают кизяк, разводят огонь. Всходит пустынный месяц. Вырисовываются бронзовые профили кочующих народов.
А кто это бородатый там, у костра, с женщиной в платочке?
Все те же изгнанные Адам и Ева ищут себе земли. И повторяют:
– Никто как бог!
Верно, старому богу наскучили жалобы сотворенного им из глины Адама, и он создал другого человека и опять впустил его в рай, и опять этот второй Адам согрешил тем же грехом и с тою же старою заповедью был изгнан из рая в поте лица обрабатывать землю. Только, выгоняя второго Адама, бог забыл, что земля вся занята и новый человек, как забытый, пропущенный на страницах Священного писания, бродит пока с покорным желанием найти землю и выполнить заповедь божию, ищет везде, по тайге, по степям и по тундрам, но все напрасно, нигде не находит, – хорошая земля везде занята.
ЛенаЛегка ты, Русь, своими хижинами, сгорела – и будто слезла старая шкура змеи. Но и тяжела же ты своими каменными, похожими на сундуки, домами купцов: один в один и везде одинаково. А хуже того, как задумает купец выстроить что-нибудь свое, небывалое. Так выстроил себе пароходчик Иван Астахов, командир сибирской шпаны, двухэтажный дом с вышкой, огромный, неуклюжий и мрачный, ни на что не похоже: ни дом, ни корабль. Для чего, одинокий, холостой, устроил себе такое большое жилье с танцевальной залой, люстрами и канделябрами на стенах? Видно, в свое время у него тоже был свой расчет на хозяйку, на большое женское приличное общество, но могучий человек на сибирских реках не справился с таким, казалось бы, маленьким делом – разыскать себе подходящую женщину, и от всей этой мечты остался только нелепый дом, похожий на речной пароход.
Внизу двенадцать комнат и вверху столько же, на вышке подзорная труба – смотреть в степь, на пароходы и на пожары; Иван Астахов – создатель и до сих пор начальник вольно-пожарной дружины. Тут же, на вышке, знаменитая лейденская банка, от которой в городе началось просвещение.
Много лет тому назад вместе с солнечными часами и кучей разных разностей Астахов привез ее, как диво, из России, и долго весь город ходил смотреть удивительную лейденскую банку и пробовать своим пальцем силу электрической искры. Случались такие разряды, что у любопытного палец надолго оставался крючком, но хоть умри, а, если уж зашел посмотреть лейденскую банку, Астахов непременно заставит на себе испытать силу разряда. Река вина была выпита за столом с лейденской банкой, горы пельменей были съедены – в уксусе, вареных в молоке и дорожных, сушеных, прямо из мешков. За сибирскими разговорами – кедровыми орешками – и родилась от лейденской банки и от одного ссыльного естествоиспытателя Барабина мысль открыть гимназию и так начать просвещение города, наполненного баранами и верблюдами кочующих народов.
Молчаливой тенью в мягких туфлях ходит по дому дрессированный лакей Александр, лимонно-бледный, с потаенными глазами. Он еще с полночи начинает готовить страшно крепкий чай своему господину: Иван Астахов одинаково зимой и летом встает с петухами и до начала своих пароходных дел занимается чтением. Чего только он не нахватал для своей библиотеки!.. Много тут есть всяких романов, но не в них дело, – Астахову дорога в книге умственность, такое, чтобы можно было поломать свою голову и все-таки до конца не понять и оставить догадку себе: есть Дрепер и Бокль, есть Дарвин и Спенсер, из каждой такой книги выходит как бы вызов всему свету. Вот это и есть самое драгоценное, заманка всего чтения. Даже Апокалипсис у него не простой, а подделка под XVI век, проданный букинистом за большие деньги как оригинал; такую книгу читать совсем невозможно, а зато как хорошо показать гостям загадочное и шепнуть: «Эта книга тоже с душком». Но есть святая святых библиотеки, тайна из тайн, и показывается только избранным: роман «Что делать?» таинственного автора, «Знамения времени», Ренан «Жизнь Христа» и Кеннан «Сибирь и ссылка», две книги рядышком в одинаковых переплетах, будто два тома одного сочинения; есть и запрещенная «Крейцерова соната» Толстого, переписанная со многими ошибками рукой легкомысленной свояченицы самого уездного начальника. Хорошо все-таки не знать методов научных исследований и до старости читать разные книги с постоянной надеждой, – что вот какая-то вдруг откроет сразу все; но без всякой связи этого чтения с делом даже Астахов устал и накинулся на энциклопедию, как ученый на метод. Он уже близился к половине тома, посвященного букве А, как вдруг ему предстала статья «Азбука» и читать ее не захотелось. Для отдыха он взял том с буквой П и сразу на все утро увлекся Платоном, потому что эта большая статья была ключом к загадочному и везде повторяемому: «любовь платоническая». Начитанный за ночь Платоном, он зовет к утреннему чаю своего племянника с лукавой затеей посрамить гимназиста.
На зов приходит Алпатов, робкий и смутный, как зверек, пойманный и посаженный в огромную клетку.
– Чай пить! – говорит ему дядя.
Пьет и, раздумывая о чем-то своем, забывает на время о племяннике, будто его тут вовсе и нет, и только на половине стакана вспоминает и говорит:
– Чай пить – не дрова рубить!
Но Алпатову кажется, куда легче бы рубить дрова, чем пить чай с тяжелым человеком, молчать и прислушиваться к мертвому ходу лакея Александра в его мягких туфлях. От напряженного молчания у него начинают даже показываться в глазах прозрачные фигуры разного цвета и проплывать справа налево, и все больше и больше их, так что кажется, если разогнать их словом и оставаться в молчании, то и тебя самого утянет в какую-то бездну. Нет, невозможно больше молчать, и Алпатов, с риском сказать непоправимую ерунду, хватается за первое, что приходит ему в голову:
– Нас учили, дядя, что под землею огонь.
– Конечно, огонь, а то от чего же вулканы?
– Вулканы-то, говорят, могут быть и от воды: под землей вымываются громадные пещеры, своды их иногда обрушиваются, и с такой силой, что от удара вода обращается в пар и плавятся металлы, вот почему из вулканов показываются сначала газы, а потом лава, это называется нептуническая теория происхождения вулканов. А то есть еще теория плутоническая.
– Платоническая? – спрашивает дядя, очень довольный, что так можно связаться с Платоном и посрамить этого маленького разумника. – Так, стало быть, о вулканах еще Платон размышлял?
– Не Платон, дядя, а Плутон. Плутоническая теория строится на предположении, что под землею огонь. Плутон был бог огня, а Платон греческий философ, ученик Аристотеля, он…
Дядя не выдержал, ему от слов Алпатова стало почти так же худо, как тому от дядиного молчания.
– Ну, ты меня не учи, – перебил он племянника, – Платона я знаю, наверно, получше тебя. А до Плутона еще не дошел.
Испуганный наступлением ужасного молчания, Алпатов опять схватился за первую проходящую через голову мысль и сказал, никак не желая задеть дядю:
– Как это вы, дядя, так скоро могли пройти с буквы А до Платона?
Дядя встает страшно рассерженный: хотел поймать племянника на Платоне, а мальчишка сам поймал его на Плутоне.
В таком настроении Астахов идет в кабинет заниматься пароходными делами, и вот беда теперь, если придет к нему кто-нибудь в себе не уверенный и робкий, как несчастный капитан, чуть не погибший в воде Иртыша. И нужно ж было так случиться, как раз и приходит этот капитан Аукин просить прощения, о чем-то шепчется с Александром, озирается, решается, идет по коридору в кабинет… А через минуту оттуда слышится удар железного костыля о пол и на весь дом:
– Ос-с-сел!
Аукин вылетел из кабинета, как из пушки ядро, и в передней встречается с тем самым желтым капитаном из шпаны, что сменил его на пароходе «Иван Астахов».
Кто он такой? Появляется откуда-то снизу по винтовой лестнице и там исчезает, живет там или приходит? У него какие-то отношения с Александром, и с поваром, и с женой повара Настей, и к дяде он входит просто и во всякое время.
– Вышло? – спросил он Аукина.
– Чуть не убил костылем.
– Погодите немного здесь.
Уходит в кабинет, и через минуту дядин голос оттуда:
– Александр, позови сюда этого осла. Аукин крестится и просит Алпатова:
– Загляните поскорее в окошко, там дочка моя Алена… Что, она стоит там? дожидается?
Алпатов заглянул. Там под тополями стояла девушка в шляпке с лиловыми цветами, с лицом, наполовину скрытым в русых кудряшках.
– Она здесь! – крикнул он.
Аукин еще раз перекрестился и шагнул в кабинет.
Кто же этот таинственный желтый капитан? Откуда у него такая чудодейственная сила? Выходит из кабинета с Аукиным, счастливым, сияющим. Снизу с тряпкой поднимается Настя, манит рукой; желтый капитан опять с ней исчезает по винтовой лестнице. Аукин делится радостью с Александром: он опять капитан «Ивана Астахова». Потом Алпатов видит из окна, как на радостях отец встречается с дочкой Аленой, выделывает ногами и руками какие-то вензеля, будто его дергают за веревочку, как бумажного акробата. Алена быстро, испуганно взглядывает вверх и встречается глазами с Алпатовым; на носу у нее и на щеках такие веснушки, будто из каждой скоро должна вылететь птичка с удивленными глазами и бархатным бантиком на белом горлышке. Она очень смутилась, увидев чье-то лицо в окне, и что-то строго сказала отцу. За тополями они быстро скрываются, но что, если побежать скорей на второй этаж и посмотреть сверху? Так и есть, идут по направлению к пристани по деревянным мосткам. Оглянется или нет? Если оглянется, будет хорошо, нет – худо. Оглянулась на повороте и скрылась за стеной товарной конторы. А что, если теперь забраться на вышку? Бежит скоро туда, и опять видно. Смотрит в подзорную трубу, – вот бы теперь оглянулась: ну же! ну, ну, ну!.. Она оглянулась, и разом из всех ее веснушек вывелись птички, все сорок сороков полетели на вышку и на ту золотую луговину, где стоит певучее дерево; кто-то сорвал на лугу белую ромашку и загадывает: любит или не любит? А наверху-то, на певучем дереве, так хорошо звенят струны святого пчелиного труда, и ничего в том не понимающие шмели дураками густо басят: «Жениться, жениться…»
– Ты кого это смотришь? – грянуло сзади.
– Там в степи, дядя, кажется, дымок показался, – вы ожидаете «Лену»?
Астахов берет трубу – и очень радостный:
– Да, это «Лена» идет.
– «Лену» я еще не видал. Она большая?
– Сейчас увидишь.
Простым глазом видел Алпатов, как шла на пристань с отцом Алена, и думал: она большая, взрослая, барышня, какое ей дело до него, но все-таки почему же она все оглядывалась?
Фестиваль– Ты сегодня, – сказал дядя Алпатову, – постриги свои лохмы и почистись немного к вечеру: у нас будет фестиваль.
– Фес-ти-валь?
– Ну, да. Гости соберутся, и директор приедет. Директор – умнейший человек. Все нонче будут, и немец. Ты по-немецкому как?
– Слабо.
– Я и попа позвал. По закону тоже плох?
– Плох и по закону.
– Держись поумнее. Безобразием нашим не хвались.
– Каким безобразием?
– Обыкновенным безобразием, что бога нету, что царя не надо. Тебя с волчьим билетом выгнали. Все это знаешь: они пьяные, наверно все будут ниспровергать, а ты не встревайся.
Астахов помолчал, приступая к самому главному.
– Вот еще что, должно быть, и уездный начальник тоже будет. Человек он у нас свой. Только ему другой раз бывает неловко, над ним тоже есть начальник. Ты за столом не бултыхни про… нашего гостя.
– Про желтого капитана? – догадался Алпатов.
– Зови как хочешь. Только лучше забудь его совсем: нынче ночью он от нас пропадет.
– Куда же пропадет он, дядя, можно спросить? – В степи пропадет.
– Дядя, – осмелился Алпатов, – вы напрасно со мной говорите, как с маленьким. В гимназии меня уже хорошо научили конспирации. Я хотел бы знать, как это можно пропасть в степи?
– А степь такое дело – в любую юрту пойди, и тебе барана зарежут. Все пастухи. Прибейся к любому аулу и гоняй баранов, хоть год, хоть два… Один политик у нас так и вовсе пропал.
– Погиб?
– Зачем погиб. Живет где-нибудь. Слышали даже, что и женился. Только этот аул перекочевал далеко за Голодную степь, оттуда уж ничего не доходит. Другой политик через пятнадцать лет объявился, ребятишек с собой своих привез, желтенькие, косые. Ну, ладно! Лохмы свои ты ступай сейчас же подправь.
От этого разговора у Алпатова на сердце остается что-то хорошее, и по пути к парихмахеру он догадывается: отчего бы это так? Сначала он подумал на желтого капитана, что это от него: так свободно живет, захочет – с каторжниками в тайге, как и со всеми, все его и там слушаются; захочет – в степь, и там будет жить с пастухами. Вот бы уйти с ним. Разве уйти? Нет. Нельзя. Надо вперед непременно сделаться первым учеником и доказать. Кому доказать, – он не спрашивает себя, – куда-то в пространство, доказать, где судят и где – все. Надо всем доказать. Однако от мысли, что нужно себя всем доказать, явилось какое-то очень неприятное раздражение, и, значит, хорошее было не в этом.
– Вы мне волосы постригите, только чуть-чуть, – сказал он парикмахеру. И вдруг, глядя на свои волосы, вспомнил свое хорошее: дядя говорил, вечером будут капитаны с женами, значит, и Аукин будет, и с ним, может быть, придет и она. Нащупав в себе это верно-хорошее, он опять, как тогда на вышке, очутился возле певучего дерева и так и не расставался с ним до самого вечера. Близ заката солнца на эту золотую луговину с певучим деревом стали приходить гости и бросать на цветы свою огромную тень. Пришел директор гимназии, такой же, как дядя, большой человек и тоже опасный. Он сел в кресло и, задумавшись, стал одной рукой на другую мотать свою длинную, как у Черномора, бороду, а глаза свои забыл на Алпатове. Несколько раз Алпатов украдкой взглядывал и каждый раз с отчаянием замечал, что глаза директора стоят на нем. Потом эти страшные глаза, не отрываясь, начинают смеяться и в то же время разглядывать в глазах Алпатова так пристально, как бывает, если задаться найти в глазу другого обыкновенного, опрокинутого в зрачке человека. Вот он, страшный Черномор, поймал этого человека и потянул, потянул к себе. Алпатов, расширив глаза, открыто пошел в эти великаньи глаза, и вдруг они стали изменяться и как будто смущенно отступать.
– С волчьим билетом, – сказал дядя.
– Вижу, – ответил Черномор.
– Ну, как же нам с ним?
– Ничего, человечек у него в глазу, кажется, цел, а другое все пустяки.
И, подхрюкнув себе в бороду, быстро стал ее разматывать.
Астахов щелкнул ключом в таинственном шкапчике, где хранились драгоценные сорта вин для самых лучших приятелей, и, оглянувшись на племянника, сказал:
– Скажи там, чтобы начинали. Если Марья Людвиговна пришла, она уж знает, как нужно. А ко мне никого не пускайте – я занят.
Уходя из кабинета, Алпатов слышал, как директор сообщал Астахову важное известие, что скоро в Сибирь поедет путешествовать наследник и с этим будет связана закладка железнодорожного пути через всю Сибирь.
– Улита едет, когда-то будет, – ответил Астахов.
В передней лицом к лицу Алпатов встретился с Марьей Людвиговной. Играя черными своими глазами, сверкающими камешками на ушах и на шее, вся в чем-то белом с золотом, она подхватила юношу под руку, и ему стало, будто он вышел в какую-то богатую, веселую залу и в ней были все цветы и музыка. Марья Людвиговна достала гребешок, по-своему причесала Алпатова и дала ему роль, – он будет в передней встречать гостей, провожать в гостиную и всем говорить одно и то же: «Дядя извиняется, он сейчас выйдет». Никогда в своей жизни еще не видал Алпатов таких женщин, но знал, что есть такие: или снились, или где-то читал. На мгновенье ему стало на душе совсем небывало особенно: будто какой-то окончательный и настоящий праздник настал, и он теперь никого не боится и стал вдруг большим, как все. Но как только раздался звонок, он вспомнил про нее, и от этого стало ему больно. Предчувствие не обмануло: входит капитан Аукин.
– Пожалуйте в гостиную. Дядя извиняется. Он сейчас выйдет.
– Вот как-с, – растерянно улыбнулся Аукин.
В гостиной навстречу гостю встает Марья Людвиговна и встречает Аукина как настоящего гостя. Марья Людвиговна играет и сверкает для всех одинаково.
– Почему же не пришла милая Аленушка?
– Собиралась, да я отговорил, другим обидно очень.
– Вы бы и других взяли.
– Как их возьмешь, ведь их у меня одиннадцать номеров-с.
Печальный возвратился Алпатов в переднюю встречать гостей: она не придет, вечер был пустой. Но все-таки хорошо было догадываться, что не придет она потому, что бедная и гордая, и он такой же, как она, бедный и гордый. После этого богатая и роскошная Марья Людвиговна стала ему враждебной, и он решил с ней бороться.
А гости начали звонить один за другим. Сначала шли все больше капитаны и управляющие пристанями, с сибирскими фамилиями – Россошных, Беспалых, Долгих. Потом начались учителя. Саратовский немец Яков Иванович Мюллер в форменном вицмундире; учитель словесности, тоже в форме, тонкий, как игла, с двоящимся взглядом, с кривыми губами и с рябою, похожей на картошку, женой; инспектор, молодой, ловкий, кругленький украинец Косач-Щученко; чахоточный учитель математики, чех Пикель; лохматый бурсак, учитель истории Смирнов. Роскошным явился уездный начальник, гигант с открытым лицом и двойной бородой.
– Дядя извиняется, – сказал уездному начальнику Алпатов.
Но тот, не слушая, прямо идет в кабинет и там скрывается от преследующего его Алпатова. Весь красный от гнева, Алпатов бежит к Марье Людвиговне и, запыхавшись, докладывает ей о «безобразии» уездного начальника.
– Пойдемте немного пройдемся, – сказала ему, улыбаясь, Марья Людвиговна.
И, взяв его под руку, идет с ним по коридору в переднюю. Лакей Александр куда-то ушел, никого тут не было. Тут, обняв юношу, она сказала:
– Ты очень мил, давай поцелуемся. Алпатов отпрыгнул в угол, как от змеи.
Но ей он от этого еще больше понравился. Она идет к нему, наступает ближе, и ближе улыбающиеся алые губы с маленькими черными усиками и белые хищные зубы.
– Марья Людвиговна, – говорит он, – я буду драться.
– Дерись, – отвечает она с хохотом, – я очень рада. Запускает ему в волосы обе руки и тянет к себе голову. Он сжал кулаки. Но вдруг все зазвенело.
– Звонок, – сказала она, – открой дверь, но только помни, я до тебя все равно доберусь.
Явился толстый протопоп Иоанн и тоже было направился в кабинет, но встретился в коридоре с директором и Астаховым. Все трое пошли в столовую. Алпатов идет за ними и на пороге стоит в изумлении. На большом столе посредине целая бочка с икрой, обложенная кедровыми шишками и потом дальше аршинными навагами, осетрами, стерлядями, нельмами; там дымились горячие пельмени; из кедровых темно-зеленых веток выглядывали бутылки. Так Марья Людвиговна по своему вкусу создала стиль сибирской тайги.
Из другой комнаты, от карточных столов, чуть видные в облаках табачного дыма, сходятся гости.
– Благорастворение воздухов и изобилие плодов земных! – сказал священник Иоанн.
– Приступим, батюшка, – ответил Астахов. Директор хрюкнул, наматывая бороду. Священник Иоанн благословил все, начиная с икры, обошел вокруг стола, не забыл ничего. После этого все бросились к столу с тарелочками в руках.
– По случаю какого-нибудь события настоящее торжество? – спросил священник Иоанн.
– Определяю племянника в гимназию, – ответил Астахов, – это первое, а второе, по случаю грядущего проезда наследника цесаревича по Сибири и закладки железнодорожного пути.
Тогда, выпивая, все заговорили о значении пути для Сибири и, главное, для пароходчиков. Катаев и Китаев, два маленьких пароходовладельца, каждый свое доказывал Якову Ивановичу Мюллеру: Катаев – что пароходчики выиграют, Китаев – что проиграют.
– Будет всем хорошо, – отвечал Яков Иванович, – Сибирь будет как Америка.
– Вы бы на эту тему речь за ужином сказали, – попросили Мюллера.
– Да, я собирался сказать маленькую речь, – ответил немец.
Аукин душевно открывался:
– Я своего мнения не имею, у меня одиннадцать номеров, и я не могу иметь мнения, я – не я, надо мной одиннадцать номеров!
– Саша, друг, – сказал управляющий Россошных, – лучше расскажи потихоньку, как он тебя в Иртыше искупал.
Аукин боязливо оглянулся на Ивана Астахова и ответил:
– Кто вымочил, тот и высушил.
Все курили и постепенно скрывались в облаках вместе с бочкой икры. Но это было только началом пира – в это время Марья Людвиговна в другой комнате готовила другой стол для ужина в стиле сибирских степей, вкладывая в рот целому жареному барану букет с ковылем. Тут пир открыл Яков Иванович Мюллер своей маленькой речью о значении предстоящего проезда наследника по Сибири и связанной с этим железной дороги.
– Сибирь тогда будет, – говорил Яков Иванович, – совершенно как Америка.
Директор громко хрюкнул и пробормотал:
– Что, к нам Америка из Петербурга приедет?
– Ну конечно, – ответил Яков Иванович, – из Петербурга. Сибирь-колония совершенно соединится с метрополией, и всем будет хорошо, очень даже хорошо.
В середине ужина тонкий учитель словесности начал говорить длинную речь просветителю края Ивану Астахову.
Но у него затянулось, и вдруг ловкий Косач-Щученко вырвал у него всю силу, крикнув:
– Выпьем за лейденскую банку!
Все крикнули «ура» и принялись качать Ивана Астахова.
Порядок исчез, места перепутались, капитаны сбились к одной стороне и запели «Вниз по матушке по Волге», учителя – «Не осенний мелкий дождичек». Те, кто не пел, обменивались через весь стол невозможными криками, взятыми, наверно, у кочующих в степях полудиких народов:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?