Текст книги "Дневник провинциала в Петербурге"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Ну, нет так нет – не в том штука! А вот мы в Святого Духа верим, а вы, немцы, не верите!
– Позвольте же вам доложить…
– Нечего тут докладывать! Этак вы скажете, что и чухна белоглазая – и та в Бога верит!
– Но это ужасно!
– Ужасно-то оно ужасно, только не нам! Вам будет ужасно – это так!
– Но позвольте вам сказать, милостивый государь, что мы так точно верим в Святого Духа, как бы он сейчас между нами был!
– Ну, между нами-то, пожалуй, сейчас его и нет! Это, брат, враки! А вот что вы в Николая Чудотворца не верите – это верно!
– Но Николай – это совсем другое дело! Николай – это был очень великий человек!
– Боговдухновенный, сударь! Не «великий человек», а боговдухновенный муж! «Правило веры, образ кротости, воздержания учителю!» – вот что-с! – произнес Прокоп строго. – А по-вашему, по-немецки, все одно: Бисмарк великий человек, и Николай Чудотворец великий человек! На-тко выкуси!
Глаза у генералов постепенно расширялись; чиновники похоронного ведомства потихоньку посмеивались, а Прокоп разгорячался все больше и больше.
– Скажи это я, русский, – ораторствовал он, – давно бы у меня язык отнялся! А с вас, с немцев, все как с гуся вода!
Слово за слово, генералы так обиделись, что прицепили палаши, взяли каски и ушли. Прокоп остался победителем, но поминовенная закуска расстроилась. Как ни упрашивал казначей-распорядитель еще и еще раз помянуть покойного, строптивость Прокопа произвела свое действие. Чиновники боялись, что он начнет придираться и, пожалуй, даже не отступит перед словом «прохвосты». Мало-помалу зала пустела, и не более как через полчаса мы остались с Прокопом вдвоем.
– Ну, скажи, пожалуйста, какая тебе была охота поднимать всю эту историю? – укорял я Прокопа.
– А по-твоему, в рот им смотреть?
– Как ты странно, душа моя, рассуждаешь! Совсем с тобой правильного разговора вести нельзя!
– Нет, ты мне ответь: в рот, что ли, им смотреть! А я тебе вот что говорю: надоела мне эта немчура белоглазая! Я, брат, патриот – вот что!
– Но ведь здесь…
– И здесь, и там, и везде… везде я им нос утру! Поди-тка что выдумали: двести лет сряду в плену у себя нас держат!
Спорить было бесполезно, ибо в Прокопе все чувства и мысли прорывались как-то случайно. Сегодня он негодует на немцев и пропагандирует мысль о необходимости свергнуть немецкое иго; завтра он же будет говорить: «Чудесный генерал! Одно слово, немец!» – и даже станет советовать: «Хоть бы у немцев министра финансов на подержание взяли – по крайности, тот аккуратно бы нас обремизил!»
Когда мы вышли, солнце еще не думало склоняться к западу. Я взглянул на часы – нет двух. Вдали шагали провиантские и другие чиновники из присутствовавших на обеде и, очевидно, еще имели надежду до пяти часов сослужить службу отечеству. Но куда деваться мне и Прокопу? Где приютиться в такой час, когда одна еда отбыта, а для другой еды еще не наступил момент?
– К Дороту, что ли? – раздумывал Прокоп. – Да там, поди, и татары еще дрыхнут! А надо где-нибудь до пяти часов провести время! Ишь чиновники-то – ишь, ишь, ишь как улепетывают! Счастливый народ!
Делать нечего, я должен был пригласить его ко мне.
– Ну вот и спасибо! Вздремнем часок-другой, а там и опять марш!
Но надежде на восстановляющий сон не суждено было осуществиться с желаемою скоростью. Прокоп имеет глупую привычку слоняться по комнате, садиться на кровать к своему товарищу, разговаривать и вообще ахать и охать, прежде нежели заснет. Так было и теперь. Похороны генерала, очевидно, настроили Прокопа на минорный тон, и он начал мне сообщать новость за новостью, одна печальнее другой.
– Да ты знаешь ли, – сказал он, – что на этих днях в Калуге семнадцать гимназистов повесились?
– Что ты! Христос с тобой!
– Верно говорю, что повесились. Не хотят по-латыни учиться – и баста!
– Да врешь ты! Если б что-нибудь подобное случилось, неужто в газетах не напечатали бы!
– Так тебе и позволили печатать – держи карман! А что повесились – это так. Вчера знакомый из Калуги на Невском встретился: все экзамены, говорит, выдержали, а как дошло до латыни – и на экзамен не пошли: прямо взяли и повесились!
– Однако, брат, это черт знает что!
– И я то же говорю. Такое, брат, это дело, такое дело, что я вот и не дурак, а ума не приложу.
Прокоп потупился, и некоторое время, сложив в раздумье руки, обводил одним указательным пальцем около другого.
– Нынче и дети-то словно не на радость, – продолжал он, – сперва латынь, потом солдатчина. Не там, так тут, а уж ремиза не миновать. А у меня Петька смерть как этой латыни боится.
– Ну принудил бы себя, что за важность!
– И я ему то же говорил, да ничего не поделаешь. «Помилуйте, – говорит, – папенька, это такой проклятый язык, что там что ни слово, то исключение. Совсем, – говорит, – правил никаких нет!»
– Да нельзя ли попросить, чтоб простили его?
– Просил, братец: ничем не проймешь! Одно ладят: нынче, говорят, и свиней пасти, так и то Корнелия Непота читать надо. Ну как мне после этого немцев-канальев не ругать!
Прокоп опять задумался, и некоторое время в комнате царствовало глубокое молчание, прерываемое лишь вздохами моего друга.
– А то слышал еще, Дракин Петр Иванович помешался? – вновь начал Прокоп.
– Господи! Да откуда у тебя все такие новости?
– Вчера из губернии письмо получил. Читал, вишь, постоянно «Московские ведомости», а там все опасности какие-то предрекают: то нигилизм, то сепаратизм… Ну, он и порешил. Не стоит, говорит, после этого на свете жить!
– Скажите на милость! А какой здоровый был!
– Умница-то какая – вот ты что скажи! С губернатором ли сцепиться, на земском ли собрании кулеврину подвести – на все первый человек! Да что Петр Иванович: этому по крайней мере было с чего сходить, а вот ты что скажи: с чего Хлобыстовский, Петр Лаврентьевич, задумываться стал?
– Неужто и он?
– Да, и от чего стал задумываться… от «Петербургских ведомостей»! С реформами там нынче все поздравляют, ну вот он читал-читал, да и вообразил себе, что идет он по длинному-длинному коридору, а там, по обеим сторонам, все пеленки… то бишь все реформы развешаны! Эхма! Чья-то теперь очередь с ума сходить!
Новое молчание, новые вздохи.
– И что, братец, нынче за время такое! Где ни послышишь – везде либо запил, либо с ума сошел, либо повесился, либо застрелился. И ведь никогда мы этой водки проклятой столько не жрали, как теперь!
– От скуки, любезный друг!
– Именно, брат, от скуки. Скажу теперича хоть про себя. Ну, встанешь это утром, начнешь думать, как нынче день провести. Ну, хоть ты меня зарежь, нет у меня делов, да и баста!
– Да и у меня, душа моя, их не много.
– Вот, говорят, от губернаторов все отошло: посмотрели бы на нас – у нас-то что осталось! Право, позавидуешь иногда чиновникам. Был я намеднись в департаменте – грешный человек, все еще поглядываю, не сорвется ли где-нибудь дорожка, – только сидит их там, как мух в стакане. Вот сидит он за столом, папироску покурит, ногами поболтает, потом возьмет перо, обмакнет и чего-то поваракает; потом опять за папироску возьмется и опять поваракает – ан времени-то, гляди, сколько ушло!
– А нам с тобой деваться некуда!
– Пристанищев у нас нет никаких – оттого и времени праздного много. А и дело навернется – тоска на него глядеть! Отвыкли. Все тоска, все тоска, а от тоски, известно, одно лекарство: водка. Вот мы и жрем ее, чтобы, значит, время у нас свободнее летело.
– Да, душа моя, видно, остались мы с тобой за штатом!
– Не за штатом, а просто ни при чем. Ну скажи на милость: кабы у тебя свое дело было, пошел ли бы ты генерала хоронить? Или опять эти Минералы – ну поехал ли бы ты за семь верст киселя есть, кабы у тебя свой интерес под руками был?
– Так за чем же дело стало? Возьмем да и не поедем сегодня на Минералы!
– Ну, стало быть, в Шато-де-Флер поедем, а уж туда либо сюда – не минешь ехать.
– Да отчего же! Посидим дома, пошлем за обедом в кухмистерскую, напьемся чаю, потолкуем… Может быть, что-нибудь да и найдется!
– Ничего не найдется. О том, что ли, толковать, что все мы под Богом ходим, так оно уж и надоело маленько. А об другом – не об чем. Кончится тем, что посидим часок да и уйдем к Палкину либо в Малоярославский трактир. Нет уж, брат, от судьбы не уйдешь! Выспимся, да и на острова!
Увы! Я должен был согласиться, что план Прокопа все-таки был самый подходящий. О чем толковать, когда никаких своих дел нет? А если не о чем толковать, то, значит, и дома сидеть незачем. Надо бежать к Палкину, или на Минерашки, или в Шато-де-Флер – одним словом, куда глаза глядят и где есть возможность забыть, что есть где-то какие-то дела, которых у меня нет. Прибежишь – никак не можешь разделаться с вопросом: зачем прибежал? Убежишь – опять-таки не разделаешься с вопросом: зачем убежал? И все-то так.
Наконец я заснул.
Чертог сиял…
В саду, однако ж, было почти темно. Отблеск огней, которыми горело здание минеральных вод, превращал полумрак майской ночи в настоящую мглу. Публика с какою-то безнадежною апатией колотилась взад и вперед, не рискуя пускаться в аллеи более отдаленные и кружась в районе света, выходящего из окон здания. Тут же, на площадке, волочили свои шлейфы современные Клеопатры из Гамбурга. По бокам площадки, около столиков, ютились обоего пола посетители и истребляли всякого рода влагу. В разных местах, на покрытых эстрадах, мерцали огни и раздавались звуки музыки, которые благодаря влажности воздуха, даже в небольшом расстоянии доходили до слуха в виде треска. Несмотря на то что толпа была довольно компактная, говор стоял до такой степени умеренный, что мы, войдя в сад, после шума и стука съезда были как бы охвачены молчанием. По временам слышалось бряцание палаша и раздавался крик: «Человек!» – похожий на крик иволги в глухом лесу. Сырость была несносная, пронизывающая.
Странное дело! и прежде нередко посещал это заведение, и довольно коротко знаю его публику, но и до сих пор, входя в сад, не могу избавиться от чувства некоторой неловкости. Посмотришь кругом – публика ведет себя не только благонравно, но даже тоскливо, а между тем так и кажется, что вот-вот кто-нибудь закричит «караул!», или пролетит мимо развязный кавалер и выдернет из-под тебя стул, или, наконец, просто налетит бряцающий ташкентец и предложит вопрос: «А позвольте, милостивый государь, узнать, на каком основании вы осмеливаетесь обладать столь наводящей уныние физиономией?» А там сейчас протокол, а назавтра заседание у мирового судьи, а там апелляция в съезд мировых судей, жалоба в кассационный департамент, опять суд, опять жалоба – и пошла писать. Положим, что подобные происшествия случаются редко, тем не менее тревожное чувство, подсказывающее возможность чего-нибудь в этом роде, несомненно, существует, и, я уверен, существует не у меня одного.
В этот вечер тревожное чувство давало себя знать как-то сильнее обыкновенного. Очевидно, я одичал, одичал в Петербурге, в самом разгаре всякого рода утех. В течение полугода я испытал все разнообразие петербургской жизни: был в воронинских банях, слушал Шнейдершу, Патти, Бланш Вилен, ходил в заседания суда, посетил всевозможные трактиры, бывал на публицистических и других раутах, присутствовал при защите педагогических рефератов, видел в «Птичках певчих» Монахова и в «Fanny Lear» Паску, заседал в Публичной библиотеке и осмотрел монументы столицы, побывал во всех клубах, а в Артистическом был даже свидетелем скандала; словом сказать, только в парламенте не был, но и то не потому, чтобы не желал там быть, а потому, что его нет. И несмотря на все это, я одичал. Может быть, это от вина, а может быть, и от того, что разговоры постоянно слышу какие-то пенкоснимательно-несообразные, – как бы то ни было, но куда бы я ни пришел, везде мне кажется, что все глаза устремлены на меня, и во всех глазах я читаю: «А ты зачем сюда пожаловал?» И вот, как только мелькнет этот вопрос в моей голове, мне делается совестно. И я начинаю робеть, и смущаться, и воображать, что вот этот, например, усатый господин, который, гремя палашом, мчится в мою сторону, мчится не иначе как с злостным намерением выдернуть из-под меня стул.
Напрасно напрягал я взоры в темноту – никого не мог различить. Даже кокотки были как будто все на одно лицо – и только по большей или меньшей смелости жаргона можно было различить большую или меньшую знаменитость. Были такие, около которых раздавалось непрерывное бряцание: это, конечно, самые счастливые, имевшие в перспективе ужин у Бореля и радужную бумажку; но были и такие, которые кружились совсем-совсем одни и, быть может, осуждены были на последние два двугривенных нанять ваньку, чтоб вернуться на Вознесенский проспект или в Подьяческую. Прокоп был счастливее меня; он как-то и в тьму ухитрялся проникнуть, и беспрестанно толкал меня в бок, спрашивая: «Это кто?.. Вон, высокий в плаще?» или: «А этот вон, в белом жилете, с закрученными усиками… это директор департамента, кажется? Ну да, он! Он и есть!»
Мы с полчаса самым отчаянным образом бременили землю, и в течение всего этого времени я не имел никакой иной мысли, кроме: «А что бы такое съесть или выпить?» Не то чтобы я был голоден: нет, желудок мой был даже переполнен, а просто не идет в голову ничего, кроме глупой мысли о еде. Вот долетел до ушей треск контрабаса, и вдруг опять все стихло, хотя и видно, что на эстраде какой-то мужчина не переставая махает палочкой, а другие мужчины то поднимают, то опускают смычки. А мы все ходим и ходим, как будто чего-то ждем. Наконец, несмотря на то что прошло с приезда не более двадцати минут, начинаем ощущать адскую усталость. И вот в ту самую минуту, когда я уже порешил, что самое подходящее в настоящем случае – выпить коньяку, раздался звонок, призывающий в залу представлений. Господи, как же обрадовались мы этому звонку! С каким импетом рванулись в залу театра и как рванулись вместе с нами все эти бесприютные, чающие движения воды, которые ни к чему в жизни не могли приладиться, кроме бряцания, кокоток и шампанского!
Вдруг, при входе в залу, среди толпы, я встречаю того самого товарища, который, если читатель помнит, водил меня смотреть Шнейдершу. Он был окружен еще двумя-тремя старыми товарищами, которые по обыкновению юлили около него.
– А, провинциал! А я ведь думал, что ты давно в своей классической Проплеванной! Пришел смотреть Claudia? Quelle verve! Sapristi![105]105
Какое вдохновение! Черт побери! (фр.)
[Закрыть]
Затем Нагибин (фамилия моего товарища) нагнулся к моему уху и таинственно шепнул:
– А ведь я к вам, в губернию… mais chut![106]106
Но тсс! (фр.)
[Закрыть]
– Как, уже помпадуром? Поздравляю!
– Да, душа моя. Я решился принять. Ce n’est pas le bout du monde, j’en conviens, mais en attendant, c’est assez joli…[107]107
Это не бог весть что, согласен, но в ожидании лучшего это недурно… (фр.)
[Закрыть] Я на тебя надеюсь! Ты будешь содействовать мне! C’est convenu![108]108
По рукам! (фр.)
[Закрыть] Впрочем, отсюда мы отправляемся ужинать к Донону, и, разумеется, ты с нами!
Сказав это, Нагибин пожал мне руку и проследовал с своими спутниками в первые ряды.
Признаюсь, это известие взволновало меня. Откровенно говоря, первое чувство, заговорившее во мне, было дрянное чувство зависти. Ну за что? – думалось мне, за что? Вот он теперь «Le sire de Porc-Epic»[109]109
«Повелитель Дикобраза» (фр.).
[Закрыть] будет слушать, с кокотками переглядываться – ну, и сидел бы тут, и переглядывался бы! И самое место тебе, молокососу (я даже забыл, что, называя Нагибина молокососом, как сверстник его, и себя причисляю к сонму таковых), здесь сидеть! А ты вместо того помпадурш будешь разводить, будешь содрогаться при виде царствующего в Тетюшах и Наровчате вольномыслия и повсюду станешь внедрять руководящие догматы Porc-Epic’a. Но через короткое время зависть улеглась, и взволнованное чувство обратилось исключительно к моей собственной личности. А что, думалось мне, ведь ежели бы я не закоснел в чине титулярного советника, ведь и я бы… Конечно, живя в провинции, я и пообносился, и одичал, и во французском диалекте не без изъянцев, но ежели бы меня приодеть, пообчистить, я бы и теперь… О, черт побери, именно я мог бы, даже очень мог бы и помпадурш разводить, и содрогаться от вольномыслия Чебоксар, и кричать «фюить!». Затем, переходя от смягчения к смягчению, я дошел наконец до того, что даже ощутил радость по случаю назначения Нагибина. По крайней мере, говорил я себе, у меня друг будет! Он будет поверять мне свои тайны: по утрам мы будем вместе содрогаться и изыскивать меры, а вечером к помпадуршам станем ездить!
А между тем Прокоп все время ел меня глазами. По странной игре природы, любопытство выражалось в его лице в виде испуга, и выражение это сохранялось до тех пор, пока не полагался конец мучившей его неизвестности.
– Кто это? – спросил он меня, блуждая глазами.
– Мой друг Нагибин. Он, брат, к нам в помпадуры…
Лицо Прокопа совсем перекосило от испуга.
– Чудак! Что же ты меня не представил? – упрекнул он меня.
Мы уселись где-то в шестом или седьмом ряду, и Прокоп никогда не роптал на себя так, как теперь, за то, что пожалел полтора рубля и не взял места во втором ряду, где сидели мои друзья.
– Ну что мы здесь увидим! – бормотал он. – Эти вещи надо непременно из первых рядов смотреть!
Зала была почти полна, но Прокоп как-то ухитрился сквозь массу голов устроить себе coup d’oeil[110]110
Подсматривание (фр.).
[Закрыть] в сторону Нагибина.
Он приподнимался всем корпусом, чтоб досыта наглядеться хоть на затылок будущего обладателя сердец рязанско-тамбовско-саратовского клуба.
– Да, этот подтянет! – говорил он.
Да, душа моя, Нагибин шутить не любит!
– Этот маху не даст! Ну а эти… которые с ним… кто такие?
– Это тоже старые товарищи, и, вероятно, все по очереди у нас перебывают.
– Перебывают – это верно. Однако завтра, чуть свет, напялю мундир и явлюсь. Нельзя.
Шел общий, густой говор; передвигали стулья; слышалось бряцание палашей и картавый французский говор; румяные молодые люди, облокотясь на борты лож, громко хохотали и перебрасывались фразами с партером; кокотки представляли собой целую выставку, но поражали не столько изяществом, сколько изобилием форм и какою-то тупою сытостью; некоторые из них ощипывали букеты и довольно метко бросали цветами в знакомых кавалеров.
Но вот занавес поднялся. Относительно нелепости содержания «Le sire de Porc-Epic» может быть сравнен разве с «Fanny Lear», с тою лишь разницею, что последняя имеет претензию на серьезность, a «Porc-Epic» с тем и писан, чтоб украсить сцену колоссальною глупостью. Разобрать что-нибудь в этом сумбуре нет возможности, кроме того, что г. Теофиль дает г. Ру пощечину ягодицами, что совсем даже неправдоподобно. Claudia звенела, сыпала пощечинами, и с какою-то исступленною восторженностью поднимала ноги. Но вот «Porc-Epic» посрамлен; гремят трещотки, бубны, тазы, барабаны, занавес опускается.
Зачем я приехал?
Но несмотря на то что этот вопрос представлялся мне чуть не в сотый раз, я все-таки и к Донону поехал, и с кокотками ужинал, и даже увлек за собой Прокопа, предварительно представив его Нагибину как одного из представителей нашего образованного сословия.
Нагибин принял Прокопа с тою дружескою любезностью, которою отличаются вообще помпадуры новейшего закала, а во время нашего переезда к Донону (мы ехали в четвероместной коляске) был даже очарователен. Он не переставал делать Прокопу вопросы, явно свидетельствовавшие, что он очень серьезно смотрит на предстоящую ему задачу.
– Ваша губерния плодородная? – любопытствовал он.
– Была, вашество, прежде, а теперь… Нынче, вашество, не плодородие, а вольные мысли в ходу-с. Вот ежели вы изволите нас подтянуть, так оно, может быть, и воротится, плодородие-то…
– Постараюсь-с. Но не скрываю от себя, что задача будет трудная, потому что зло слишком глубоко пустило корни… Ну-с, а скажите, и лес в вашей губернии растет?
– Рос, вашество, прежде… богатые леса были! А теперь и лесок как-то тугонько идет. У меня, однако ж, в парке еще не все липки мужики вырубили.
– Гм… однако и липа растет?
Потом пошли расспросы: можно ли иметь на месте порядочную говядину (un roastbeef, par exemple!)[111]111
Ростбиф, например! (фр.)
[Закрыть], как следует поступить относительно вина, а также представляется ли возможность приобрести такого повара, который мог бы удовлетворить требованиям вкуса более или менее изысканного.
– Не скрою от вас, – говорил Нагибин, – я смотрю на свою роль несколько иначе, нежели рутинеры прежнего времени. Я миротворец, медиатор, благосклонный посредник – и больше ничего. Смягчать раздраженные страсти, примирять враждующие стороны, наконец, показывать блестящие перспективы – вот как я понимаю мое назначение! Or, je vous demande un peu, s’il y a quelque chose comme un bon diner pour apaiser les passions![112]112
А скажите, есть ли что-либо лучше, чем добрый обед, чтобы утишить страсти! (фр.)
[Закрыть]
С своей стороны, Прокоп рисовал картины самого мрачного свойства.
– Все прежде бывало, вашество! – ораторствовал он. – И говядина была, и повара были, и погреба с винами у каждого были, кто мало-мальски не свиньей жил! Прежде, бывало, ростбиф-то вот какой подадут (Прокоп расставил руки во всю ширину), а нынче, ежели повар тебе беф-брезе изготовит – и то спасибо скажи! Батюшка-покойник без стерляжьей-то ухи за стол не саживался, а мне и с окуньком подадут – нахвалиться не могу!
– Скажите пожалуйста! Стало быть, задача моя труднее, нежели я предполагал?
– Чего же, вашество, хуже! У меня до эмансипации-то пять поваров на кухне готовило, да народ-то все какой! Две тысячи целковых за одного Кузьму губернатор Толстолобов давал – не продал! Да и губернатор-то какой был: один целый свиной окорок съедал! И куда они все подевались!
– Однако ведь вы кушаете же? – с некоторым беспокойством спросил Нагибин.
– Кушаем-то кушаем. У меня и нынче повар – что ж, ничего повар. Да страху-то у него, вашество, нет!
Как только Прокоп произнес слово «страх», разговор оживился еще более и сделался общим. Все почувствовали себя в своей тарелке. Начались рассуждения о том, какую роль играет страх в общей экономии народной жизни, может ли страх, однажды исчезнув, возродиться вновь, и, наконец, что было бы, если бы реформы развивались своим чередом, а страх – своим, взаимно, так сказать, оплодотворяя друг друга.
– Реформы, вашество, ничего! – либеральничал Прокоп. – И не такие бы реформы можно вытерпеть, кабы страх был!
На эту речь Нагибин ответил крепким пожатием руки.
– Я с вами согласен, – сказал он, – без страха нельзя. Но я постараюсь!
– Трудненько будет, вашество!
– Трудно – я это знаю. Но я привык. Я привык к борьбе, и даже жажду борьбы! Но скажу прямо: не хотел бы я быть на месте того, кто меня вызовет на борьбу! Sapristi, messieurs! Nous verrons! nous verrons qui de vous ou de moi aura le panache![113]113
Черт побери, господа! Еще посмотрим, посмотрим, на чьей стороне будет победа! (фр.)
[Закрыть]
И Нагибин так свирепо погрозил кому-то в воздухе, что в воображении моем вдруг совершенно отчетливо нарисовалась целая картина: почтовая дорога с березовой аллеей, бегущей по сторонам, тройка, увлекающая двоих пассажиров (одного – везущего, другого – везомого) в безвестную даль, и, наконец, тихое пристанище в виде уединенного городка, в котором нет ни настоящего приюта, ни настоящей еды, а есть сырость, угар, слякоть и вонь…
– Фью!
На Конюшенном мосту мои мечты были снова прерваны жалобами, которые изливал Прокоп.
– Даже климат, – говорил он, – и тот против прежнего хуже стал! Помещиков обидели – ну, они, натурально, все леса и повырубили! Дождей-то и нет. Месяц нет дождя, другой нет дождя – хоть ты тресни! А не то такой вдруг зарядит, что два месяца зги не видать! Вот тебе и эмансипация!
Нагибин слушал эти ламентации и улыбался. Ему приятно было думать, что устранение всех этих бедствий: и недостатка поваров, и бездождия, и излишества дождя – лежало на нем одном.
– Да-с, тяжело ваше положение, messieurs, – произнес он задумчиво, – но я надеюсь, что с божьей помощью и сильный общим доверием…
Конца фразы я не расслышал, потому что в эту самую минуту мы въехали в ворота ресторана.
Было около часу ночи, и дононовский сад был погружен в тьму. Но киоски ярко светились, и в них громко картавили молодые служители Марса и звенели женские голоса. Лакеи-татары, как тени, бесшумно сновали взад и вперед по дорожкам. Нагибин остановился на минуту на балконе ресторана и, взглянув вперед, сказал:
– Совершенно как в «Тысяче и одной ночи», не правда ли?
А Прокоп тем временем шептал мне на ухо:
– У тебя деньги есть?
– Есть, а что?
– Чудак! Надо же честь сказать!
Я пошел побродить по дорожкам и потому не присутствовал при процессе заказывания ужина. До слуха моего долетало: «écrevisses à la bordelaise»[114]114
Раки по-бордоски (фр.).
[Закрыть], «да перчику, перчику чтобы в меру», «дупеля есть?», «земляники, братец, оглох, что ли, «на первый раз три крюшона»… Но на меня нашел какой-то необыкновенный стих: я вдруг вздумал рассчитывать. Припомнил, сколько я в таком-то случае денег даром бросил, сколько в таком-то месте посеял, сколько у меня еще остается, и, наконец, достанет ли… При этом вопросе я почувствовал легкий озноб… Достанет ли? В каком смысле «достанет ли? Ежели в обширном… о, черт побери, и зачем это я начал рассчитывать! Но, раз начавшись, работа мысли уже не могла скоро прерваться. Не сладив с расчетами, я обратился к будущему и должен был сознаться, что отныне нигде: ни в рязанско-тамбовско-саратовском клубе, ни даже в Проплеванной – не избежать мне ни Минерашек, ни Донона, ни Шато-де-Флера. Нагибин непреклонен, он не положит оружия, доколе останется хотя один медвежий угол, в котором не восторжествовали бы «les grands principes du Porc-Epic»[115]115
Великие принципы Дикобраза (фр.).
[Закрыть]. A так как я его друг, то, очевидно, было бы даже «подло», если бы я не содействовал этому торжеству. Вопрос, значит, не в том, чтобы избежать торжеств, а в том, во что они обойдутся мне в остальное время живота моего. Опять расчеты, и опять озноб… И в заключение – вопрос: да сколько же мне жить остается? А ну как я Мафусаилов век проживу?
Озноб, озноб и озноб…
Я в самом грустном расположении духа вернулся к моим товарищам и нашел компанию в значительно увеличенном составе. Новыми лицами оказались: адвокат Ненаедов, устьсысольский купеческий сын Беспорточный и знаменитая девица Сюзетта. Сюзетта председательствовала на банкете и была пьяна. Купеческий сын, в качестве временного нанимателя, сидел возле нее и говорил:
– Мамзель Сузетта, покажите господам ручку! Какова ручка-то, господа! Почтенный! Крушончик еще! Да земляницы-то не жалейте!
В эту самую минуту я вошел.
– Где ты пропадал? – набросился на меня Прокоп.
– Monsieur a eu mal au ventre![116]116
У господина заболел живот! (фр.)
[Закрыть] – решила Сюзетта для первого знакомства.
– Bravo, Suzette! – воскликнули собеседники.
– Госпожа Сузетта! Сделайте ваше одолжение – скажите самые эти слова по-русски-с! – убеждал купеческий сын.
– У гаспадин живот болел!
– И превосходно-с. Значит, первое дело – померанцевки. Пожалуйте! А как мы уж по крушончику на брата сокрушили, так и вы, господин, нас догнать должны. Почтенный! Крушончик для господина… Да земляницы-то не жалейте!
Начался обычный кутеж наших дней, кутеж без веселости и без увлечения, кутеж, сопровождающийся лишь непрерывным наполнением желудков, и без того уже переполненных. Сюзетта окончательно опьянела. Сначала она пропела «L’amour – ce n’est que cela»[117]117
«Любовь – это вот что» (фр.).
[Закрыть], потом, постепенно возвышая температуру репертуара, достигла до «F……nous». Наконец, по просьбе Беспорточного, разом выплюнула весь лексикон ругательных русских слов. Купеческий сын таращил на нее глаза и говорил:
– Ишь, шельма, как чисто по-русски выговаривает!
В таких занятиях прошло добрых три часа. Наконец купеческий сын стал придираться и окончательно набросился на Ненаедова.
– Для чего я тебя нанял? – приставал он. – Нет, ты ответь, для чего я тебя нанял? А хочешь, я сейчас скажу, какие такие договоры промеж нас были, когда я тебя в услужение брал?
Ненаедов краснел и бледнел. Одну минуту я даже думал, что он обидится.
Когда мы разъезжались, по улицам уже шло то смутное движение, которое предшествует пробуждению большого города.
– А, какова Сюзетта! Как, шельма, ругается! – воскликнул Прокоп, садясь со мной на извозчика.
Но на этот раз я не выдержал.
– Послушай, душа моя, – сказал я, – завтра я позову вот этого самого извозчика и велю ему все ругательства, которые мы слышали, при тебе повторить. А ты отдай ему те сто рублей, которые ты взял у меня, чтоб заплатить за ужин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.