Электронная библиотека » Михаил Салтыков-Щедрин » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 19 августа 2020, 13:40


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин


Жанр: Русская классика, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Несмотря на столь жалкий результат, приведенный выше пример, однако ж, еще слишком благоприятен для строгости, чтоб можно было остановиться на нем. Роль просветителя предполагается в нем принадлежащею человеку, действительно обладающему знаниями. Но гораздо чаще бывает, что человек считает себя имеющим право на широковещание совсем не вследствие высшего нравственного и умственного уровня, а только потому, что носит на плечах другого покроя одежду, нежели та, которую носят люди, подлежащие напору просветительной деятельности. Кто может поручиться, что этот человек из всех ходячих понятий о том, что для людей полезно и что неполезно, принимает именно то, которое наиболее соответствует настоящим потребностям минуты? Кто будет так смел, чтоб утверждать, что этот человек не невежествен, не односторонен… наконец, не глуп? Разве право на широковещание не лотерея? разве все эти Дарьи Петровны, Марьи Ивановны, Татьяны Федоровны, ежеминутно рождающие людей широковещательных, обязывались клятвенно, что чада их непременно будут сердцеведцами? Представьте же себе, что чадо это родилось со всеми качествами человека непроницательного, и затем сообразите, что может наделать этот непроницательный человек, как только почувствует, что широковещанию его никаких граней не полагается!

* * *

Картина просветительно-опустошительных подвигов, которым предаются люди, считающие себя просветителями потому только, что ходят в пиджаках, а не в зипунах, и пьют шампанское, а не сивуху, известна каждому, кто хоть малое время жил в провинции. Это своего рода «Последний день Помпеи». Но каждый раз, как приходится описывать эти подвиги, рука дрожит и самая мысль немеет. Поэтому мы и не пытаемся описывать их, а только спрашиваем: ужели мало того, что есть и чем мы и без того бесспорно пользуемся? ужели есть еще надобность прибавлять, усиливать, концентрировать?

Если от кого-нибудь требуют, чтоб он исправно обработал, например, десятину земли, то всякий сколько-нибудь разумный человек согласится, что для этого надобно, во-первых, чтоб индивидуум, к которому обращается требование, был знаком с приемами обработки, во-вторых, чтоб у него был исправный инструмент, в-третьих, чтоб он был до известной степени заинтересован в этом деле. Представьте же себе, что вместо этих условий человеку предлагается только строгость, что ему не дают ни сведений, ни инструментов, ни вознаграждения, а только от времени до времени секут. Насколько подвинется от этого обработка показанной десятины?

Конечно, мне могут возразить, что пример этот слишком фантастичен, что действовать подобным образом, то есть в сечении видеть замену материальных и нравственных посредничеств, может только человек совершенно безумный. Нет, милостивые государи, этого человека нельзя назвать вполне безумным; он тот же неразвитый, выросший в известных привычках, как и множество других, которых мы вовсе не разумеем безумными. Сказать ли более? едва ли это не тот самый индивидуум, о котором вы сами, милостивые государи, мечтаете и которого имеете в виду в те сладкие минуты, когда вас осеняет мысль об усилении и концентрировании власти.

Да, это он. Вообразите себе, что власть концентрирована достаточно; что она простирается на все дела рук человеческих, что она опутала весь видимый и невидимый мир, – что может из этого выйти? Из этого выйдет то непременное последствие, что она всюду будет совать свой нос и всюду предъявлять требования. Но мир разнообразен, и столь же разнообразен характер человеческой деятельности. Каждая отрасль этой деятельности представляет собою специальность, и, для того чтоб достигнуть правильного отношения к какой-нибудь из них и быть судьею или наставником, необходимо самому быть специалистом в ней. Если этого нет, если во главе дела является человек, у которого нет ничего, кроме энергии, то ему остается только говорить: «Поди туда, неведомо куда; подай то, неведомо что». И чем сильнее будет энергия, с которою будут исходить подобные распоряжения, тем сильнее будет путаница, потому что ничто так не запугивает исполнителей, как зрелище человека, мечущегося во все стороны и говорящего невнятные слова. А так как путаница не успокоивает, а, напротив, еще более возбуждает энергию, то в результате непременно окажется порочный круг, из которого нет никакой возможности выбраться иначе, как посредством генерального обращения людей в стадо бессловесных.

Этого-то, по-видимому, и добиваются наши провинциальные поборники единоначалий, концентрирований, усилений и т. п. Достать такого специалиста, перед строгостью которого смолкали бы все специалисты, добиться такого порядка вещей, который бы резюмировался в одном слове: «молчать!» – вот заветная мечта, над которою ломают головы представители провинциальной интеллигенции. Одни хлопочут тут по неведению, потому что так издавна заведено, что строгость считается творческим началом всевозможных благополучий; другие хлопочут, мотая себе на ус и не без некоторых дальновидных расчетов на будущие блага, от того произойти могущие. Но как те, так и другие равно упускают из вида, что всякая спина принадлежит тому, кто ею обладает, и что, следовательно, только обладатель спины может быть действительно компетентным судьею относительно того, что она выносит…

* * *

В заключение нельзя не сказать о еще одной особенности нашей провинции. Одна из самых ярких особенностей наших захолустных городков заключается в том, что там почти совсем нельзя встретить постороннего, наезжего люда. Все, что ни видится на улицах, на площадях, в присутственных местах, в лавках – все это тутошное, живущее здесь только потому, что постепенно нагуляло себе как бы естественные кандалы. Постороннему здесь нечего делать, а потому незачем и приезжать. Это до такой степени верно, что нет ни одного провинциала, который не сознавал бы этой истины и не взглянул бы удивленными глазами на приезжего, не спешащего сломя голову вон. Провинциальный город никогда ни для кого не служил целью, а только стоял на пути, на том бесконечном, постылом пути, который так, кажется, и перелетел бы, если б были крылья. Заспанный путешественник, зевая, вылезал из тарантаса, потягиваясь, напивался на станции своего собственного чая, закусывал собственною провизией, проглатывал рюмку собственной водки и мчался дальше куда-то в свое место. Даже на собор не засматривался, потому что всякий собор, так сказать, от рождения стереотипом напечатлен в сердце каждого русского проезжего человека. Впереди у него есть свое место, с своим неудобным для обитания домом, с своею несъедобною провизией, со своими тараканами, клопами и прочею нечистью. Зачем же ему заглядываться на чужую нечисть?

Местный обыватель понимал эти соображения и никогда не претендовал на проезжего человека за то, что он ни о чем не расспрашивает, ни на что не глядит. Не о чем спрашивать, не на что глядеть; все, что увидишь или узнаешь здесь, – все это увидишь или узнаешь там, в своем месте. Даже путешественник-специалист, командированный от какого-нибудь ведомства, а пожалуй, и от двух (у нас путешествие без командировки немыслимо), и тот лишь для проформы останавливался на несколько часов на почтовой станции и для проформы же записывал в свой ученый дневник: «Был в городе Навозном и имел совещание с хлебными торговцами, причем оказалось, что хлеба за границу и на внутренние рынки отправляется множество (NB: цифру проставить дома, по возвращении в Петербург); на станции видел собственными глазами, что ямщики едят не только хлеб без примеси лебеды, но и ватрушки, имевшие очень вкусный вид (NB: по этому поводу пустить нечто пикантное против наших охранителей и прогрессистов, утверждающих, что благосостояние народа находится в упадке); сверх того видел (NB: сам не видел, но написать, что видел) – в соборе хранится пуговица от мундира великого князя Святослава Игоревича, потерянная во время битвы с Цимисхием. Пуговица медная, светлая, как бы снятая с новейшей ливреи», и т. д.

Записавши это, путешественник (с ученою целью) скакал дальше, в город Ненасыть, за такою же надобностью, а по возвращении в Петербург выпускал книжицу, с громким названием: «Исследование о хлебной торговле в России», за которую получал премию или две, смотря по тому, от одного или двух ведомств был командирован.

Таково было еще в недавнее время положение наших провинциальных городков относительно привлечения пришлого населения; в будущем оно едва ли обещает сделаться более разнообразным. С развитием железных дорог все заспанные люди, которые, до настоящего времени, хоть лошадей переменяли на станциях, конечно, устремятся в свое место путем более кратким и удобным. И сделаются эти городки еще более пустынными, и побегут из них тутошные люди, которые до сих пор кое-как кормились около проезжего человека, сбывая ему на две копейки веревок да на копейку дегтя и по временам вытаскивая из невылазной пучины его загрязнувший тарантас.

Что-то будет! какие-то изменения принесут за собою эти новые пути, новые экономические условия, свободный труд, попытки самоуправления и проч. и проч. Возьмется ли провинциал за живое дело, дойдет ли до сознания своего положения или, по прежним примерам, скрестит руки и будет отводить душу в изобретении метких, но совершенно праздных эпитетов, которыми он крестит собственную вялость и непригодность?

Но судьба не всегда бывает благосклонна к людям и по временам предупредительно водворяет их именно в том месте, куда незачем приезжать. По большей части это случается как-то вдруг. Человек наслаждается жизнью где-нибудь в Разъезжей или Кабинетской улице, строит планы, поднимает завесу будущего и вдруг непосредственно из Разъезжей улицы не только мыслью, но и телом переносится в уездный город Ненасыть.

Я согласен, что это превращение не вполне обыденно и что его следует отнести к числу волшебных, но так как в сей юдоли плача покуда еще очень нелегко определить, где кончается волшебство и где начинается действительность, то люди компетентные утверждают, что подобного рода превращения не только возможны, но даже не вызывают особенных удивлений.

Как бы то ни было, но представить себе человека, сваливающегося откуда-то издалека и независимо от собственной воли водворяющегося в среде обывателей одного из так называемых «мирных уголков», – очень нетрудно. Гораздо труднее проследить самый процесс водворения, ибо оно совершается не механически только, но и со всеми нравственными последствиями: с укрощением, стушевкою и акклиматизированием. Сталкиваются два элемента, ничего до сих пор друг о друге не знавшие: пустынник Разъезжей улицы приходит в соприкосновение с пустынником города Ненасытя. Встречаются и на первый раз могут с ясностью представить себе только одно: что им приходится жить вместе. Очевидно, однако ж, что это первое впечатление слишком недостаточно, чтобы можно было остановиться на нем. Очевидно, что со временем оно осложнится и для той и для другой стороны, что наступит минута, когда и акклиматизируемый человек и абориген должны будут подойти друг к другу и постановить условия взаимного сожительства. Какие будут эти условия?

В разрешении этого вопроса заключается возможность дальнейшего существования этих подневольных людей, из которых одни связаны тем, что они от рождения тутошные, а другие – тем, что им предстоит, не будучи тутошными, во что бы ни стало сделаться таковыми.

* * *

Что касается до человека, подлежащего акклиматизации, то он должен испытывать не столько чувство враждебности, сколько чувство недоумения. Для враждебного чувства еще нет непосредственного объекта, но для недоумения есть поводы очень действительные. По крайней мере, в первую минуту по выброшении на берег иначе не может быть. Акклиматизируемый еще не умеет объяснить себе, что именно находится у него перед глазами: необитаемый ли остров или что-нибудь другое. Что это не необитаемый остров – в этом его убеждает, во-первых, мелькание субъектов, носящих, подобно ему, человеческий образ, во-вторых – ощущение близости исправника. Но что тут есть нечто, имеющее и все свойства необитаемого острова, – это доказывается полнейшим отсутствием удобств жизни, то есть именно того, что всегда и везде помимо всех других признаков возвещает о присутствии творческой деятельности человека. Жилища не дают действительного успокоения, пища не дает действительной питательности; кругом слышатся какие-то непривычные речи; нет книги, нет ничего, что обеспечивало бы возможность дальнейшего развития; везде видится нагота и неприкрытость. Рай Разъезжей улицы – потерянный рай! – так и мечется в глаза. Правда, он был изгнан из этого рая, что не совсем-таки свидетельствует в пользу его безопасности и безмятежия; но здесь… здесь ведь он еще менее прикрыт в этом смысле. Здесь его вверх тормашками поставят, и никто ничего не узнает, не увидит, не услышит! Вот он идет, он, то есть всякий, который имеет возможность налечь всем корпусом на судьбу подневольного человечества, – что-то у него в голове? какая-то затея строится у него относительно его, бедного, свалившегося с неба странника? Какой у него характер? какие привычки? Говорят, он человек не злой, но, может быть, он своенравен; может быть, у него есть в голове какой-нибудь гвоздь… Тысяча мелочных, но мучительных и никогда прежде не являвшихся вопросов восстают неизвестно откуда, осаждают голову и – увы! – растлевают сердце… А ведь это только первый приступ; это только материальные условия предстоящей жизни; это вопрос о норе, пище и возможности поддержать тело; что же придется загадывать дальше, когда пойдет речь об условиях жизни умственной?..

Таково первое ощущение, испытываемое одной стороной, – ощущение в высшей степени горькое и тоскливое. Загадочность отовсюду, из всех нор бежит навстречу человеку, а как она разыграется в будущем – это тайна, над раскрытием которой ум будет работать до тех пор, пока слепой случай не разрешит томлений подневольного человека в ту или другую сторону. Говорят, что везде можно найти хороших людей; может быть, это и справедливо, но ведь справедливо и то, что хороший человек тогда только действительно хорош, когда он хорош по-нашему. Это «по-нашему» отнюдь не означает ни грубого деспотизма, с одной стороны, ни рабского прилаживанья – с другой; нет, тут скрывается довольно долгий и сложный процесс, через который незаметно проходят живые существа прежде, нежели сделаются друг другу угодными. Действительная «хорошесть» представляет совокупность множества определений, хотя приблизительно общих обеим сторонам: общность стремлений и идеалов, равная степень развитости, одинаковая возможность найти друг в друге помощь и проверку и проч. «Хороших» людей, то есть людей добрых, честных и даже разумных, действительно встречается довольно, но все они хороши по-своему. Какое дело нам до хорошего человека, с которым мы не можем сказать слова, чтоб не взглянуть друг на друга в недоумении или не почувствовать необходимости в бесконечных предварительных объяснениях? А именно таков и есть хороший человек провинции. Он исключительно эмпирик; он не знает более того, что видит собственными глазами и осязает собственными руками, а ежели и знает нечто более, то есть объясняет себе явления не одним путем эмпиризма, то, пожалуй, лучше бы не знал и не объяснял.

Мне был, например, известен один очень хороший человек, который был глубоко убежден, что у мужчины во лбу крест, а у женщины креста нет, а потому кликуши и порченые встречаются только между женщинами. И это был воистину «хороший» человек, то есть человек никогда никого не обманувший, не обидевший и помимо некоторых дурацких убеждений довольно бодро смотревший в глаза жизни. Я согласен, что пример этот резок; но есть бесчисленное множество примеров, хотя и менее резких, но которые, в сущности, отличаются от предыдущего только тем, что обманывают кажущимся приличием своих форм. Недаром же сама провинция сложила пословицу, что тот хороший человек, который сальных свечей не ест и стеклом не утирается. Очень возможно также, что все эти хорошие люди могут со временем развиться, но ведь это уж совсем другой вопрос, воспитательный. Говорят еще, что с хорошим человеком, кроме одинакового умственного уровня, можно сойтись еще на почве человечности; но и это, к сожалению, только отчасти справедливо, ибо отношения, завязывающиеся исключительно на почве человечности, никогда не бывают отношениями полного равенства. Чувство человечности никогда не бывает свободно от примеси благосклонности, с одной стороны, и примеси благоговения – с другой.

Весьма похвально, ежели человек признает человеческое достоинство даже в том из своих ближних, с которым он имеет очень мало точек соприкосновения; не меньше похвально, если он старается поднять этого ближнего до своего собственного нравственного и умственного уровня; но глаз мало-мальски проницательный без труда увидит, что тут уже есть усилие. Какой же может быть после этого вопрос о равенстве? А ведь для человека, если он не зверь и не превозвысившийся в чинах кантонист, равенство в смысле общественности есть именно та самая вещь, которая желательна всего более и без которой возможно только насильствование собственной природы.

Тем не менее, чувство одиночества выносимо с трудом. Постепенно охватывая и одолевая человека, оно изнуряет его до того, что потребность искания и даже создания «хорошего» человека заглушает в нем все остальные потребности и соображения.

* * *

Посмотрим же теперь, как относится к акклиматизируемому человеку та другая сторона подневольного человечества, среди которой ему назначено судьбой акклиматизироваться.

Можно почти утвердительно сказать, что отношения этой стороны вполне сочувственны акклиматизируемому. Она не хочет знать о тех высших соображениях, которые бросили странника в ее захолустье; она с участием смотрит на его недоумение, она жалеет его. Во-первых, как ни скудно ее собственное прошлое, но оно все-таки существует, а потому она понимает, что прошлое должно быть и у этого человека. И чем нечаяннее произошел разрыв с этим прошлым, тем он должен быть для него больнее. Во-вторых, если не совсем ловко расставаться даже с таким прошлым, в котором ничего не отыщется, кроме воспоминаний о выеденном яйце, то тем тяжелее отказаться от такого прошлого, в котором имелся интерес действительный. А что этот интерес был – это доказывается тем, что акклиматизируемый не сам от него оторвался, а нашлось нужным оторвать его от него. В-третьих, «тутошных» людей поражает то обстоятельство, что акклиматизируемый человек никак не может сразу приладиться на новом месте, не ходко идет, а все как будто озирается, нащупывает, пробует. Он делает видимые усилия, чтоб переломить себя и попасть в тон новой действительности; но напряженность этих усилий наводит на соображения очень чуткие и верные. Стало быть, размышляют обыватели, ему там лучше было, в своем-то месте, если он никак не может с своим сердцем совладать. И, сообразив это, начинают жалеть вдвое. Но есть еще и четвертая причина жаления – это темное, почти инстинктивное сознание, что и они, обыватели, суть дети той же случайности, как и сей акклиматизируемый человек, и что если эта случайность однажды швырнула к ним аэролит, то и для каждого из них может тоже прийти очередь быть аэролитом…

– Ах ты, касатик наш! тяжко тебе поди в чужих-то людях! – хором жалеют обыватели, вдруг преисполнившись любви и соболезнованья к акклиматизируемому.

– Да ведь живете же вы! буду как-нибудь жить и я! – отвечает «касатик» искусственно твердым голосом.

– Где-уж тебе! мы что! мы люди тутошные! нам, пожалуй, и бежать-то некуда!

Этот последний довод, это горькое сознание подневольности со стороны людей, по наружности вполне свободных, охватывает душу акклиматизируемого каким-то страхом. До сей минуты он был уверен, что нет на свете хуже его положения, нет несчастия горше его несчастия. И вот оказывается, что существует несчастие более глубокое, несчастие, преследующее человека от колыбели до могилы и даже самим им признаваемое за нечто нормальное, неизбывное. Но, рядом со страхом, это открытие производит и иное явление, значительно смягчающее его, а именно: оно рождает и в другой стороне то самое жаление, о котором уже упоминалось выше. Из обывательских сердец это чувство переходит в сердце акклиматизируемого и немедленно дает живые ростки. Ни в ком и нигде он не только не видит озлобления, но даже и тени предубеждения против себя. Сам исправник, муж твердый в бедствиях, и тот, проходя мимо него, разглаживает морщины на хмуром челе и с какой-то почти ангельской улыбкой говорит:

– Что, молодец? поприлаживаешься? то-то! живи да оглядывайся!

Здесь я должен, однако ж, сделать небольшую оговорку, чтобы не дать повода к более или менее злостным толкованиям, на которые так тороваты наши благонамеренные свистуны.

Я констатирую один из далеко не мелких фактов нашей современной провинциальной жизни, и констатирую его без преувеличения. Я не говорю, что на акклиматизируемого набрасываются звери; я не заставляю его пропадать с голода и холода или изнывать под игом чересчур ревностного наблюдения. Напротив того, я ставлю его в самое благоприятное положение – в положение человека, к которому устремлены искреннейшие симпатии.

Новая действительность, с которою сталкивается акклиматизируемый человек, вовсе не зубата, не кипит враждою и злобою – я охотно о том свидетельствую и заявляю. Но в то же время я говорю: есть на свете нечто более злое, нежели самые злые звери, – это ничем не восполненное чувство одиночества, это ничем не утоленная тоска сердца, оторванного от своего прошлого и не нашедшего пищи в настоящем. И нет того доброжелательства, нет тех сочувственных слов, которые могли бы помочь этому высшему горю из всех горестей, когда-либо испытываемых человеком…

С другой стороны, я отнюдь не хочу утверждать, что акклиматизируемый человек непременно представляет собою высший организм относительно тех существ, с которыми свела его судьба. Но я был бы неправ, если б умолчал, что это человек иных привычек, иных взглядов на вещи. И если бы кто-нибудь предложил мне вопрос: совершеннее ли эти привычки, чище ли эти взгляды, нежели те, которые выработались в среде провинциального захолустья, – я поступил бы недобросовестно, если бы дал другой ответ, нежели: да, совершеннее, чище. В этом заявлении нет даже ничего такого, что ставило бы акклиматизируемого человека на пьедестал, ибо относительное совершенство, которым он пользуется, принадлежит не столько ему лично, сколько той иной среде, воздух которой он заносит вместе с собою.

Сверх того, я ни слова не говорю о тех «высших соображениях», которые играют в этом случае очень немаловажную роль. Я не призван быть судьей этих соображений и потому прохожу мимо них молчанием, констатируя лишь голый факт.

* * *

Затруднения, которые неизбежно сопрягаются с отыскиванием «хороших людей» в провинции, бывают двоякого рода. Первое заключается в том, что при настоящих условиях дело покорения человеческих сердец возможно только тогда, когда оно ведется в формах самых сдержанных и уклончивых; второе – в том, что человек, занимающийся покорением сердец, волею или неволею обязывается прежде всего открыть какое-нибудь посредствующее звено, которое связывало бы его личные идеалы с теми, которые стоят у него на пути. Что акклиматизируемый человек обязывается вести свои поиски в формах до крайности уклончивых – это ни для кого не тайна.

Невозможно отрицать, что каждое его действие, каждое слово подвергаются комментариям, в которых предвзятая мысль и подозрительность играют роль очень видную. Исключительный характер положения ставит его открытым для всех взоров и предположений. «Может быть, он и в самом деле какой-нибудь смутьян?» – невольно спрашивает себя обыватель, сбитый с толку загадочной внешностью, облекающею факт появления акклиматизируемого человека; а наблюдающая власть даже и вопросами не задается, а прямо говорит: «Да, смутьян». Хоть это нимало не вредит жалению, разлитому во всех сердцах (обыкновенно этот предполагаемый смутьян – молодой человек, а кто же смолоду не был молод?), но не вредит лишь под условием строгой выдержки и смотрения в оба. Этого мало: угрозы, которыми действительно окружено существование акклиматизируемого человека, в весьма значительной степени усиливаются еще угрозами несуществующими, но возможными. Предположим, что акклиматизируемый человек настолько благоразумен, что уже не ждет особенных ласк от судьбы, но легкость, с которою он на каждом шагу рискует подвергаться всевозможным ущемлениям и уязвлениям, невольным образом должна наводить его на соображения далеко не светлого свойства. Очень может быть, что никто не воспользуется этою легкостью, но она существует как возможность, и этого достаточно, чтобы мысль самую смелую привести в смущение. А отсюда следствие ясное: или необходимость уйти в себя, или же не менее горькая необходимость взвешивать каждое слово, обесцвечивать его и сообщать ему двойной смысл. Понятно, какою неясностью и запутанностью должны страдать отношения, которые завязываются при подобных условиях.

Второе затруднение еще важнее. Звено, которое связывает идеалы акклиматизируемого человека с идеалами аборигена, так длинно, что невозможно утилизировать его иначе, как укоротивши его, а это – по крайней мере, для начала – возможно сделать только с явным ущербом для первых. Человек, отдающий себя делу воспитания, весьма редко принимает в расчет ту силу сопротивления, которую оказывает сторона воспитываемая, но суровая действительность не замедлит напомнить ему об этом, и напомнить самым разочаровывающим образом. Тут дело не только в терпеливом повторении задов, но и в ниспровержении лжей и фантасмагорий, накопленных эмпиризмом и суеверием. Тут дело идет не с tаbulа rаsа [чистой доской], а с доскою, исписанною сверху донизу каракулями очень определенного свойства. Каждая из накопленных лжей отстаивается тем с большим упорством, чем меньше имеется разумных оснований для поддержания ее. И в большей части случаев самое прикосновение к лжи считается дерзостью, почти что святотатством.

– Нет, ты это оставь, – говорит обыкновенно обыватель, – это так уж от бога положено.

И заметьте, таким образом говорит обыватель, который считает себя снисходительным; менее же снисходительный даже разговаривать не будет, а просто вытаращит глаза и пойдет строчить втихомолку просьбицу. Спрашивается, насколько же должен умалить себя человек, отыскивающий хороших людей, насколько он должен поступиться, обезличиться, покорить самого себя, чтобы провести какой-нибудь уровень между собою и этими искомыми людьми?

Сверх того, человек, который предпринимает работу сближения в провинции, должен сказать себе заранее, что это совсем не та работа, которую он вел в то время, когда он жил в своем месте. Возможность определенного формулирования мысли, спокойная постановка возражений и спокойное же обсуждение их – вот характеристические черты того взаимовоспитания, которое там, в этой иной, более благоприятной среде, зрело и упрочивалось. В этом минувшем процессе самовоспитания, несмотря на его недоконченность, уже существовало множество положений, совершенно выработанных и бесспорных, а это, в свою очередь, устраняло с арены споров так называемые азбучные истины и дозволяло мысли сосредоточивать все свои усилия на главной задаче. Ничего подобного не найдет акклиматизируемый человек в новой деятельности, которая предстоит ему в провинции. Прежде всего на него градом посыплются возражения, и притом возражения торопливые и требующие столь же торопливых разъяснений. Малейшее колебание в этом случае надолго подрывает репутацию популяризатора и ставит его в ряды легкомысленных людей, о которых, как известно, в провинции сложилось множество самых смешных поговорок, вроде: «Не сули журавля в небе», «Не хвались, идучи на рать», и проч., и которые в каждом колебании находят себе подтверждение.

– На посуле-то ты, как на стуле, – подсмеивается обыватель над замявшимся популяризатором, – а как до дела дошло – тут и нет тебя!

Что же касается до бесспорных подготовительных положений, которые так облегчают дальнейшую работу мысли, то их нет вовсе. Тут все спорно, все надо начинать сызнова, над всем останавливаться, все разъяснять. А так как это труд дробный и утомительный, то время уходит без остатка, и в конце концов популяризатор не без удивления замечает, что в деле собственного развития он не сделал ни шагу вперед, в деле же развития ближних достиг лишь того, что приобрел право гражданственности для таких бесконечномалых крупиц, которые он предполагал уже с колыбели присущими каждому человеку.

Ничтожество этого результата действует тем поразительнее, что всякий акклиматизируемый человек непременно до мозга костей проникнут любовью и сочувствием к массе. Работа, которая велась им еще там, в своем месте, никогда не имела в виду ничего, кроме массы и ее кровных интересов. Но вот является случай сделать массу участницею этой работы, и с первого же шага возникает бесчисленное множество преткновений. Масса не только не обладает ни одною из элементарных истин, составляющих необходимый отправный пункт для дальнейших обобщений, – она не знает даже, от кого и как получить эти истины, где ее друзья, где ее враги. Те тонкие, невидимые нити, которые связывают с нею человека, живущего в обстановке вполне отличной от ее обстановки, совершенно ускользают от ее понимания. Кто этот человек, который упал в среду ее, подобно аэролиту? С какой стати он предпринимает работу сближения? Не вернее ли предположить, что, благодаря особенностям воспитания и всему складу прошлой жизни, у него не должно быть ни малейшего интереса для поисков «хорошего человека» между ними, бедными тутошными людьми?

* * *

Все эти сомнения невольным образом закрадываются в массу и заставляют ее с недоверчивостью относиться к воспитательным попыткам. Масса, конечно, и сама чувствует, что она страдает и терпит лишения, но чтобы этими ее страданиями страдал человек, который всеми условиями жизни поставлен вне необходимости страдать и терпеть лишения, – это для нее непонятно ни с какой стороны. Никогда она не видала подобных примеров; никогда не было у нее ни ревнителей, ни печальников, а ежели таковые и были, то она, конечно, ничего не знала о них. Все ревнительство ограничивалось случайно брошенным словом, которое тут же и замирало, а вслед за ним и сами ревнители исчезали в пучине. Масса ни разу не испытала на себе ни одного отголоска этого ревнительства и продолжала протестовать против своих страданий единственным оружием, которое было у нее в руках: страданиями же или – много-много – частными нарушениями некоторых обязательных для нее правил. И вдруг она видит этих ревнителей воочию, видит их проникающими в самое сердце ее… Зачем?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации