Электронная библиотека » Михаил Воронов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Братья-разбойники"


  • Текст добавлен: 24 мая 2022, 19:40


Автор книги: Михаил Воронов


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

II

Учить нас начали довольно поздно – поздно для меня, которому было в это время уже далеко за восемь лет. «Ученье не волк, в лес не уйдет», – говаривал, бывало, отец, или: «Что мальчишек-то задарма мучить с этих пор, пускай еще погуляют немножко». Главным же образом позднее ученье зависело просто-напросто от расчета: нанимать учителя для одного считали невыгодным, потому терпеливо ожидали, пока подрастут другие дети. В учителя нам был дан какой-то злополучный приказный, из исключенных семинаристов, жалкий такой, любивший выпить, рябой, некрасивый и, вдобавок ко всему, заика. Учились мы, мальчики, во флигеле утром в то время, когда отец уезжал по своим делам, так что высшее-то начальство во время ученья представляла собою для нас мать, отягощенная и без того многочисленными заботами и хлопотами по хозяйству и потому не имевшая досуга следить за нашими занятиями. Учебной комнатой служил нам зал, посредине которого на время ученья ставился стол, и мы присаживались к этому столу таким образом, что лица наши были обращены к окнам, а не к дверям, ведущим в другие комнаты, из которых беспрестанно выскакивали сестры, с гримасами и кривляньями, и, разумеется, мешали нашему ученью. Впрочем, как увидим дальше, все эти предосторожности мало помогали делу. Предметами обучения были: закон божий – по «Начаткам», арифметика – по разуму учителя, грамматика – по тому же разуму, и чистописанье. Класс обыкновенно начинался молитвой.

– Н-н-ну-к-ка! – заикаясь, командовал учитель, указывая на образ.

– Ну-ка, «паки и паки» валяйте! – командовали в свою очередь, высунувшись в дверь, сестры.

Мы вместо молитвы разражались неудержимым хохотом.

– Ай-я от-таскаю! – грозил нам учитель.

– За что же таскать-то, Иван Петрович, когда девочки нас смешат?

– Б-ба-рышни, я маменьке…

Сестры прятались.

После короткой паузы, лишь только мы рассаживались по местам и, еще не открывая книг, уже дружно и звонко голосили в три детские горла: «Един бог, во святой троице покланяемый», – как сестры придумывали какую-нибудь новую шутку.

– А вон петух по двору идет, – слышался голос сестер сзади нас.

– Б-барышни!..

Голос смолкал на минуту.

– Смотрите-ка, да он в треугольной шляпе, – опять раздавался голос.

Мы приподнимались с мест.

– С-с-си-д-дите! Б-барышни!..

Снова наступила маленькая пауза.

– «В четвертый – солнце, луну и звезды», – звучали в комнате наши высокие голоса.

– Ну, смотрите, ради бога! Посмотрите хоть вы сами, Иван Петрович: ведь он идет прямо сюда, с саблей на плече, – в ужасе кричали выдумщицы.

Сзади нас при этом раздавался топот, из которого следовало заключить, что сестры как будто намерены ворваться в нашу учебную комнату и смотреть в окна. Чтобы предупредить их, мы тотчас же вскакивали с своих мест и, несмотря на все уговоры и угрозы учителя, стремительно бежал к окнам; учитель волей-неволей бросался за нами, чтобы остановить нас и рассадить по местам. Поднималась беготня и свалка: ученики бегали от окна к окну, а разъяренный учитель гонялся за ними; ученики увертывались, а учитель ловил их за уши и пойманного драл без всякого милосердия. Сестры же между тем, пользуясь сумятицей, действительно врывались в классную, но вовсе не затем, чтобы смотреть на петуха с саблей, шествующего по двору, а просто затем, чтобы опрокинуть наши стулья, перевернуть стол и побросать на пол книги и прочие учебные принадлежности; так что когда учитель успевал наконец изловить нас, учеников, и притащить к месту ученья, в комнате господствовал уже полнейший хаос.

– Б-барышни! – хватая себя с отчаянием за голову, восклицал несчастный ментор.

Начиналась разборка и установка.

– С-садитесь! – приказывал нам учитель.

– Нет, мы не сядем: зачем ты дерешься, кутейницкая морда?

– Й-й-я вас не бил, – теряется наставник.

– Как не бил? Ах ты, блинохват!

– Разумеется, бил, семинаристишка поганый! – вступаются за нас сестры.

– Н-н-нет!

– А это что? Это что? – показываем мы учителю красные уши и хором запеваем, чтобы окончательно насолить ему:

 
Кутейники, блинники
Через тридцать могил
Перервали один блин,
С маслом!
 

– «С маслом!» – дружно подхватывают сестры.

Ментор выходит из себя, грозит, уговаривает, машет на нас линейкой, но ничто не помогает. Наконец Иван Петрович делает движение к двери, ведущей на кухню.

– Сейчас пойду к мамаше. Вот будь я анафема проклят, если не пожалуюсь!

Маневр оказывается убедительным. Бунт, по-видимому, прекращается, и мы по-прежнему громко начинаем выхныковать по «Начаткам» повествование о сотворении мира.

Но эта тишина лишь минутная, потому что сестры не могут остановиться в своих выдумках и непременно в это время замышляют какую-нибудь новую проказу. И действительно, едва мы успеваем несколько успокоиться, едва с грехом пополам отбарабаниваем «Начатки» и принимаемся за арифметику, как слышим, сестры о чем-то уже шепчутся за дверями. Мы настораживаем уши.

– Нет, мальчикам не нужно говорить: пускай их учатся, – шепчет одна проказница.

– Ах, нет! давайте лучше скажем им. Зачем же их, бедных, обижать? – противоречит ей другая.

Мы отлично знаем, что сестрам вовсе не о чем нам говорить и что все эти шептанья – чистейший вздор, тем не менее бес любопытства начинает нас смертельно мучить.

– Ты говоришь, сама видела? – продолжают сестры.

– Как же, сейчас видела.

– И что же, много?

– Мно-ого!.. Только, если мы пойдем одни, так мальчикам ничего не достанется.

– А я сейчас им скажу.

– Не го-в-вори! – притворно упрашивает другой голос.

– Нет, скажу. Я не такая, как ты: я не могу не сказать, потому что они мне братья.

– Ну, скажешь, так я тебе никогда не дам своих кукол играть.

– А вот, скажу же! Сейчас скажу!

Сестра откашливается, высовывает голову в дверь и торжественно произносит:

– Дети! мальчики! мак принесли, маковники…

Хотя нам положительно известно, что никаких маковников не приносили, однако при словах «мак» и «маковники» мы невольно поднимаемся с своих мест.

– Р-ра-ди б-бога, сидите! – привскочив на стуле и загораживая нам путь руками, заикается злосчастный Иван Петрович.

– Ну, не верите, так мы одни пойдем есть.

– И мы! и мы! – невольно вырывается у нас возглас.

– Девочки, пойдемте!

Сестры ухватываются одна за другую и вереницей пробегают через учебную комнату, направляясь к кухне, где, по их словам, находится соблазнительный мак. Напрасно учитель встает с места, напрасно он делает какое-то уморительно-грозное лицо и решительно становятся на дороге, по которой мы можем устремиться за сестрами, – нас уже не удержать. Подобно бурному потоку, ниспровергающему все, попадающееся на пути, пригнув головы книзу, как пули, пущенные из ружья, бросаемся мы к дверям, и грозно-смешной Иван Петрович, делать нечего, уступает и летит следом за нами. Сестры между тем вовсе и не думают бежать на кухню, где, разумеется, нет никакого мака, а ни больше, ни меньше, как обегают кругом и через другие комнаты врываются в классную, где сию же минуту и ставят все вверх ногами.

Из кухни нас приводит назад уже сама матушка.

– Это что? Что это такое? – строго спрашивает она.

– М-а-а-а-к! М-м-а-а-к-ковники! – совершенно не может уже и слова произнести сконфуженный и растерявшийся учитель. Стараясь как можно скорее изложить причины неурядицы, Иван Петрович делает такие страшные гримасы, точно во рту у него перекатывается от щеки к щеке пылающий уголь.

– Кутья, маменька, все дерется с нами! – разом устремляются на учителя несколько обличающих его пальцев.

Учитель еще больше теряется от таких обличений: он знает, что матушка драки и драчунов терпеть не может.

– П-п-пальц-ц-ем не тр-р-р-рогал! – лепечет он неизвестно что.

– Ну, затрещала трещотка! – высунув голову из двери, вступает в разговор старшая сестра. – Ишь рябая форма, хочет сказать, что пальцем не трогал, да небось бог-то не попускает соврать.

Сначала раздается общий смех, а потом поднимается гвалт. Матушка стоит на пороге в недумении.

– Мне вон ухо оторвал, – жалуется младший брат Семен.

– Заплачь, заплачь! нарочно заплачь! – науськивают его сестры.

Маленький брат повинуется и трет кулаками глаза.

– П-пальцем не трогал! – собравшись с силами, наконец довольно твердо докладывает маменьке учитель.

– Как же не трогал? Как же не трогал? Ах ты, бесстыжие твои бельмы! – горячо защищает правду сестра и, увлекшись, выдвигается даже на средину комнаты. – Мы сами, маменька…

– Это что?! Женский пол, да в мужские дела вступаться стал, – прочь отсюда! – строго прикрикивает на сестер матушка и даже для большей вразумительности топает ногой.

– А он не ври! – бормочет сестра и нехотя уходит в свою комнату.

– Учиться! Сейчас же учиться! – обращается к нам матушка. – Вот я посмотрю, как вы у меня не будете слушаться? – прибавляет она сурово и становится в дверях.

Мы повинуемся. Так как мы знаем, что маменьке очень нравится, когда мы читаем вслух, то, не дожидаясь приказаний учителя, что нам делать, мы раскрываем «Начатки» и принимаемся голосить во все горло: «Един бог, во святой троице покланяемый». Матушка стоит и слушает. Голоса наши раздаются по классной все звончее и звончее, и, как будто вместе с этим усиленным хором голосов, все добрее и добрее делается лицо матушки: глаза блестят от удовольствия и улыбка, ласковая, ласковая такая, играет на ее губах.

– Иван Петрович, подите-ка сюда! – наслушавшись, выходит матушка из зала и вызывает за собою учителя.

Ну, что дальше будет, мы отлично знаем. Мы знаем, что, вышедши в другую комнату, маменька подойдет к шкафу, отомкнет его, вынет оттуда графин водки и, наливши стакан, поднесет этой самой водки учителю; знаем, как потом, отвечая поклоном на благодарность учителя, матушка как будто мимоходом скажет ему: «Да не пора ли окончить, а то заучились они совсем?» и как Иван Петрович коротко, но с полнейшим удовольствием ответит ей: «Слушаю-с!» – знаем мы все это, и потому, чтобы не ударить лицом в грязь, ревем что есть мочи, отчеканивая каждый слог:

– «Но земля была необработанна и пуста…»

– Дети, идите лепешки есть! – высунувшись в дверь, приглашает нас матушка.

Мы быстро вскакиваем с своих мест, сестры вылетают из своей комнаты, и, сцепившись за руки, целая ватага детей начинает кружить по зале, напевая, приплясывая и присвистывая.

– Ну, ну, дурачки, идите же! – повторяет матушка. Ватага сваливает к завтраку.

Таково или почти таково было наше обыкновенное, ежедневное ученье. Разнообразилось оно иногда разве тем только, что, соскучившись терпеливо сносить щелчки и тому подобные обиды от учителя, мы открывали против него поход, в котором не последнюю роль играли и сестры. Поход открывался обыкновенно плевками, но когда раздражение с обеих сторон достигало своего крайнего предела, начинался рукопашный бой. И грустно и смешно делается теперь, когда вспомнишь этого гиганта, оторопелого, растерзанного и притиснутого к стене маленькими воинами: точно Гулливер, связанный храбрыми лилипутами, представляется мне атакованный нами Иван Петрович. Напрасно несчастный учитель стращает, упрашивает и ревет во все горло. «Ва-л-ляй его!» – восклицает воинство лилипутов и, как горохом, осыпает ударами. В таких случаях, даже если являлась на сцену матушка, так и ей не скоро удавалось остановить сражающихся, а разборка причин и последствий подобных битв всегда откладывалась до приезда домой отца, к которому с жалобой на нас уже и обращался тогда злополучный Иван Петрович.

Вообще ученье было для нас хуже острого ножа, и мы отбывали его словно какую-нибудь тяжелую поденщину. Неизмеримо приятнее были для нас ученые разговоры с кучером Максимом, по-своему, но зато тихо и охотно дававшим ответы на предлагавшиеся ему вопросы.

– Максим, ты слышал, что земля вертится?

– Как вертится?

– Так и вертится. Вот так! – описывали мы в воздухе круг.

– Вы наскажете… от большого-то ума.

– Нет, это не мы рассказываем, а это нам Иван Петрович сегодня сказал.

– Известно, как он шкалика три в себя запустит, так у него все вокруг завертится.

– Нет, он трезвый это рассказывал.

– Да когда он тверезый-то бывает, вы его спросите…

– Сегодня, сегодня был, – утверждаем мы.

Максим только рукой машет.

– Да еще он что говорил: и земля, и звезды – все вертится.

– Ну, про землю вы там, что хотите, болтайте, а про звезды этого не говорите, потому звезды – угодницкие души. Тут с вами из-за этих разговоров такого греха на душу примешь, что опосля у семи попов не спокаешься.

Кучер минуту думал: известие о вертящейся земле, по-видимому, очень его интересовало.

– Вертится! – скептически улыбался Максим. – Вы то сообразите, умные вы головушки, что, вон, кнут какой-нибудь подымешь на улице – грош ему цена – так и то тебя на все шабры огласят; яйцо из-под чужой курицы вынешь, так и за это тебе проходу не дадут; а то стала бы земля вертеться, а люди стали бы молчать: «Вертись, мол, матушка!»

Против такого довода мы ничего не могли возражать.

– Вертится!.. А кто ее вертит? – строго вопрошает кучер.

– Бо-ог.

– Ну, вы, братцы, перекреститесь сперва, – решительно произносит Максим и отворачивается в сторону.

Такое суровое обращение с нами Максима нас несколько коробит, и мы сейчас же придумываем какую-нибудь шпильку, которую и вставляем ему.

– Вот если бы ты учился, как Иван Петрович, так ты бы знал, – замечаем мы Максиму, для которого нет обиды горше, как сравнение с Иваном Петровичем, а не то что даже превознесение Ивана Петровича над ним.

– Учился?! – презрительно восклицает Максим. – Да я, может быть, этого вашего с Иваном Петровичем ученья в сто раз боле вас принял! – горячится он, понимая под ученьем вообще именно то ученье, которое давалось нам, то есть дранье за уши, колотушки и проч. – Учился?! Разве меня этак-то учили? Нет, брат: вожжи, так вожжами, ухват, так ухватом, кнут, так кнутом, – вот как меня-то учили! А то Иван Петрович да Иван Петрович… Скажи, какой ученый! Рванида какая-то, да, право!

– Ну, а если б ты был учитель?

– Так разе этакой был бы…

– А какой же?

– Уж я знаю какой! – многозначительно изрекает кучер.

– Чему же бы ты стал учить?

– Ничему. Я бы сейчас всех мальчишек распустил: гуляй, ребята! довольно вас и без меня мучили.

– Так тебе бы тогда, значит, и учить некого было.

– Как так?

– Да ведь ты бы всех распустил, стало быть никого бы и не осталось.

– А никого, так и плевать! Опять бы в кучера пошел.

Словом, в рассуждениях о своих учительских способностях Максим как-то путался, и все такие рассуждения в конце концов сводились или ни к чему, или они сердили Максима, и он коротко заканчивал такую беседу восклицанием: «Да отлипните вы от меня! Ведь вы хоть кого, так запутаете!»

Кроме ученья наукам, в это же время нас обучали и танцам, на какой предмет был приглашен отпущенный из дворовых комедиантов какого-то помещика некто Лепешкин, известный в С. более под именем «мусье Лепеше». Этот Лепешкин, или Лепеше, учил нас полгода или больше, давал по три урока в неделю, но никаким тайнам хореографического искусства не обучил, а научил только красть водку из родительского шкафа, которую мы обязаны были аккуратно поставлять ему перед каждым классом.

– Ну, что ж, ты, брат мусью, учишь, учишь ты их, ан, кажется, проку-то никакого из твоего ученья не выходит? – долго и терпеливо ожидая танцевального проку, наконец решился заметить мусью Лепеше отец.

– Скоро, ваше благородие, нельзя – эта наука тугая.

– Эх, смотрю, смотрю я да, как водится, возьму да и прогоню тебя!

– Нет, зачем же, ваше благородие, сомневаться: они вдруг пойдут…

– Да где же пойдут? Ходу-то этого я что-то не вижу. – Вы позвольте, ваше благородие… У генерала Несомненного – раз, у помещика Собакина – два, у помещика Новосбруева – три, еще у генерала… вот фамилию-то забыл, – в четырех местах этак же было: не шли, не шли, да вдруг и махнули!

– Ну, вот посмотрю еще недельку-другую.

– Да уж что тут сомневаться, за первый сорт пойдут.

Отец терпеливо ждал не недельку, не две, а еще полтора, два месяца, но мы не только что не «пошли» в это время «за первый сорт», а решительно-таки не пошли, никак не пошли, почему танцовщику, мусье Лепеше, и было отказано от уроков.

III

Волга по справедливости может назваться колыбелью нашего невеселого детства. С самых ранних лет, как только нетвердые наши ноги выносили нас на двор, как только новичку удавалось проведать про уличные и задние ворота, перелезть через забор к соседям, зашибить камнем соседскую собаку или курицу, а тем больше сцепиться за волосы с каким-нибудь соседским мальчиком и оттрепать этого последнего до горячих слез, – тогда уже новичок переставал быть новичком, но, исполненный отваги, готов был на все, а прежде всего, разумеется, на знакомство с Волгой. Знакомству этому немало способствовало и то обстоятельство, что заманчивая река была всего лишь в нескольких шагах от нашего дома, построенного на улице, самой ближайшей к Волге. Волжская жизнь наша распадалась на два резких периода, на летний и зимний, причем осень и весна относились к летнему периоду. Из этого видно, что летний период прежде всего был длиннее зимнего; но, кроме того, он был и разнообразнее и веселее, потому что тут можно было и купаться, и ловить рыбу, и кататься в лодке, и просто, засучив панталоны выше колен и держа сапоги в руках, идти по воде вдоль берега, примерно версты две-три, для большего удовольствия поднимая и швыряя камни в волны; тогда как зимою на Волге можно было только кататься на салазках, и ничего больше. Да и кроме-то всего этого, летний период уже потому был несказанно лучше, что тут во всякое время можно было стрелой лететь на Волгу, тогда как зимой нередко заворачивали такие морозы, в которые нельзя было высунуть носа даже за порог, на двор, а не то что замышлять какие-нибудь дальние путешествия.

Летний период, по нашему времяисчислению, начинался довольно рано, так приблизительно с конца марта, то есть как раз с той поры, как только весело заиграет на небе весеннее солнце, а на земле побегут ручейки, и то там, то сям покажутся прогалинки – так чуть заметные ленточки земли – хлопотливо закудахтают куры, докапываясь до зерен и червей, и громко задерет горластый петух, – вот для нас и начало летнего периода! Какое нам дело до того, что порядочные морозы еще по-зимнему знобят и нос и уши, что вся природа еще закована в ледяную кору и что оттаявшее сегодня заносится и хоронится под снегом назавтра, – уже одно дыхание весны ключом кипятит нашу кровь и так и тянет, так и тянет на волю, на простор.

– Уж теперь Волга скоро трогаться будет, – дрожа и дуя в кулаки, беседуем мы между собою, прыгая на солнечном пригреве.

– Да уж она, говорят, тронулась, – сообщает кто-нибудь.

– Тронулась… Разве она теперь трогается? – возражал другой, человек более смышленый. – Как Волга-то тронется, так солнышко не здесь будет стоять, а вон там, за колокольней, – показывает смышленый человек пальцем на небо. – Волга-то тронется, – с важностью продолжает рассуждать смышленый, – так снегу на дворе у нас ни капельки не останется, а куры уж вон там рыться будут, у погреба.

– А это скоро?

– Ну, братец, еще не так скоро… Это вот у нас теперь месяц, так весь этот месяц до конца пройдет, а там будет опять месяц – так уж в том месяце, так в половине уж, пожалуй. Вон оно еще когда! Да вот как! – спохватывается смышленый человек, припоминая самое решительное доказательство. – Вы помните дорогу, что сейчас позади судов идет?

– Какую?

– Вот, дураки, какая? Вот на которой Андрюшка Ломаный еще меня льдиной в спину хватил, а мы его потом отваляли? Еще секли-то нас когда? Ну, да которая рылом-то ко второй части стоит?

– Ну-ну?!

– Ну, так вот, когда эта дорога рыло-то от второй части сперва на ту сторону поворотит, а потом так и за-а-гнется вся, как круглая станет, – так вот тогда и Волга пойдет. А теперь еще, я вон вчера видел, по этой дороге мужики ездят, – значительно подмигнув, заканчивает смышленый.

И, действительно, долго, долго приходится нам ждать, пока «дорога поворотит рыло», а затем «загнется»; не один десяток раз наведем мы справки о Волге у людей знающих, да не один десяток раз сбегаем и сами посмотреть, в каком положении находится дело. Наконец ожидания наши начинают приходить к концу: числам к десятым апреля, слышим, начинают поговаривать, что за столько-то верст от С. Волга тронулась, там-то ее сломало, там-то почернела она и вздулась. Тут уж время считается часами, минутами.

– Волга идет! – вдруг раздается радостное известие.

Мы стремглав бросаемся на берег и видим толпы народа, теснящегося и глазеющего на бушующую реку. Дорога, поворот которой считался одним из несомненных признаков того, что река тронулась, видим мы, действительно мало того что изогнулась, стала поперек и поворотила из одной стороны в другую, но даже изломалась вся, разорвалась на части и клочьями плавает то здесь, то там. Скрипят суда, подпираемые громадными льдинами, трещат и лопаются страшные по толщине канаты и, как легкие гвозди, пляшут в своих гнездах глубоко вогнанные в берег стопудовые якоря. Лед несется с необычайной силой. То, задержанный где-нибудь посредине реки, напирает он и наворачивает целые ледяные горы до тех пор, пока не прорвет подставленную ему плотину и не устремится дальше, по теченью; то, словно соскучившись одолевать преграду, бросится он к берегу, на суда и, как легкие щепки, в одну минуту выбросит их на сушу. Повсюду крик и смятенье; только и слышны везде, даже уже охрипшие от натуги, голоса: «За-адерживай! отпущай! чаль!» – и проч. и проч.

Долго мы наслаждаемся величественным зрелищем ледохода; разве уже сумерки пригонят домой и оторвут от Волги; но и тут только и разговоров, что об Волге, только и спора горячего, что о ней об одной. А планов сколько, предположений…

– А купаться скоро?

– Теперь уж скоро.

– А ведь, я думаю, некоторые уж и сейчас купаются?

– В холод-то?!

– А что же, что холод-то: я бы попробовал, – выискивается смельчак.

– Ты мели, мели, Емеля! – осаживает смельчака Максим.

– Так что же?

– А то же, что тятенька как услышит, так он тебе шкуру-то от шеи вплоть до пят и спустит.

– Так тихонько надо.

– Да ты-то, известно, тихонько выкупаешься, а лихоманка-то зато, взяв тебя, трепать начнет, вот тогда шкурой и отдувайся!

Смельчак, по-видимому, удовлетворяется такими неотразимыми доводами и смолкает.

Начинаются разговоры более обстоятельного свойства: об уженье рыб, о катанье в лодке и т. п., вытаскиваются на сцену все аппараты уженья, далеко запрятанные на время зимы, идет разборка, поправка, переделка.

– А кто, господа, у меня грузило вот отсюда оторвал?

Оказывается, что никто не отрывал.

– Ну, как хотите, господа, а это подло!

– Ей-богу, не отрывал! Вот не сойти с места! – божится обвиняемый в похищении грузила.

– Известно, ежонок оторвал, – указывает Максим на маленького братишку.

– Что ты врешь, зеленоглазый! – окрысивается ежонок.

– Он, он! Сейчас умереть, он взял! – клятвенно заверяет кучер. – Я ему еще в те поры говорил: «Сема! зачем Ваняткину штуку берешь?» – а он ухватил, да и марш!

Ежонку за такое похищение сейчас же влетает подзатыльник; ежонок намеревается отплатить тем же, но, к несчастью, промахивается, а ему, тем временем, влепляется другой.

– Ну, это не дело. Однова еще ударить можно, а зачем же еще-то? – вступается Максим.

– А он не воруй!

Маленький Сеня трет глаза.

– Ну, ну, не три глаза-то. На вот удочку! – задобривает обидчик.

– Да, два раза ударил, а одну удочку даешь…

– А сколько же тебе?

– Третьего, вон, дня всего один раз ударил, да и не так больно, а и то две бабки дал на мировую.

– На, на, жадный! – прибрасывает Иван обиженному еще одну удочку, и мировая слаживается, благо купить ее было не слишком дорого.

Впрочем, эта маленькая размолвка не кладет ровно никакой тени на наши дружественные отношения, что видно из того, что через минуту недавние враги, Ваня и Сеня, уже ладят вместе новую удочку и обдумывают, когда и каким манером проникнуть в соседний сад, чтобы вырезать там хорошее удилище.

– У них много, мно-ого теперь вишневых деревьев привезли садить, – вот намахать бы удилищ.

– Да ведь коротенькие?

– Какое коротенькие: вон, выше Максима.

– А ты видел?

– Еще бы не видел, я уж два раза к ним лазил через забор, все искал, нет ли на деревьях клею.

– Нет, знаете, братцы, где я удилище-то видел?

– Где?

– Вот так удилище!

– Да где?

– В церкви, вот где!

Все смеются.

– Вы не смейтесь, ей-богу, видел! Это, знаете, у сторожа-то длинная палочка, еще на конце-то которой восковая свечка… вот которой он паникадила зажигает, вот бы на удилище-то подтибрить?

– А где ее найдешь?

– Так поискать надо.

– А он те, сторож-то, этой палкой да вдоль спины, – вставляет Максим. – Уж чего, кажется, легше: перелез к соседям, наломал вишеннику – и конец делу, так нет, пойдем в церковь да отыщем сторожеву палку… Ай же, и умны вы, как посмотрю я на вас, ребята!

Несколько дней идут подобные разговоры и приготовления, несколько дней бродим на Волгу и только любуемся ходом льда, да разве пошвыриваем каменья, состязуясь в дальности их полета. Наконец, к удовольствию нашему, лед начинает редеть, кое-где показываются лодки, на которых отважные пловцы, пробираясь между разредевшими льдинами и с риском быть задержанными ими, ловят разметанные ледоходом дрова, бревна, осколки разбитых судов и проч. То лед сплывает далеко вниз и образуется громадная полынья, вдоль и поперек которой сейчас же заснуют лодки, гоняясь за добычей; то вдруг прорвет где-нибудь вверху и целыми площадями устремится ледяная сила по течению, грозя неминуемым разрушением всему, что только осмелится стать ей на пути. Боже! какой переполох пойдет тогда между смелыми пловцами! Одни бросаются вниз, по течению, другие стрелой летят прямо, наперевал, надеясь достигнуть берега раньше, чем льдина пересечет их путь, третьи взбираются на самую льдину и, с опасностью провалиться, бегут по ее краю, таща за собою свой челнок, в который тотчас же и садятся, как только успеют выбраться на безопасное место. С берега всякий такой отважный маневр приветствуется аплодисментами и громкими возгласами «ура!», далеко-далеко прокатывающимися по беспредельной поволжской и заволжской шири.

В первый же день, как только отец отлучится из дома на достаточно продолжительное время, мы вооружаемся удочками и спешим на реку. Сначала, одолеваемые нетерпением поскорее забросить уду, мы забрасываем ее где придется и, разумеется, совершенно бесполезно; но потом, когда первый пыл пройдет, делаемся строже в выборе и отыскиваем заправское место, где уж тогда начинается ловля серьезная.

– Гляди, гляди! клюет!

– Что же ты орешь-то?

– П-п-одсекай! – раздается нетерпеливое шипенье.

– Вот как я тебя удилищем вытяну, так ты будешь меня учить, дурацкая твоя морда!

– Сам дурацкая морда: у него клюет, а он ворон ловит.

– Не у тебя клюет, так и молчи, осел! – вытаскивая из воды удочку с объеденной наживою, щетинится прозевавший рыбу.

– Нет, шалишь! Не сигай, не сигай, не сорвешься! – с непритворным восторгом кричит наконец счастливец, вытащивший первую рыбу.

– М-миленький, покажи! – разом бросаются к нему братья.

– Ершонок! – причмокнув, показывает рыбку счастливец.

– Голубчик, какой крохотный!

– Да-ай, подержать! Да-ай, Христа ради! Ну, хоть один разочек.

– Как же, так и дам мучить…

– Ну, поднеси хоть поближе посмотреть.

– Вот, смотрите. Да нечего руку-то протягивать – смотри глазами.

И долго-долго идет рассматривание злополучного ершонка, точно какого-нибудь невиданного дива. С подобным восторгом разве только одни чиновники встречают первый чин, несмотря на то что он не больше, как коллежский регистратор.

Если нам удастся на первый раз изловить нескольких таких рыбешек, мы являемся домой исполненные необычайной гордости и сознания собственного достоинства. Улов несется прямо в кухню и выкладывается на стол.

– Ну-ка, смотри, Домна! – важно командуем мы кухарке.

Но тут нам сейчас же готовится удар.

– Матушки! Иде вы таких горьких понабрали? – простодушно удивляется кухарка. – Мотри, снулых иде-нибудь нашли. Ды, право!

– Молчи, дура, когда ничего не понимаешь!

– Да как же, господчики, молчать, когда вы у меня стол ими теперь опоганили?

Обиднее таких глупых слов, разумеется, и быть ничего не может. Мы уже сучим кулаки и готовимся вступить с дерзкой бабой в рукопашный, как вдруг в кухню является матушка, а за ней тянется целая вереница сестер. Восторг счастливого улова снова наполняет наши сердца, и мы бросаемся навстречу к матушке.

– Мамочка! миленькая!..

– Постойте, постойте! – отстраняет нас рукой матушка.

– Вы посмотрите…

– Да я и то смотрю, – перебивает нас матушка, и действительно, смотрит, только не на рыбу, а на нас.

Мы смущены.

– Вы где были?

– Мы рыбу ловили.

– Да разве так рыбу-то ловят?

– Батюшки вы мои! – хором восклицают сестры.

– Вы посмотрите на себя, – советует нам матушка.

Мы смотрим и тут только замечаем, что мы по пояс выпачкались в грязи; в смущении бросаем мы взгляд на свои руки и тотчас же прячем их куда-нибудь подальше, потому что руки эти чернее, кажется, голенища.

– Да где вы были, вы мне скажите? – допытывается матушка.

– Мы рыбу ловили.

– Так разве я не знаю, как рыбу-то ловят?

– Мы на самом хорошем месте были… на рыбном.

– Какое же это такое рыбное место? Вы просто где-нибудь в болоте валялись.

– Нет, вы, мамочка, на Мишу-то, на Мишу посмотрите! – указывают сестры. – А Ваня-то, Ваня-то! А ежонка, того так даже и не видно совсем: весь в тине вымазался, и с ушами.

Тут наш счастливый улов, видим мы, так прахом и пошел…

– Что это, дети? Вы совсем страх забыли, – увещевает нас матушка. – Отец вот-вот приедет, а вы, как чушки какие-нибудь, все в грязи вывалялись.

О, человеческое жестокосердие! Стоит ли дальше рассказывать? Стоит ли рассказывать, что чудесную ловитву нашу без дальних рассуждений выбрасывают в помои. (Это еще счастье, если мы успеем утянуть из нее хотя по рыбине и запрятать в наши карманы.) Что с искусных рыбаков снимают все, белье и платье, и заменяют свежим. Что мучительная тоска наполняет наши гонимые и страждущие души и что Домна ножом отскабливает слоем насевшую грязь с наших сапог. Что, наконец, мы сидим босые в кухне и, в ожидании вычищенных сапог, волей-неволей должны выслушивать брюзжанье глупой кухарки, пользующейся нашим незавидным положением.

– Я бы этих рыбаков да хворостиной хорошей.

– А тебя… дура!

– Ну, меня-то еще было бы за что? – возражает Домна. – Нет, мать у вас баловница… Ох, если бы да на мой карахтер! Так бы, кажется, зажала голову между ног, да и добре бы насыпала! Помни!

Однако спешу заметить, что не всегда наши рыбные ловли кончались столь печально (иногда, впрочем, они оканчивались и печальнее, именно, когда с уловленной рыбой мы попадали на отца), но случалось и так, что добытых нами из воды рыбенок Домна, хотя нехотя, скоблила ножом, делая вид, что чистит, потом чуточку потрошила и затем тыкала на противень, под бок к какому-нибудь гусю или к куску мяса, и сажала в печь, где наша «охота» гнулась в какие-то крючки от жара и высыхала что твой добрый солдатский сухарь. Создатель мой! что это за вкусное было жаркое! Нет, нынче уж не умеют приготовлять таких гастрономических блюд!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации