Текст книги "Двойная радуга (сборник)"
Автор книги: Наринэ Абгарян
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Вы не маленький. У вас нет колпака, – уверенно сказал Алеша и стал вспоминать все, что они с мамой и бабушкой Олей читали про гномов. Гномы были совсем крошками, с румяными щеками и длинными белыми бородами, одевались в смешную одежду и жили в норках в саду.
Еще они ходили в горы и там стучали маленькими молоточками по камням, как в том мультике, который показывала Катя, – где гномов было всего семь и все они носили смешные имена.
Ни одного гнома в этом мультике не звали Русланом.
– Нету, – согласился мужчина, – но мы и не носим колпаков и дурацких голубых жилетов. Точнее, кто-то носит, но не все. Мы не маленькие. Мы такие же, как люди, только совсем другие. Но мы и правда живем под землей. Когда люди видят гнома, они думают, что это просто больной человек. Вот как про тебя думают, что ты больной, а ты гном.
Алеша задумался, потом спросил:
– И Лиза гном? И Вадик с Отаром?
– Да, – сказал мужчина в сером пальто, – только они не знают.
– А их мамы знают? А моя мама знает? – спросил Алеша.
– Нет, – ответил ему мужчина, – не знают. И твоя мама тоже не знает.
– Почему? – удивился Алеша.
– Потому, что так надо, – сказал мужчина и плюнул в снег длинной слюной, достал из кармана пачку сигарет, зажигалку и закурил.
Алеша наморщился, сказал:
– Курить плохо, – и отодвинулся к следующему свободному квадрату в прутьях, снова прижавшись к ним лицом.
– Я знаю, – сказал мужчина и выпустил жирный белый дым через нос, – гномы вообще не любят табака.
– Пойдем со мной, Алеша, – сказал он, затаптывая в снег окурок носком большого черного ботинка, покрытого белыми разводами.
– Зачем?.. – удивился Алеша.
– Ну, ты наш Царь. Ты нам нужен. Пора уже, хватит тут с людьми.
– Почему я Царь?.. – еще больше удивился Алеша.
– Потому что Царь. У нас, когда раз в сто лет Царь рождается, мы его людям даем на воспитание, чтобы потом он мог нас научить, как с ними жить. Знание передать. Какие они, эти люди. Вот мы тебя твоей маме подменили. У нее-то совсем другой был сынок. Белый и розовый. С голубыми глазами.
Алеше показалось, что у него в ушах кто-то громко стучит молотком, как будто все семь гномов одновременно принялись играть свою каменную музыку. Голова гудела, в ней ворочались тяжелые, толстые мысли, налезая одна на другую, – как это, чтобы у мамы был другой сынок?..
И вдруг увидел внутри своего лба картину, как в кино: по двору идет мама и ведет за руку мальчика, бело-розового, голубоглазого, а он, Алеша, бежит к ней и кричит: «Мама, мама!», но мама не слышит и проходит мимо со своим другим мальчиком.
Потом увидел, как бабушка Оля гладит этого мальчика по голове морщинистой, коричневой рукой и протягивает ему большой кусок белой булки, намазанный вареной сгущенкой. Мальчик ест булку и пьет из большой Алешиной кружки с собачкой крепкий сладкий чай с лимоном, а напротив него, одинаково подперев ладонью подбородок, сидят мама и бабушка Оля и улыбаются.
Алеша заплакал, облизывая тяжелые, горькие на вкус слезы, скапливающиеся на кромке верхней губы.
– Ты пойми, Алеша, – сказал Руслан и подошел к нему так близко, что Алеша почувствовал запах сигарет, – у тебя своя жизнь, у них своя. Твоей маме, думаешь, легко с тобой? Ты ей жизнь заел. Тебя ведь все вокруг считают дураком, больным, мама твоя по ночам только и думает: «Вот я умру, с кем Алеша останется?..» Поэтому она и замуж не выходит, и работает много, чтобы все тебе купить. Ты ведь ничего не умеешь по-человечески из того, что они делают – ни приготовить, ни постирать, ни деньги заработать, ни в магазин сходить. А мы живем по-другому, увидишь. Тебе с нами будет лучше. Она несчастная, понимаешь?
Вдруг Алеша замечает на другой стороне улицы маму, которая хочет перейти дорогу, но зеленый все не горит, и она нетерпеливо подпрыгивает на месте, машет Алеше рукой в белой варежке. Даже издалека видно, как мама улыбается, и Алеша думает, что этот гном Руслан все врет, что мама счастливая оттого, что у нее есть Алеша, а у Алеши есть она.
Наконец загорается зеленый свет, и мама бежит через дорогу к нему, на бегу смешно раскидывая руки в стороны, как будто обнимает издалека, и улыбается так широко, что в груди у Алеши начинает что-то болеть и стукать.
– Ты, в общем, подумай, я еще приду за тобой, – говорит гном Руслан и засовывает руки в карманы, отодвигаясь от ограды. Лицо его опять становится бессмысленным, широкие губы растягивает улыбка. Подходит мама и целует Алешу прямо через прутья решетки.
– Ну что, Алешка, не замерз?.. – весело спрашивает она. – Поедем домой?.. А хочешь – поехали на каток?.. На Патриаршие пруды?.. Там весело, и музыка играет, и все на коньках катаются. Поехали?.. А по дороге сходим в кафе, я тебя угощу горячим шоколадом, а?..
Потом оглядывается на удаляющуюся фигуру гнома Руслана. Он уже далеко, у ларьков, смотрит на витрину. Алеше видно только спину его серого пальто и квадратный верх меховой шапки. Гном Руслан берет под локоть юношу, который показывает пальцем на витрину ларька, и что-то говорит ему. Юноша отмахивается, но гном Руслан говорит, говорит, и юноша достает из кармана что-то и высыпает мелкие круглые деньги в протянутую ладонь. С этой стороны Алеше лучше видно – он всегда лучше видит вдаль, – что пальто у гнома слишком тонкое и сильно заношенное, мех на ушанке лысый, брюки и ботинки грязные. К нему подходит какой-то маленький мужичок в грязном пуховике гораздо большего размера, чем нужно, и они вместе скрываются из вида.
– Кто это, Алеша? – спрашивает мама.
– Руслан, – говорит Алеша и вдруг плюет в снег длинной, оранжевой от апельсиновой конфетки слюной.
– Он твой знакомый из центра?.. – мама хмурится. Похоже, что ей совсем не нравится Руслан.
– Он гном. И я гном. Я Царь гномов, – говорит Алеша и смотрит на маму выжидающе.
– Ты не гном. Ты Гулливер! – смеется мама, и Алеша смеется вместе с ней, потому что что-то тянущее и стукающее в груди наконец-то перестает тянуть и стукать.
* * *
По субботам Алеша с бабушкой Олей ходят в церковь.
Бабушка говорит, что это правильное дело – надо прийти поговорить с Богом, а то как он узнает, какие у тебя проблемы или что болит?.. Алеша думает, что Бог – это как терапевт Наташа, которой непременно нужно рассказать, что тебя тревожит, и тогда, говорит Наташа, мы вместе сможем это вылечить.
Поэтому Алеша в церкви забирается в угол, за вкусно пахнущий горячим воском круг на длинной ножке, на котором горят свечи, и начинает искать Бога, крутя в разные стороны головой. Но Бог никогда не показывается, поэтому Алеша просто громко говорит вслух, что у бабушки Оли болят «суставы», а еще болят локти и колени, и такие косточки, которые снизу на ноге, и пальцы на руках, поэтому Бог ее должен обязательно вылечить.
Бабушка шевелит губами под яркими картинами на досках, низко наклоняется перед каждой, с кряхтеньем трогает рукой пол; нашептавшись, подходит к молодому бородатому мужчине в длинном черном платье, которого все называют Батюшка, целует ему руку, что-то взволнованно говорит. Молодой – такой же, как Мишкин папа, думает Алеша – Батюшка внимательно слушает бабушку Олю, потом сам начинает что-то басить, гладя ее по плечу. Бабушка Оля плачет, утирая покрасневший нос краем платка. Когда они уже уходят, Алеша всегда оборачивается и видит, как Батюшка смотрит им вслед и незаметно крестит бабушки Олину спину.
– А у Батюшки какой ребенок? Мальчик или девочка? – спрашивает Алеша бабушку Олю, когда они уже входят во двор.
– У него, Алешенька, много детей, – говорит бабушка Оля и покрепче перехватывает ремень сумочки. – Полный приход у него детей.
И почему-то вздыхает.
* * *
У лифта они встречают Мишкину маму Веру. Вера всегда стоит, сильно выпрямив спину, как будто пытается дотянуться головой до потолка подъезда, и неотрывно смотрит в закрытую лифтовую дверь. Не нажимает кнопку и даже не поворачивает голову в бабушки Олину сторону, когда та вызывает лифт. Но когда двери открываются, Вера входит вместе с ними и застывает в углу, как оловянный солдатик, про которого Алеше читала мама. Бабушка нажимает кнопку «11 этаж».
Алеша думает, что Вера похожа сейчас и на солдатика, и на балерину сразу.
На одиннадцатом этаже они выходят из лифта, бабушка медлит и нарочито долго копается в сумке, прежде чем достать ключ.
– Вера, – говорит она, – ты так не убивайся, пожалуйста. Я за Мишку поставила свечей, даст Бог, все наладится. Ты приходи к нам, мы со Светкой всем поможем.
Вера поворачивает голову и странно смотрит на бабушку, одновременно прямой рукой поворачивая в двери длинный тонкий ключ.
– Ольга Станиславовна, – говорит она, – сколько лет вашему Алеше?
– Пятнадцать, – отвечает бабушка Оля.
– А Мишке восемь. И не обязательно, что ему будет пятнадцать, – говорит Вера, прямыми длинными ногами в узких джинсах заходит в квартиру и закрывает за собой тяжелую коричневую дверь из железа.
Бабушка Оля мелко трясет головой, шепчет «Ох, горе-горе горькое», ковыряя в замке ключом. Быстрые, как горошины апрельского дождя, капли бегут по ее глубоким морщинам и теряются в щеках.
После обеда Алеша выходит на лоджию и прижимается носом к холодному стеклу. Бабушка Оля и мама говорят на кухне, что надо бы поехать купить новый шкаф, потому что Алешины вещи уже не помещаются в маленький шкафчик, который покупал еще мамин старший брат дядя Вася «на рождение».
Алеша дышит на стекло, рисует пальцем на молочной, быстро тающей пленке дыхания. Вот мама, вот бабушка Оля, вот дядя Вася и шкаф на рождение, вот Батюшка, вот Катя, вот Отар, Лиза, Вадик и Зоя. Вот Алеша. На голове у Алеши корона с круглыми шариками на острых кончиках.
Далеко внизу, в пустом дворе, маячит квадратная фигура в сером пальто. Алеша машет рукой. Гном Руслан тоже машет рукой, поднимает крышку люка рядом с синей машинкой, заваленной снегом, и прыгает вниз. Крышка люка беззвучно захлопывается.
Алеша поднимает голову и видит, как в белом мушином рое начинающегося снегопада медленно движется большая черная фигура, тяжело переваливаясь в воздухе. Снегопад становится все сильнее, воздух совсем белый и мутный, как рябь телевизора, и постепенно становится ничего не видно – ни двора внизу, ни соседних домов, ни школы, ни улицы.
Из белой пелены и снежного мельтешения к лоджии внезапно выпадает соседка Галина Петровна. Алеша улыбается ей, прижимается к стеклу и скашивает глаза к переносице, смеется. На Галине Петровне черное пальто с меховым воротником, круглая меховая шапочка на затылке и черные высокие ботинки в рубчик, которые мама называет «прощай, молодость» и запрещает носить бабушке Оле. Галина Петровна висит в воздухе, покачивается, небольшие серые крылья с крупными перьями в залысинах. Потом хитро улыбается Алеше, прижимает к губам палец и снова скрывается в белом, мелком, сплошном снегу.
Алеша открывает окно лоджии, сильно высовывается, смотрит вверх – хочет посмотреть, как высоко Галина Петровна может летать, но его отвлекает странный звук, похожий на легкое поскрипывание – такое же, что издает дрессированная собака Муся из центра, когда ей чешешь спину.
Алеша поворачивает голову и пытается разглядеть соседнюю лоджию. Снег становится реже, и видно, что окно на ней тоже открыто, а на лоджии стоит Мишкин папа Саша, закрыв лицо руками, и плечи его мелко-мелко трясутся.
* * *
Ночью Алеша никак не может уснуть несмотря на то, что мама оставила два ночника – один голубой, над кроватью, и второй, розовый, как зефир-ка, на подоконнике. Алеша смотрит на розовый ночник, подмигивающий темноте за занавеской, и вспоминает свое горе про бело-розового мальчика. Другого, настоящего мальчика.
Он сползает с кровати, аккуратно надевает тапочки – бабушка Оля говорит, что зимой и осенью по полу нужно обязательно ходить только в тапочках, потому что дует из всех щелей, и идет в другую комнату.
– Мама, – трясет Алеша мамино теплое плечо, – мама!..
– Господи, Алеша, ну что случилось?.. – сонно бормочет мама и тянет одеяло обратно на плечо с тонкой бретелькой ночной сорочки.
– Мама, Вера странная?
– Нет, Алеша, Вера не странная.
– Мама, Саша плакал?
– Может быть.
– Мама, почему Саша плакал?
– Потому, что Миша сильно болеет, и Саша из-за этого очень несчастный, – говорит мама, не открывая глаз, и переворачивается на другой бок.
– И Вера?..
– И Вера.
– И Мишка?
– И Мишка. Иди спать, Алеша, бога ради, мне вставать рано утром.
Алеша возвращается в комнату, садится на краешек кровати и долго сидит, положив на колени руки.
Думает.
Потом встает и снимает пижаму. Открывает шкаф, достает рейтузы, брюки, футболку, серый свитер с молнией. Одевается. Натягивает носки, немного думает и надевает сверху шерстяные носки. Достает из шкафа рюкзак, кладет в него любимую книгу про Мумми-Троллей, шоколадку, немного думает, выходит на цыпочках в кухню. Возвращается и кладет сверху целый батон, банку вареной сгущенки и большую столовую ложку.
Выходит в прихожую, надевает теплые сапоги, толстую неповоротливую куртку и как следует завязывает шапку под подбородком. Открывает засов, тихо поворачивает ключ и выходит, плотно, но очень тихо притворив дверь.
В сонной тишине квартиры лишь слышно, как в кухне рядом с усатой фотографией дедушки Миши тикают настенные часы, похрапывает бабушка Оля и тихо шуршит об обивку брелок в виде серебряного дельфина, покачивающийся на ключе в двери.
* * *
В шесть часов утра в воскресный день старший сержант полиции Савельев Олег Владимирович вместе с Лебедевой Светланой Михайловной, проживающей с престарелой матерью и сыном-инвалидом на подведомственном ему участке в районе Южное Бутово, был вынужден прочесывать подвалы и злачные места, хорошо известные ему на районе, в поисках этого самого сына-инвалида, Лебедева Алексея Николаевича.
Светлана Михайловна, имеющая в собственности трехкомнатную квартиру на одиннадцатом этаже его дома, собственными руками вынула Олега Владимировича из кровати, в которой Олег Владимирович, нужно заметить, был не один. Что, конечно же, не могло не повлиять на его настроение.
Но Олег Владимирович – адекватный участковый и порядочный человек, поэтому он, волевой рукой погасив масштабную истерику Светланы Михайловны, к большому сожалению знавшей номер его квартиры, путем затыкания ей рта ладонью, достойно организовал разыскные мероприятия, со скрытым злорадством подняв на уши все остальное население дома и две бригады кинологов с собаками.
Ни к вечеру воскресенья, ни в понедельник, ни во вторник, ни вообще когда-либо разыскные мероприятия ничего не дали.
Ни Олег Владимирович Савельев, впоследствии переведенный служить в полицию района Тушино, ни Светлана Михайловна Лебедева, спустя два года вытаскивавшая душным летним днем из подъезда бело-розовую детскую коляску, почему-то никогда не обращали внимания на крышку канализационного люка, располагающуюся ровно у колес синей машины «Туарег», принадлежащей бывшей супруге Олега Владимировича.
Эта крышка всегда чуть-чуть сдвинута, и в ровную щель открывается прекрасный обзор всего двора и подъезда номер шесть с высоким козырьком на двух столбиках, небрежно покрашенной покосившейся лавочкой у ступеней и чахлым кустом сирени под низкими квадратными окнами первого этажа.
Правда, бабушка Оля больше никогда почему-то не выходит во двор.
И вот это Царю Алеше очень жаль.
Анастасия Манакова
Дикие
Кира складывает над пяльцами ладони лодочкой – это у нее такое колдовство.
Если сложить над вышиваньем ладони определенным образом, это как будто отправляешь свой энергетический заряд туда, в туман полотна. Если делать это раз за разом и честно надеяться, верит Кира, картинка может и ожить.
«Вот просыпаешься однажды – а на куске холста у тебя переливается и движется, движется и переливается. Маршируют оркестры, едут рыцари, закатывается за календарный край солнце, длинные ветви серебристой ивы ложатся в воду, и непонятно, что бликует в холодной апрельской воде острей и ярче – текучие стайки рыб, лунный свет, узкие ножи листвы или золотая нить на платье мертвой вышивальщицы в лодке, плывущей в Камелот», – думает Кира.
Тонкий кончик иглы входит в натянутую ткань с едва слышным стуком, тянет шелковую нитку с легким шорохом. Стежок, игла, кончик – крупная капля крови шлепается в середину полотна.
Минуту Кира морщит лоб, а потом обшивает ее неровные, стремительно расплывающиеся контуры синей шелковой нитью, ловко выводя непрерывный узор драконьей чешуи – и уже через несколько минут пятнышко живой крови становится диковинным синим чертополохом в вазе. Ваза на столе, стол в комнате, за ним большое окно в старой модерновой раме, крошащийся от старости мраморный подоконник в неверной резной тени деревьев, шатающихся за стеклом, словно вражеская армия.
«Бирнамский лес идет на Дунсинан!..» – протяжно скандирует она, зажимая бледными губами изумрудную нить. Верное средство от зашивания радости, пришивания горести.
Есть у Киры еще одно колдовство: вышивать пространство для жизни упорными стежками. Когда они с Кириллом только въехали в эту коммунальную комнату на Петроградской стороне, Кира сразу поняла, что Питер принял, но не позволит двум диковинным пугливым зверям просто так прийти и обжить эту свою нору. Придется Кире пошаманить.
Как только за агентом закрылась дверь, Кира под хохот мужа отшвырнула ногой в сторону чемодан, метнулась узкой черной змейкой куда-то в угол, вытряхнула на пол содержимое икеевской коробки со всяким барахлом и добыла с самого дна заветный мешочек с шитьем.
Вздохнула, огляделась, пожала острыми плечами, сняла с круглого стола перевернутый стул, натянула на пяльцы ткань и очертила первыми стежками эту самую дверь. Потом закрыла глаза, хорошенько увидела комнату и на ощупь, вслепую начала подбирать нитки, которыми будет вышивать панорамное ампирное окно, книжный шкаф, узкую кровать, бронзовую люстру модели сталинский ампир, тонущую в облаке крошащейся лепнины.
Ритуальному пришиванию к себе пространства Киру научила соседка по предыдущему, еще московскому житью, «Вера-кружевница».
Когда Кира с Кириллом, тогда еще два очкастых третьекурсника филфака, решили, что одиночество, помноженное на два, не так оглушает, как клиническое одиночество двух экзотических молчаливых зверей, вселенная, видимо, решила, что это хорошо и «хулы не будет»[1]1
И Цзин, «Книга Перемен».
[Закрыть]. Сразу же, словно лохматый черт из блестящей коробки, нарисовался однокурсник, обладавший единственной собственностью – крошечной, как пенал, комнатой в коммуналке, скрытой в глубине дворов Бульварного кольца. Сам он ею почти не пользовался, предпочитая жечь огни столицы в барах и постелях случайных возлюбленных, поэтому, покровительственно посверкивая в темноте кинозала темными очками, вложил в узкие Кирины ладошки связку тяжелых старинных ключей от замков, врезанных, кажется, еще в конце девятнадцатого века. Потом подумал и положил сверху презерватив. Кира покраснела так, что было видно даже в темноте.
Презерватив не пригодился – в пустой трехкомнатной коммуналке было так тихо и темно, что первую неделю Кира и Кирилл испытывали чувство отчаянной неловкости перед тишиной и друг другом, а каждая попытка сдвинуть пуговицу из гнезда одежды отдавалась в пустых стенах таким оглушительным шорохом, что они попросту не смогли ничего.
Неделя была мучительной. Они приходили с занятий, ужинали, смотрели кино и ложились на диван спиной друг к другу, засыпая под такой же оглушительный стук сердец. Спустя неделю Кира начала ненавидеть Кирилла, себя, эту комнату, этот узкий диван, это братство постели, этот невидимый меч между ними, а также внезапно поняла, что в квартире есть кто-то еще. Стало не только тоскливо, но и страшно. Через неделю веселые таджики за стенкой затеяли ремонт в огромной выкупленной коммуналке, вселенная смилостивилась, выключила тишину, и все удалось. Так Кира с Кириллом поняли, что действительно любят друг друга, неважно – в тишине или грохоте.
Но все же в тишине жил кто-то тихий. Кто-то шуршал по ночам на кухне, переставлял в холодильнике Кирины кастрюльки с неумелыми голубцами, деликатно ел йогурты, дочиста облизывая стаканчик, пил чай с любимыми конфетами Кирилла, старательно доливая кипяток в заварочный чайник. По утрам Кира находила свернутые крошечными квадратиками конфетные фантики, аккуратно спрятанные в щель за подоконником, потому что мусорное ведро на кухне было общим. Она задумалась и вспомнила бабушку Зою – с маминой стороны. В войну бабушка Зоя вкладывала в дверцы шкафов и крышки банок волосинки и нити. Кира вложила ниточки в дверцы кухонных шкафов и в крышки банок с крупами, помечая территорию.
Спустя некоторое время нитки неизменно оказывались сдвинуты.
Спустя еще неделю Кира вышла ночью в туалет и застала на кухне ее – Веру. Пожилую девочку, подумала Кира. Вера стояла сгорбленной, сухощавой спиной в растянутой шерстяной кофте к кухонной двери, нерешительно замерев с пластиковым ножичком над последним куском торта «Прага», который накануне принес Кирилл, и Киру не видела.
– Давайте чаю выпьем? – спросила Кира. Вера вздрогнула и уронила блюдце.
Так они стали жить все вместе.
Потихоньку жизнь наладилась. Вера плела на коклюшках кружевные воротнички и манжеты, а потом стояла у метро, держа нежные паутины на вытянутых пальцах, подслеповато щурилась, вглядываясь в прохожих.
Кира выпадала из гама электрического чистилища в сырые, теплые сумерки, пахнущие клейким тополем, толкала обеими руками тяжелую дверь и на секунду замирала, глядя на Веру.
«Арахна», – думала Кира.
«Кира», – думала Вера.
И они шли домой.
Тишина двора, дверь подъезда. Когда в серой тишине подъезда раздавался стук старинной сетчатой двери лифта, Кирилл поднимал голову от тетрадей и шел греть ужин на троих.
* * *
На кухне Валентина Алексеевна привычным движением переставляет кастрюлю соседки со своей части плиты, тяжело вздыхает и, кряхтя, лезет на табуретку. Банка с гречкой стоит всегда на самой высокой полке шкафчика, чтобы никто из соседей не покусился на продукт.
Спички, газ, шорох крупы, постукивающей об эмалированные стенки под натиском воды из-под крана, тихий шорох стрелок настенных часов, бульканье кипящей воды, запах каши.
С тех пор как умер Владик, сытный, резкий запах доходящей до готовности гречневой каши с сильной нотой жареного лука – единственное, что примиряет ее с окружающим миром.
Валентина Алексеевна опирается ладонями о подоконник и смотрит долго-долго в узкий колодец двора, невидящим взглядом очерчивая кривые скаты крыш, темные прямоугольники черновых подъездов, кошачий шабаш на крыше помойки, трогает указательным пальцем холодное стекло.
Потом вдруг вспоминает, что бабушка, царствие ей небесное, всем пирожным в жизни предпочитала гречку – так сильна была память о первом послеблокадном продукте – горсти гречневой каши, сваренной второпях и жадно съеденной почти сырой. С тех пор она так и любила есть гречку – недоваренное зерно, рассыпающееся на крупинки в тарелке.
«Вот гены-то что делают, – думает Валентина Алексеевна. – Владик ведь тоже любил гречку».
* * *
Когда Кира с Кириллом приняли решение уезжать из Москвы, сомнений не было почти никаких – они оба страстно полюбили Питер, каждый по собственным соображениям.
Кирилл – за первое впечатление ленивого муравейника, Кира – за старый эрмитажный альбом, найденный на родительских книжных полках. С желтых страниц пронзительно и печально смотрели миндалевидные глаза Мадонны, мумии протягивали свои высохшие за тысячелетия дары, а веселый арапчонок у царственной юбки как будто подпрыгивал на месте, помахивая каменной ручкой, – скорее, скорее, Кира, приезжай, мы будем катать вместе золотые яблоки по коридору и дразнить дворцового истопника.
«Скоро, милый, – думала Кира, нежно поглаживая расслаивающийся картон корешка альбома. – Скоро увидимся».
Вера не поехала на вокзал – она в принципе никуда не выходила из квартиры, не считая попыток что-то заработать на своем арахнином искусстве, поэтому в скорбном молчании просто вручила Кире «заветный мешочек» с наказом: «Шей все, что видишь. Тогда будешь видеть».
И Кира принялась шить в первую же неделю жизни в «Водном мире», как называл этот каменный ковчег Кирилл.
«Понимаешь, Кира, – говорил он, – куда ни пойдешь – везде вода и корюшка. Такое ощущение, что не полустоличный вертеп, а какой-то одновременно бешеный и тихий приморский городишко, расчерченный на квадраты и поделенный на территории. В одной – рыбу ловят, во второй – продают, в третьей ходят в бары, и везде вода, везде с тяжким грохотом подходит к изголовью. Макондо какое-то».
Кира понимала, что он имеет в виду. Ей нравилась эта ленивая поэма, звонкий городской романс про карету и церковь – с поправкой на то, что у местных церквей все кареты пахли кальвадосом и жареной корюшкой, и управляли ими либо светловолосые вальяжные попы, похожие на викингов, либо веселые чернявые парни, совсем-совсем не понимающие литературную выправку ее речи. Или русский язык в принципе.
Кира ходила по городу, трогала стены и сразу отчаянно, до тонкой дрожи в коленях полюбила Петроградскую сторону со всеми ее закоулками, пустыми дворами с развешанным между турниками бельем, остатками нетронутого модерна и провалами во времени и пространстве. На Петроградской стороне особенно остро ощущались стыки трех городов: Петербурга, Петрограда и Ленинграда.
Ей казалось, что это веселая игра: стоя на перекрестке трех улиц, попробовать угадать. Из-за какого угла выезжает экипаж, из-за какого угла выходит шеренга суровых матросов в черных бушлатах, расцвеченных алыми пятнами гвоздик и бантов («В белом венчике из роз»), думала Кира, а из-за какого угла внезапно выскочит высокий студент в широкоплечем пиджаке, размахивающий стопкой тетрадей. Никто не выезжал, не выскакивал, не выходил чеканным шагом, неся на груди смерть, заключенную в алом цветке, но ей было достаточно памяти и желания видеть.
Хотелось одновременно весь город, и Кира даже испытывала неловкий страх, что Кирилл может догадаться о том, как сильно ей хочется впитать в себя каждую мелкую детальку, каждую неровность стены, каждую трещинку на асфальте.
«Жаль, Вера не видит, – думала иногда Кира, нежно поглаживая оттертые до золотого сияния морды львов на набережной у Академии художеств. – Ей бы понравилось».
Но тихая Вера, заключенная в туманные уже, прозрачные рамки Авалона Бульварного кольца, бледнела, стиралась, и уже ничего было Кире не вспомнить, кроме вытянутых в темноте пальцев с тонкой паутиной кружев и томного, сырого, тополиного, выматывающего запаха московских сумерек.
* * *
Валентина Алексеевна ставит тарелку в медовое пятно света от абажура над круглым столом, разглаживает ладонями края скатерти со своей стороны, садится.
В глубине квартиры слышно, как гремит посудой соседка Ильмира, громогласная татарка, симметричная и разноцветная, как школьный глобус. Ильмира жарит яичницу, одновременно управляя нетрезвым мужем путем голосовых модуляций – от самого высокого к самому громкому.
«Надо же, – неприязненно думает Валентина Алексеевна, – две октавы, небось. Дал же Господь рогов бодливой корове».
Во дворе компания подростков орет пьяными голосами какую-то ахинею про алюминиевые огурцы, кирпичные стены, районы и кварталы и прочую ересь. Парни гогочут и гремят бутылками, девки визжат, и где-то за гаражами кричат кошки почти такими же неприлично хриплыми голосами, что и девки.
«Надо же, – думает Валентина Алексеевна, – потеплело, выползли. Совсем людей не стесняются».
Кусочек сливочного масла растекается по краю тарелки янтарным ручейком. Она берет ложку и начинает медленно есть, пристально глядя поверх очков на шеренгу черно-белых фотографий за стеклом горки. «Горка, – думает Валентина Алексеевна, – бабушка».
На фотографиях троится Владик, дрожит и расплывается за слезами лицо невыросшего мужчины со светлыми ресницами и взглядом доверчивого щенка.
Постукивает о тарелку мельхиоровая ложка, поскрипывает паркет, падают пяльцы с неоконченным шитьем с кресла.
* * *
– Эй, послушайте! Если кому-нибудь нужно.
Кира подпрыгивает и отшатывается от неожиданности.
Буквально вчера они с Кириллом сидели на причале около Дворцовой площади и, шутя, бодали друг друга лбами, как телята. Кто кого перебодает, того любимый поэт и лучше.
У Киры всегда был Маяковский, у Кирилла Есенин. Кирилл терпеть не мог Маяковского за «снобское пожирание жизни деревянной лопаточкой», а Кира терпеть не могла Есенина за «тошнотворный пафос». Кирилл оперировал обидным сочетанием «сухая злобная филфачка» и тут же получал его обратно – «Ты еще не забыл, что мы однокурсники?..»
Серьезный мальчик с глазами цвета корицы под скульптурной линией бровей, сведенных в грозную прямую, внимательно смотрит, как ей кажется, ровно в середину Кириных мыслей, хорошенько упрятанных под белой косой челкой.
– Мальчик, – Кира сразу же понимает, что впервые за долгое время говорит вслух с кем-то, кроме Кирилла, – мальчик, ты чего-то хочешь?
– Если это кому-нибудь нужно, то я не буду брать, а если не нужно, то я заберу, – говорит мальчик и указывает пальцем на скамейку, на которой лежит Кирина сумка с вышивальными принадлежностями и термосом.
Под скамейкой лежит велосипедное колесо с погнутыми спицами.
Кира начинает смеяться, громче и громче, пока хохот не побеждает окончательно природную стеснительность.
– Забери, конечно, мне это не нужно, – говорит она. – Шоколадку хочешь?
– Нет, спасибо. Но вот он будет, – говорит мальчик и стягивает с плеча лямку рюкзака, из которого торчит огромная кошачья башка. Башка увенчана рваными ушами и двумя довольно злыми глазами, которые тут же впиваются в Киру взглядом – снова, как ей кажется, ровно в середину мыслей, минуя лицо и даже невнятную преграду в виде черепной коробки.
– О господи, что за зверь такой у тебя там сидит? Кошечка? – улыбается она и тянется погладить круглую башку. Башка бешено вращает глазами и шипит, как будто намекая, что лишние конечности на поздний завтрак ей кажутся вполне заслуженным питанием. «Сама ты кошечка», практически слышит Кира внутри собственной головы и инстинктивно отдергивает руку.
– Не, это кот, – пыхтит мальчик и тянет колесо из-под скамейки. – А ты не могла бы подвинуть ноги? Спицами зацепилось.
Кира поджимает ноги, мальчик упирается коленом в скамейку и с коротким самурайским вскриком выдергивает колесо на волю.
– Это вчера Максимов угнал велосипед у дворника, я так думаю, прыгал по бордюру и сломал его. Руль за гаражами лежит. Я починю, отдам обратно. А что ты делаешь?
– Вышиваю. Видишь? Это дом вон тот, это ворота, это сирень. Это «мерседес», а это качели.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?