Электронная библиотека » Наринэ Абгарян » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Молчание цвета"


  • Текст добавлен: 13 марта 2024, 00:09


Автор книги: Наринэ Абгарян


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Осторожно, стараясь не потревожить сон мамы, Астхик откидывает край одеяла, садится. Опускает ладони в лунную воду, рассматривает свои пальцы-водоросли. Шевелит ими, разгоняя тьму. Где-то там, далеко, за страшными высокими стенами, спит папа. Раз-два-три-четыре-пять-шесть, качает его колыбель Астхик.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть лет его ждать. Левон, разволновавшись, перепутал бы и сказал – коричневых лет. Долгих-предолгих коричневых лет. Надо как-то продержаться. А потом, когда папа, наконец, вернется, нужно начать жить – взахлеб, в полную грудь, в одно длинное горячее дыхание. Тетушка не справилась, но Астхик обязательно сможет.

Десять: оранжевый

В канун праздника Преображения бабо Софа настояла на том, чтобы семья в полном составе сходила на утреннюю службу. Дед артачился до последнего – со дня возведения упорно игнорировал новую церковь, которую двадцать лет назад построили на деньги американских армян, решивших внести свою лепту в духовное возрождение региона.

– Лучше бы рабочие места создавали! Кому сдалась новая церковь, если паства вынуждена разлетаться по миру, чтобы заработать себе на жизнь? Мужчины уезжают, а потом забирают своих жен и детей. Кто будет в эту церковь ходить, когда старики помрут? – возмущался дед.

Бабо Софа соглашалась, но стояла на своем.

– Не взрывать же церковь! Раз построили, значит надо ходить.

– Тебе надо, ты и ходи! А я туда ни ногой!

Но, после долгого «кровопролитного» боя, бабушке все-таки удалось убедить своего мужа показаться на службе. «Хоть раз, но надо сходить всей семьей. Иначе какой ты пример внукам подаешь?»

Еще не успевший отойти от спора дед закипятился по-новой.

– Снесли библиотеку, музыкальную и художественную школы, чтобы построить эту махину! Ну не идиоты ли? Вон, часовня десятого века стоит, люди могли бы туда ходить!

– Часовня за городом. А церковь рядом, почти что под рукой, – попыталась утихомирить своего железобетонного супруга бабо Софа.

Дед словно этого и ждал, взвился, будто ужаленный осой: «Кто бы объяснил людям, что до любого храма дорогу нужно пройти! Неблизкую, и желательно ножками. Чтобы очистить мысли и душу. Церковь не продуктовый магазин, куда заскочил за буханкой хлеба и умотал восвояси, она не должна и не может быть под рукой!»

У бабо Софы закончилось терпение. Она уперла кулаки в свои круглые бока и вздернула подбородок:

– Ну иди, раз душа просит, сделай что-нибудь полезное. Поступи как твой безумный предок Мамикон, набей теру Тадеосу лицо! Глядишь – наконец очистишь себе мысли!

Присутствующий при их перепалке Левон рассмеялся, видя, как растерянно заморгал дед. С тером Тадеосом у него вышла неловкая история – столкнувшись на каком-то мероприятии, дед выпалил, пожимая протянутую руку священника:

– Вы первый церковный служитель, к которому я прикасаюсь. Раньше всех сторонился.

– Надеюсь, вы руку чесноком натерли и осиновый кол не забыли прихватить?! – не растерялся тер Тадеос.

Бабо Софа потом выела деду мозг, обзывая его чурбаном. Дед хорохорился, но все-таки признался – сам не понял, зачем такое брякнул. Вроде нормальный мужик этот тер Тадеос, а?

Но потом себе же и возразил – сейчас нормальный, через год, глядишь, разжиреет, как его предшественник, и машину дорогую купит. Какая у того была? «Лексус»? Вот и этот себе «лексус» купит. И будет ездить на нем, сделав морду тяпкой.

Левон решил заступиться за тера Тадеоса:

– Неее, он не такой, он хороший. Конфетами детей угощает. Канал в Ютьюбе открыл – смешные ролики показывает. В футбол с нами играет.

– В нападающих? – оживился дед.

– В полузащитниках. Хорошо, кстати, играет. Охламонами обзывает, если мажем.

– Ну раз охламонами – тогда ладно, – смилостивился дед.

Скуку в церкви Левон и в этот раз разбавлял привычным образом: елозил по скамье, глазел на прихожан, задерживал дыхание до темных мушек в глазах, выдыхал так, что у сидящей впереди тетечки чуть не сдувало укладку. Семья терпеливо сносила его выходки, Марго иногда шикала, но скорее по привычке, чем чтобы призвать его к порядку. Она сама пришла на службу после основательного скандала с бабушкой – кочевряжилась до последнего, уступила лишь тогда, когда пригрозили оставить ее без карманных денег.

– Кто бы объяснил, зачем нужно ходить в церковь! – бубнила она всю дорогу под нос, демонстративно шаркая ногами.

– Зато завтра Вардавар[4]4
  Традиционный армянский праздник обливания водой, приуроченный к Преображению Господню.


[Закрыть]
,– попытался утешить сестру Левон.

Та сдула сердито челку с бровей – очень надо.

– Ну и дура! – фыркнул мальчик, ловко увернувшись от ее тычка.

Если спросить о любимом празднике, Левон, пометавшись между Новым годом и Вардаваром, все-таки выберет второй. Потому что лето, а он страсть как любит солнце. Оно такое жаркое, такое оранжевое, такое всесильное! Сильнее всех. А еще потому, что Вардавар всегда был официальным праздником непослушания: ешь что хочешь, хоть мороженым объедайся, пей шипучку, пока из ушей не полезет, и самое главное – обливай водой всех, от мала до велика, не боясь, что тебя отругают. Особенно, конечно, приятно обливать взрослых, которые в этот день сами превращались в больших детей. Бабо Софа в прошлый Вардавар, вооружившись шлангом для полива огорода, битый час отстреливала попадавшиеся на глаза живые мишени. Досталось даже Гево, которого мама вывела из дому – полюбоваться всеобщим безумием. Тот, перепугавшись, захныкал, но сразу же успокоился, когда пахнущая мокрой шерстью Ашун, взлетев в три прыжка на веранду, ткнулась мокрым носом ему в колено.

Левон повертел шеей, распуская верхнюю пуговицу ненавистной сорочки, в которую его нарядили. Воспоминания о брате и Ашун царапали острым осколком сердце.

– Дед елозит, и ты елозишь, – сердито зашептала Марго.

Дед сидел слева от нее, взъерошенный, с торчащей колом седой бородой – и неприкрыто скучал. Бабо Софа кидала в него, словно копья, суровые взгляды, но он их упорно игнорировал. Левон представил, какой она потом устроит ему скандал, хихикнул. Перевел взгляд на тера Тадеоса, нараспев читающего молитву. Вспомнил ролик в Ютьюбе, где он рассказывал, что вода в праздник Преображения смывает все болезни и беды, потому остерегаться ее не нужно. Наоборот: чем больше тебя облили – тем здоровей будешь. Тер Тадеос тогда признался, что купил водный пистолет, из которого будет поливать всех встречных-поперечных.

– Так что без обид, – заключил он свою мини-проповедь и пошевелил смешно бровями.

* * *

– Король оранжевое лето, голубоглазый мальчуган, фонтаны ультрафиолета включает в небе по утрам… – раздавался на весь дом голос мамы.

Мама жарила на кухне оладьи – пышные, румяные, золотистые, словно август. Она раскладывала их на большом блюде, поливала, еще горячими, маслом и медом и сразу же подавала к столу.

– Король оранжевое лето, – подпевал Левон, прихлебывая кофе с молоком из большой, расписанной маками керамической чашки. Он только что прибежал от Астхик, у которой две недели назад родился брат: смешной круглоглазый младенец со вздернутым носиком и глазками-бусинками, которые пока не научился собирать в кучку.

– Голубоглазый мальчуган, – подхватывает папа, такой же рыжий и солнечный, словно август. Наконец-то он вернулся из очередной своей французской командировки, умудрившись провезти сквозь жару чемодан разнообразных сыров. Бабушка, принюхавшись, устроила сыну скандал и запретила хранить этот сыр в холодильнике, чтобы он там все не провонял. Что не мешало ей уплетать его за обе щеки и переживать, что запасы шабишу-дю-пуату или морбье подходят к концу.

– Знать бы, как они этот сыр варят, я бы сама попробовала его сделать! – вздыхала вчера она. Папа немедленно нашел в Интернете способ приготовления некоторых французских сыров и распечатал крупным шрифтом. Бабо Софа выбрала два самых легких рецепта и готовилась бросить вызов французскому сыроварению.

– Фонтаны ультрафиолета, – пел дед и, подхватив пальцами очередной кругляш дымящейся оладьи, отправлял ее целиком в рот. Левон поймал его на днях за любимым занятием – дед разломал пополам таблетку для сердца, выпил одну половинку, а вторую спрятал в блистер.

– Ты снова за свое? – расстроился Левон.

– Мне и одной половинки достаточно. Хочу как можно дольше оставаться мужиком.

– А с целой таблеткой превратишься в женщину, да?

Дед развел руками. Он стоял спиной к солнцу, его всклокоченную шевелюру пронизывал яркий летний свет, отчего волосы казались совсем одуванчиковыми. И рыжими-рыжими.

– Десять, – с нежностью подумал Левон.

– Включает в небе по утрам. – Маргарита попыталась повторить подвиг деда и затолкать оладью в рот целиком, но потерпела неудачу. У нее теперь черная челка, которая лезет в глаза. Ресницы она густо красит бирюзовой тушью, выпрошенной у мамы. Затылок она совсем обстригла, оставив на макушке сноп выгоревших на солнце кудряшек. Бабушка хватается за сердце, но молчит. Раньше ругалась, но прекратила после того, как тер Тадеос, щелкнув восхищенно языком, погладил Марго по затылку: «Клевая прическа!»



В разговоре с дедом он сказал удивительные слова, которые Левон, крепко запомнив, повторяет иногда про себя. Придышивается.

«Жестокость мира не от Бога, а от нас, взрослых. Потому, может, Он нам и не полагается. Быть может, Бог только для детей», – протянул в тот день задумчиво тер Тадеос, чем окончательно подкупил деда, ценящего в людях умение сомневаться.

– Король оранжевое лето, – поет Левон, доедая солнечную оладью, и думает о том, что Бог, скорее всего, для всех. Но не все взрослые пока об этом догадываются.

Одно сердце

Утро нагревалось стремительно, словно кинутый в раскаленную сковороду шмат сливочного масла. Зной, слизывая сухим и жадным языком ночную влагу, оставлял на стеклянной поверхности дня незаживающие царапины. Август звучал – победно и бессмысленно, одуревшим стрекотом цикад, уханьем мающейся от бессонницы совы, шорохом иссушенной осоки. Наводил лишь ему одному понятный порядок, неряшливо подметая хвостами пыльных вертунов засоренные обочины. Пожелтевшие обрывки объявлений, трепаные голубиные перья, смятые пачки из-под сигарет, дырявые полиэтиленовые пакеты залетали в эту шершавую круговерть, недолго кружились в однообразном танце, а затем, высвободившись, парили в воздухе, медленно оседая на чахлую, выжженную в желтую солому траву.

Расплавленное добела небо дышало хрипло, с надрывом. Душный зрачок солнца глядел беспощадно и неприязненно. Казалось – его прибили гвоздями к зениту, и оно никогда больше оттуда не сойдет.

– Чтоб ты закатилось за гору и рассыпалось там на тысячу мелких осколков! – проворчала Анания, на мгновение высунувшись в дверь погреба и отшатнувшись так, будто ей прыснули в лицо кипятком. Жар стоял – впритык, плотной стеной, давил на грудь, опалял глаза.

Дела по хозяйству Анания успела переделать на рассвете и теперь мучилась от беспокойства, представляя, как воспрянувший было после ночной прохлады сад заново сникает кронами и жухнет листьями. Она физически, почти осязаемо ощущала страдания каждого еще не успевшего созреть, но уже иссушенного до сердцевины плода. Еще день-два – и можно забыть об урожае, все, что удастся собрать, сгодится только на самогон, да и то паршивый. Яблок и груш ждать бессмысленно, сливы тоже. Ягод совсем не случилось: клубника даже не зацвела, малина обзавелась россыпью завязи, которая безропотно дала смыть себя первыми же грозовыми ливнями. Надежды на неприхотливую ежевику тоже не оправдались. Черешня и вишня сгнили, не успев набраться сил – не в меру дождливый июнь сгубил урожай чрезмерной влагой. Июль вымотал нервы душными туманами, а август, будто соревнуясь с братьями в беспогодице, выжег остатки чудом уцелевшего урожая нестерпимым зноем.

Анании в марте исполнилось семьдесят два года, и за всю свою немаленькую жизнь она не вспомнила бы ни одного такого поганого лета. Казалось – провидение, рассердившись на человечество, решило в наказание ниспослать ему все казни египетские: сначала затопило дождями, потом обезволило вязкими туманами, а следом разверзло врата преисподней и обрушило на мир огонь ее котлов. Анания, конечно, рук не опускала и делала все от нее зависящее, чтобы противостоять беде: исправно посещала службы в церкви, сурово постилась всю неделю перед праздником Преображения, уступая скоромное соседке Тамаре, которая, будучи на сносях, ограничений в еде позволить себе не могла. Тщательнее убиралась в доме, выметая из углов смрадное дыхание злых духов; меняла постельное белье не раз в три недели, как было заведено в ее семье, а каждую пятницу: всем известно, что в складках грязного белья водится невидимая для человеческих глаз патина тьмы, уносившая в потусторонье простые людские радости. Избавиться от нее невозможно, но можно ослабить ее силы, чаще меняя белье и кипятя его в слабом растворе соды. Колдовала Анания тоже строго по местным, заведенным веками правилам, которые гласили, что, если ублажить зарю божьего дня намоленным или просто дорогим сердцу предметом, провидение сменит гнев на милость. Потому в каждое первое воскресенье месяца она просыпалась до наступления утра и выносила на веранду прабабушкин гребень из слоновой кости, который берегла пуще зеницы ока. Прабабушку Анания застала совсем меленькой, и единственное, что запомнила о ней – ее крохотную, словно вылепленную из глины ладонь на своей груди. В тот день Анании исполнилось пять лет, и на нее надели нежно-васильковое кружевное платье, каким-то чудом сбереженное еще с дореволюционных времен. Оно было такой невозможной красоты, что, не справившись с волнением, девочка забилась за комод и немного даже пожевала расшитый бисером подол, чтобы убедиться, что платье на самом деле существует. Там ее, перепуганную и расплакавшуюся, и обнаружила подслеповатая прабабушка. Она приобняла ее, приложила руку к ее груди и прошептала: ничего не бойся, Бог всегда с тобой, он здесь. Ладонь прабабушки была словно очерствевшая после засухи земля – щербатая, заскорузлая, в мелких трещинках. Анания испугалась, что она может испортить платье и, оттолкнув ее, выбежала из своего укрытия. Много лет спустя, передумывая тот случай, она догадалась, что если что-то и привело ее к Богу, то именно тяжелая, словно чувство вины, и легкая, словно искупление, ладонь прабабушки.

Судя по количеству дверей, распахивающихся в воскресное предрассветье, колдовала не только Анания. Соседка Тамара, заглянув в комнату детей и убедившись, что они спят, выходила на веранду, придерживая обеими руками тяжеленный живот – ожидалась двойня, – и оставляла на подлокотнике стоящей в углу тахты отцовские четки.

Долго и подробно, приглушенно стуча по дощатому полу костылями, выбирался на веранду другой сосед Анании, Самсон, почти обезножевший дряхлый старик. Карман его накинутого на плечи пиджака оттягивала коробочка с бронзовым нагрудным крестом за оборону Порт-Артура. Награда принадлежала его деду, морскому офицеру, единственному среди офицеров Российской империи, которому по причине ошибки в записях о представлении к награде достался не положенный по чину серебряный крест на белой эмали, а простой, желто-бронзовый, второй степени. Бронзовый крест должны были заменить на серебряный, но дед до этого не дожил – умер от скоротечной горячки. Самсон о нем почти ничего не знал и, по правде говоря, не особенно стремился – Октябрьская революция перевела офицеров царской армии в ранг врагов народа, потому в семье об опасном родственнике старались помалкивать и хранили крест подальше от любопытных глаз. И только после развала Союза стали говорить о деде с гордостью и почтением. Выйдя на веранду, Самсон оставлял крест на самом видном месте – на широких, в облупинах масляной краски, перилах, а далее так же долго возвращался в спальню, чтобы, проворочавшись пару часов в постели без сна, вернуться за ним – до следующего раза.

На другом конце улицы, тщательно прикрыв за собой дверь, выходила за порог двоюродная сестра Анании – Саломэ. Она несла серебряный, начищенный печной золой до блеска подсвечник и, машинально обмахнув его подолом ночной рубашки, торжественно водружала на верхнюю ступеньку ведущей на чердак лестницы. Подсвечником никогда не пользовались – он был исключительно для красоты и хранился в серванте, который Саломэ самолично запирала на ключ. Массивный и тяжелый, на основательной ножке и с тремя вычурно инкрустированными рожками, этот подсвечник был самой ценной вещью из ее приданого. Она оставляла его на лестнице с таким расчетом, чтобы край козырька черепичной крыши защищал его от дождя и сырости. «Смотри, не подведи», – напутствовала она его перед тем, как, опираясь на перила и охая, спуститься вниз. К своим шестидесяти годам Саломэ резко набрала вес и превратилась в одышливую квашню, и всякая прогулка ей давалась с неимоверным трудом.



Григор умудрялся проснуться за несколько минут до звона будильника. Покидал постель с большой неохотой – рядом, бесслышно дыша, спала молодая жена. Григору сорок пять, ей – двадцать пять. Любить не налюбиться. Каждый раз мучает глупый страх – вдруг вернется, а ее нет. Выпорхнула в окно за кем-нибудь другим, более молодым и красивым, и летит теперь с ним в обнимку, как на картине Шагала, над городом и миром, недосягаемая и прекрасная. Рипсик смеется, обнимает-обвивает его своими нежными руками-ногами, дышит в лицо сладким – к кому я от тебя? Известно к кому, хмурится Григор, не подразумевая кого-то конкретного, но ненавидя всех возможных кандидатов разом. Он обнимает жену, зарывается носом в легкие волосы, дышит ее запахом, прислушиваясь к тягучей боли, разливающейся под боком. Ругает себя потом нещадно – живи, сколько отмерили, радуйся любой радости, зачем отравлять сомнениями себя и ее?

Выйдя из дому, он неплотно, чтоб не скрипнула, прикрывает дверь – жена спит чутко, словно воробушек, от каждого шороха просыпается. Спускается во двор, не забыв выдернуть из лежащей на подоконнике пачки сигарету. Дойдя до старого тутовника, снимает с себя нательный крестик и вешает на сучковатую ветвь.



Курит, наблюдая за тем, как вокруг мерно раскачивающегося крестика понемногу рассеивается мгла. Крест ничейный, найденный в тот день, когда он увидел свою Рипсимэ. Шел домой, оглушенный ее красотой, в голове пусто, в сердце гулко, ни о чем не думал, никуда не смотрел, а вот крестик в корнях желтой мальвы заметил. Простенький, металлический, скорее греческий, чем армянский, особо не разберешь, в этом регионе все кресты на одно лицо. Поднял и, не отряхивая от земли, надел на шею, ничуть не удивляясь своему поступку, хотя некрещеный, родители-коммунисты не стали, а он потом и сам не захотел. Через восемь месяцев поженились. Два года пролетели как один день. Григор не знает, сколько еще времени ему отпущено на счастье, но в предутренний час заведенного дня, в любую погоду, обязательно выходит во двор, чтобы повесить на ветку помнящей его ребенком шелковицы талисман. Черт с ними, с проблемами, которым не видать края, с потерями, которые навсегда с тобой, – все можно пережить, со всем можно справиться или на худой конец смириться, если сердце греет любовь.

Мариам выносит из дому скатерть и, осторожно развернув ее, развешивает на бельевой веревке. Накидывает сверху клеенку, тщательно пришпиливает с боков, чтобы непогода не попортила. Вышивка на скатерти изумительная: нежный рисунок виноградной лозы, переплетенные в таинственную вязь тонкие усики-лапки, бережная линия мережки. Дочь работала с невероятной старательностью, будто знала, что оставляет памятью о себе. Все, что теперь есть у Мариам, – эта белая скатерть, два шкафа книг да крохотная стопка фотографий, которые она хранила в ящичке прикроватной тумбочки и часто перебирала ночами. Спроси ее, когда она последний раз заснула так, чтобы не просыпаться среди ночи и не плакать – она и не вспомнит. Кажется, случилось это лишь однажды, после похорон, вымотана была до предела, ухнула в сон, словно в болотную тину. Вынырнула, вспомнила все – и не умерла. А должна была.



Семейных фотографий было значительно больше, но после ухода Григора Мариам уничтожила их, оставив только те, на которых была дочь. Аккуратно прокрасила черным фломастером на уцелевших карточках бывшего мужа. Зла к нему не испытывала, обиды – тоже. Только раздражающее чувство недоумения: как можно было влюбиться и жениться после дочери… на девочке почти ее возраста… чем он думал, старый дурень, дырявая голова… вот тем самым местом и думал… ну да ладно, бог с ним, чего уж теперь злобиться… по сути каждый из них по-своему выжил из ума и спасается теперь, как умеет, он цепляется за любовь, она – за воспоминания… – подобным незамысловатым кругом и ходила мысль Мариам, пока она наблюдала в окно, как слабо шевелила, подхваченная утренним ветерком, краями-крыльями скатерть.



На соседней от Анании улочке, кривой и малонаселенной – пять домов, стоящих друг к другу внахлест, живет Анаит, сестра Тамары. Она выносит во двор крохотный, на детское запястье, веревочный браслет с синим камнем-оберегом, отводящим сглаз. Тамаре тридцать восемь, Анаит сорок один. У Тамары четверо детей, еще двоих носит под сердцем, в октябре рожать. У Анаит пять выкидышей и ни одного ребенка. У Тамары муж-голытьба, беспородный дворняжка, лодырь, каких мало. Весь прок от него – дети да старый, изъеденный древоточцем дом: три крохотные комнаты, протекающая крыша, сырой погреб. Муж Анаит – серьезный человек, помощник мэра города, член правящей партии, пару лет назад, после революции 2018-го, пришедшей к власти, а потом со свистом проигравшей новую войну за Карабах. Что не помешало им полностью укомплектоваться в представительных господ: служебная машина, водитель, поездки по миру – по всяким конференциям и обмену опытом. Вроде все у Анаит хорошо, дом полная чаша, любящий состоятельный муж, а вот детей Бог не дал и, видимо, уже не даст. Люди шушукались, что она просила свою сестру уступить ей ребенка, но та отказалась. Анания хотела спросить у Тамары, но не решилась – побоялась, что вопрос прозвучит упреком, а соседку свою она любила и обижать не хотела. Она знала точно, что Анаит долгие годы пыталась убедить мужа взять ребенка из детдома, но тот категорически отказывался – только своего полюблю. И все же, не теряя надежды, каждое заговорное воскресенье Анаит выносила во двор детский браслет и оставляла на краю деревянной лавочки. Если погода была дождливой, она прикрывала его прозрачным блюдцем, и тогда синий зрачок камня-оберега смотрел в небеса сквозь тусклое, в разбегающихся к краям лучиках-царапинах, стекло.

* * *

К полудню зной растопил воздух до ртутного состояния. Одинаково страшно было оказаться не только под солнцем, но даже в неровной тени, тянущейся широким клином от западной стены дома к решетчатому забору. Казалось – даже тень могла опалить кожу. Анания спасалась от духоты в погребе, который на время палящего августа превратила в некое подобие Ноева ковчега, переселив туда живность: пять пеструшек с петухом; задумчиво-немногословное индюшачье семейство, предпочитающее брезгливо игнорировать назойливый куриный треп; козу, которую, из-за отсутствия корма (трава в первую же неделю августа выгорела до состояния несъедобного мочала), приходилось кормить хлебными корками и скукоженными от жары яблоками; угольно-черного кота, раз и навсегда решившего, что он никакой не кот, а собака. С котом случилась мистическая история: после смерти дряхлого дворового пса, с которым у него сложились вполне объяснимые неприязненные отношения, он внезапно переменился и стал странно себя вести – переселился в конуру, обмяукивал из-под калитки всякого прохожего, мел по земле хвостом, выпрашивая еду. Он даже прекратил тереться об ноги, предпочитая наскакивать сзади на полном ходу и биться круглой башкой об икры. Анания каждый раз охала, не от боли, а от неожиданности, замахивалась на кота и обзывала его безобразником. Тот же, не испытывая никаких угрызений совести, убегал гонять по двору кур. По причине нестерпимой жары нахохленный и недовольный, он теперь вынужден был проводить дни напролет в погребе. Однако ночами в нем просыпался демон беспокойства и заставлял метаться по двору и саду, распугивая сов и летучих мышей.

Огородив для страдающей от жары живности угол в погребе, Анания перетащила туда корзину с пряжей и ноутбук, чтобы было что смотреть долгими, наполненными бессмысленным ожиданием днями. Связь в погребе была отвратительной – давали о себе знать его глубокое расположение и толстенные каменные стены, но она научилась скачивать сериалы. Недавно, наступив себе на горло, взялась за турецкий «Великолепный век» и теперь с большим интересом смотрела, ревниво отмечая узоры ковров и детали интерьера, копирующие армянские, а также персонажей, напоминающих внешностью армян. «Небось твои дед с бабушкой были теми детьми, которых после геноцида отуречили, а тебе и невдомек», – вздыхала Анания при виде очередного артиста с характерным профилем или разрезом глаз. Возможность общих культурных ценностей и банального сходства она отметала на корню – слишком глубока была обида, нанесенная извечным противником-соседом, сделавшим в новую войну за Карабах все возможное, чтобы еще больше укрепить к себе неприязненное отношение армян. Впрочем, обида не мешала Анании с большим сочувствием наблюдать действо и переживать за полюбившихся персонажей. Сериал скрашивал ей однообразную работу: под просмотр двух первых сезонов были связаны три объемные, но почти невесомые накидки, летящий кардиган с широкими рукавами, свитер-паутинка и три кофты с высокой горловиной. Год назад дочь Анании запустила небольшое, но уже приносящее стабильный доход дело – торговлю вязаными модными вещами. В провинции они спросом не пользовались – слишком дорого и неноско, – а вот столичные модницы покупали их с большой охотой. Налоги дочь платила совсем крохотные – спасибо революционному правительству, хоть что-то сделало толковое, поддержав малый бизнес, а приграничному и вовсе создав идеальные условия для раскрутки. Дочь привлекла к работе своих одноклассниц, платила им по местным меркам щедро, вот они и старались. Мать, обрадованная возможности хоть чем-то заняться, тоже выпросила пряжу и схемы, вязала прилежно и быстро, но наотрез отказывалась брать деньги. Дочь в долгу не оставалась – обеспечивала Ананию всем, вплоть до продуктов первой необходимости, наняла женщину, которая убиралась в доме и помогала в саду, баловала подарками, вон, ноутбук на семидесятилетие купила. Анания сначала перепугалась, убрала непонятный гаджет в ящичек комода и для пущей сохранности еще и накрыла кружевной салфеткой, но, уступив увещеваниям дочери, решилась научиться им пользоваться. Недели две доводила до белого каления своей непонятливостью старшего сына Тамары, а потом, к собственному удивлению, разобралась. И не пожалела. Завела страничку в соцсетях, нашла двух своих студенческих подруг. Обе с жаром откликнулись, но одна через время прекратила общение, а вот вторая, Нина, переписывалась с ней до сих пор. Вся жизнь Анании теперь была в Сети: друзья, родственники, новые знакомства. Это спасало ее от одиночества, которое стало невыносимым после смерти мужа. Дети давно разлетелись: сыновья перебрались в Болгарию, там и остались, женившись и обзаведясь детьми. Дочка вышла замуж в Иджеван, и хоть и жила в семидесяти километрах от матери, но виделись они нечасто – дорога, через двойной горный серпантин, у дочери слабый вестибулярный аппарат, мутит и сильно кружится голова, и даже новомодные лекарства не помогают. Анания тоже не особо ездила к ней – любые перемещения плохо отражались на давлении, которым она страдала с молодых лет.

* * *

В дверь погреба нерешительно поскреблись.

– Да? – откликнулась Анания, откладывая в сторону вязание и убавляя звук ноутбука.

В проеме двери первым делом возник большой живот, затем – лежащие на нем грушами взбухшие груди и лишь потом – кудрявая голова Тамары. Из-под живота, догрызая молочное печенье, выглядывала младшая дочь – двухлетняя Моника. Анания дразнила ее прищепкой за то, что та никогда не отходила от матери и бродила за ней хвостиком, намотав для надежности подол ее платья на кулачок. Все четверо детей Тамары пошли мастью в отца – смуглые, глазастые, коренастые. От матери они унаследовали лишь буйно вьющиеся волосы. «Мало того что бестолковый, так еще такую красивую породу попортил!» – сердито зыркала глазом Анания на мужа соседки, Агарона. Ей было жаль воздушной легкости Тамары, ее прозрачно-бумажной, в прожилках капилляров, кожи, светящихся веснушек, трогательных ямочек на щеках. Нет чтобы детям досталась ее красота! Увы, она сгинула под натиском неуклюжего крепкокостного строения и невыразительной мужицкой внешности Агарона и лишь изредка, для тех, кто хорошо знал Тамару, давала о себе знать внезапно проявляющимися родными штришками: лукавинкой во взгляде, открытой улыбкой, взглядом из-под бровей. Будто серебристая рыбешка – выскочила из воды и обратно скрылась в ее глубине.

Анания насчитала бы от силы два-три случая за долгую – в семнадцать лет – историю соседства с Тамарой, когда та приходила к ней с жалобой. Потому, заметив озабоченное выражение ее лица, мгновенно заторопилась навстречу, причитая: «Что случилось, цавд танем[5]5
  Возьму твою боль (арм.).


[Закрыть]
, чувствую сердцем, что что-то стряслось». Тамара осела кулем на пол, будто карточным домиком сложилась. Девочка осталась стоять, только положила измызганную сладким печеньем ладошку на ее плечо. На запястье болтался браслет с синим камнем-оберегом. Хлопчатобумажная нить браслета истерлась почти напрочь. Скоро она оборвется, и камушек, исполнив предназначение и забрав с собой всякое дурное, затеряется в траве и достанется какой-нибудь сороке. Или же закатится в щель между досками пола и окажется в норке мыши. Девочке же повяжут новый браслет от сглаза, таково правило, детей без защиты оставлять нельзя.

Меж тем, справившись с волнением и обретя наконец дар речи, Тамара подняла на Ананию свои светло-золотистые глаза и шепнула, едва шевеля губами, будто боясь пораниться о звуки: «Сестра».

– Что с сестрой? Снова выкидыш? – всплеснула руками Анания.

Тамара замотала головой, судорожно всхлипнула, втягивая ноздрями сыроватый и прохладный воздух погреба. Пересиливая себя, нерешительно протянула соседке надорванный конверт – вот.

Анания первым делом пробежалась глазами по адресу получателя, удостоверилась, что письмо было предназначено мужу Анаит. Но вопросов лишних задавать не стала, вытащила мелкоисписанный листок и несколько фотографий. Сначала рассмотрела снимки – их было пять, и на каждом можно было увидеть красивую темноволосую девочку, смутно напомнившую ей кого-то. На первой фотографии девочке было примерно четыре годика, она смотрела исподлобья, крепко прижимая к груди большого плюшевого медведя, видно, тот, кто делал снимок, попросил у нее игрушку, а она заупрямилась и не стала отдавать. На других фотографиях она была старше. На одной успела превратиться в миловидную девушку, с нежным овалом лица, миндалевидными глазами и толстыми, в кулак, длинными косами, которые она, стесняясь, перекинула вперед, неуклюже пытаясь отвести внимание от пышной груди. На последней, повзрослевшая и пополневшая, она держала на руках круглощекого мальчика, абсолютную свою копию. Анания отложила фотографии и принялась за письмо. По мере прочтения брови ее заползали все выше, грозясь чуть ли не слиться с волосами.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации