Электронная библиотека » Наталия Кочелаева » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 14:50


Автор книги: Наталия Кочелаева


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– А чего она, мать-то его? Известная какая женщина?

– Балерина она! Изольда Ковалева, не слыхали?

– По правде говоря, не слыхала. Вот певица такая есть, Ковалева, она в радио поет, заслушаешься! Так ведь это не та?

– Нет, не та. Она уже умерла. Но до того момента успела моей кровушки попить! Привел меня Николай. Квартира – шесть комнат! Обстановка, как в Эрмитаже!

– Богато, значит, жили.

– Она, Изольда эта, сидит, как принцесса, в шелковом халате, на каждом пальце по бриллианту, не иначе, ради меня нацепила. Кофе попивает, слова через губу цедит. Назвала меня «милочка», вы представляете?

– Чего ж, слово-то не ругательное, самое хорошее слово!

– Ах, да тут дело не в слове, а в интонациях! «Ми-илочка» – как будто я горничная! А у нас у самих, мама говорила, горничные раньше были, и повар, и в деревне…

– Сразу, значит, у вас не заладилось?

– Сразу. Николаю она сказала – встречайся с ней, делай что хочешь, но глаза мои ее чтобы не видели. Он мать огорчать не хотел. Больше домой меня не приглашал, по улицам водил. Я все стерпела. Любила его очень. У меня сидели. А мы с матерью вдвоем на восьми метрах, и соседи, как черти, злые. Ну, бывало, в кино она пойдет…

– Так, так. Дело молодое.

– Так и вышло у нас. Забеременела. Думала, теперь-то уж все, теперь-то женится, к себе меня заберет из сарая нашего. Готовить выучилась. Та-то, Изольда, кухонных запахов не выносила, прислуга у нее не держалась. Сама она вечно на диетах, а Николай по столовкам бегал. Думаете, помогло? Как же!

– Снова по-ейному, видать, вышло?

– В самую точку! Уж я не знаю, какой между ними состоялся разговор, а предполагать могу. Выплачивай, сказала она, ей алименты, или распишись с ней, или что хочешь делай, а только чтобы я ее не видела.

– Ишь, злыдня! И ребеночка не пожалела, кровиночку свою! Надо было тебе тотчас в суд идти, там бы им хвост поприжали!

– Не хотела я так, Октябрина Ивановна. По-человечески хотела. Николаем она всю жизнь вертела как хотела, веревки вить из него могла. Он во всем ее слушался и тут против ее воли не пошел. Однако и меня бросить не хотел. Расписались мы с ним, но жить я осталась у матери. Виделись на работе, а ночевать он домой шел. Люська родилась – еще тяжелее стало. В комнате повернуться негде, писк, чад, я никак не оправлюсь после родов, ребенок беспокойный, соседи совсем озверели, даже мать родная и та волком смотрит. Зачем, спрашивает, замуж за него шла? Я-то, говорит, думала, ты у меня в хоромах будешь жить, серебряными приборами кушать, как тебе и положено, а ты, дурочка, упустила свое счастье! Я, конечно, в слезы…

– Материнское сердце, известно… И как же ты, Шура, верх над ней взяла, над Изолидой-то своей? Тьфу ты, и имя-то змеиное, не выговоришь! Или разжалобилась она все же на внучонку?

– Как же! Последнее слово все же за ней осталось. Умерла она. Люсеньке уже третий год пошел. А перед смертью дозволила Николаю меня в дом привести. Так и сказала – разрешаю, но только ради внучки. Говорит: в меня девчонка пошла, моя, дескать, порода. Нарочно мне все отравила, гадина. Теперь, куда ни ступлю, все, выходит, с ее согласия. Куда ни посмотрю – это она мне всемилостивейше разрешила! И не ради меня разрешила-то! А Люсенька, как нарочно, вся в бабку пошла, иногда посмотрю, как она повернется, как улыбнется, – вылитая Изольда! И в балет также рвется, вот порода-то что значит!

– И кипит, значит, сердце у тебя. Э-эх, голубка моя, настрадалась-то ты как, не гляди, что молода! Потому, значит, и спустила ты на него собак сегодня?

– Поэтому. Тут такие беды обрушились, то ли будем все живы, то ли нет, а он, видите ли, о могилке матушкиной заботится, ни о чем другом и думать не хочет, а я одна крутись! Словно она мне и из-за гроба вредит!

– Как бы то ни было, дочка, а ты терпеть должна. Такое твое дело женское. Со мной ты поделилась, за это тебе спасибо, а больше никому не говори, и пуще всего – ему. И на дочке злобу не срывай, ее вины тут нет, скорей твоя. Видно, много ты о своей свекровке думала, пока ребенка носила, вот и вышло такое сходство. Поняла меня? То-то. Ты меня слушай, я жизнь прожила!

Произвел ли на мать действие последний аргумент бабушки Октябрины или что-то другое, этого Люся не узнала. Но до конца жизни мать больше не упоминала о своей обиде. И с мужем стала помягче, и дочку шпыняла пореже. Хотя было ей на что ополчиться – в Омске Люся стала ходить во Дворец пионеров, где работала хореографическая студия…

Чтобы попасть в заднюю комнату, где проходили занятия, нужно было пройти через зрительный зал. Там было холодно и темно. Торопясь и подпрыгивая, Люся бежала вдоль рядов кресел, и невидимая рука щекотала ей сзади шею. Взбежав по ступеням на сцену, переводила дух. На сцене сушилась картошка, сильно пахло землей. А в небольшой комнате за сценой уже топилась буржуйка и раздевались, торопясь, полдюжины таких же, как она, тощих, голенастых, покрытых мурашками девчонок.

Занятия вела томноокая дама неопределенных лет Ольга Александровна. Она всегда ходила в пыльной, черной, тяжелого сукна юбке и гимнастерке, поверх гимнастерки накидывала котиковый палантин, вытертый до глянца, в руках носила бисерную сумочку. Котик и бисер были, значит, из прошлой жизни, а сукно и гимнастерка – из нынешней.

Начинался урок всегда одинаково. Из сумочки появлялась аккуратно нарезанная газетная бумага и самосадная махорка в полотняном мешочке. Тонкими пальцами с выпуклыми, янтарно-желтыми ногтями Ольга Александровна сворачивала цигарку. Руки у нее тряслись, махорка сыпалась на пол. Управившись с самокруткой, Ольга прикуривала от буржуйки (темные волосы ее у лба всегда были подпалены), выпускала через ноздри струю дыма и смотрела на учениц так, словно впервые их видела. Блуждающий взгляд неизменно останавливался на Люсе.

– Ну как там у нас, а? – спрашивала она с мольбой в голосе, и Люся непременно должна была рассказать что-нибудь о Ленинграде, да что угодно! Чаще всего она говорила о театре, о гардеробщике и ценителе Иване Тимофеевиче, о тех балетах, что успела посмотреть и о которых только слышала… Потом Ольга Александровна рассказывала что-нибудь, причем ее истории начинались и заканчивались все одинаково:

– А вот у нас, на улице Зодчего Росси…[1]1
  На улице Зодчего Росси находилось Ленинградское хореографическое училище.


[Закрыть]
 – вступала она, прикрывая тяжелыми веками глаза, приглушая их голодный блеск.

Напоследок же она неизменно рассказывала, как танцевала пажа в «Золушке».

– И твоя бабушка заметила меня, – следовал церемонный поклон в сторону Люси. – Она взяла меня за подбородок и сказала: «Какой прелестный мотылек!» В тот вечер она была Золушкой. Как она танцевала! Ее четырнадцать раз вызывали на «бис», ей преподнесли столько букетов, что она не могла их унести, и тогда я вызвалась помочь ей. Изольду Николаевну ждал автомобиль. Она села, взяла букеты, а мне дала одну чайную розу, едва распустившийся бутон… Я до сих пор храню ее лепестки… В Париже, на сцене Гранд-опера, когда я впервые танцевала Жизель, лепестки этой розы были у меня на груди…

Некоторое время молчали, прислушивались к тому, как в буржуйке потрескивают поленья. Было очень тихо, и странно было думать, что кроме холода, сырости и запаха картофельной прели на свете где-то есть Париж, огни ночных бульваров, чайные розы… Потом Ольга Александровна звонко хлопала в ладоши:

– А ну-ка, мамзели, за работу! За работу! Приступаем к экзерсису у станка! Grand plie по два раза на первую, вторую, третью, четвертую позицию, на четыре четверти каждое!

И урок шел своим чередом. Люся уже знала, что у нее получается хорошо, а что дурно. Успела наслушаться нотаций от своей учительницы, что, мол, «хорошая выворотность и легкость в прыжке – это еще не все, твои балетные данные достались тебе по наследству от бабушки, в том твоей заслуги нет, а нужно старательно работать, чтобы не опозорить ее память!»

Мама как-то зашла за Люсей в Дом пионеров и увидела Ольгу Александровну. Как и следовало ожидать, та ей не понравилась.

– Да это какой-то демобилизованный солдат, разве же это женщина? Разве это балерина? Курит махорку, дым через ноздри, как кабаньи клыки!

С тех пор она не называла Люсину учительницу иначе как «копченый нос». Увы, близорукая Александра никогда не умела распознать истинной стоимости – человека ли, брошки ли.

Полубезумная, волоокая Ольга Александровна! Как, оказывается, много сделала она для Люси в тот несытый военный год и сгинула в неизвестность, унеся с собой едкий запах самосада, и еле слышный аромат герленовских «Митцуко», сохранившийся на котиковом палантине, и сухие лепестки чайной розы, когда-то подаренной ей Изольдой! Была ли она, эта роза? И была ли она сама, Ольга? А если была, то каким злым ветром забросило ее в провинциальный Омск? Она казалась не вполне реальной, ее иссохшая фигура все норовила расплыться в окружающем ее волшебном мареве, ее черные глаза смотрели порой так странно, словно смотрели в иную реальность. Часто сразу после урока она задремывала, прижавшись к теплому боку печурки, и, когда уходившие по домам девочки будили ее, прощаясь, она вздрагивала всем телом, с ужасом смотрела окрест… Но потом отходила от своего кошмара, облегченно улыбалась, кивала своим маленьким ученицам…

Позже Люся пыталась разыскать ее, узнать что-то о ней, но, на беду, не помнила фамилии, то ли не знала ее никогда… А те, кто, казалось, вспоминали ее, косились испуганно и шикали на Люсю, как на расшалившуюся девчонку. Очевидно, это было то, о чем нужно до сроку молчать. Sapienti sat!

В мае сорок четвертого года семья Ковалевых вернулась в Ленинград. Им повезло – квартира не только уцелела от бомбежек, но и мародеры пощадили ее. Из-под толстого слоя пыли заученно улыбались портреты Изольды. Теперь Люся смотрела на них с особенным соучастием. Едва перешагнув порог родного дома, едва успев поздороваться со своими старыми игрушками, проспавшими всю войну в сундучке, она побежала на улицу Зодчего Росси. Улица оказалась похожей на огромный театральный зал, от желтых стен домов было светло, хотя денек выдался обычный для Ленинграда, пасмурный, моросил теплый дождик.

– В эвакуации они, милая, в Перми, скоро возвратятся, – охотно сообщил девочке бодрый старичок, очевидно сторож. На плечах у него, несмотря на теплую погоду, был накинут добротный полушубок с барашковым воротником, а на ногах сверкали новенькие калоши, и старичок то и дело на них поглядывал. – Вот-вот уже. Меня вперед послали: мол, езжай, Степаныч, проверь, что там и как, за порядком там присмотри… Обмундирование вот выдали, все новье…

В здании шел ремонт, просторный холл был уставлен ведрами с краской, валялись какие-то мешки, балки, прочий хлам. Большего Степаныч рассмотреть не дал, преградил проход тщедушной спиной и дверь за собой закрыл.

– Сказано тебе, потом приходи! – крикнул он. Очевидно, Степаныч чувствовал себя облеченным властью и намеревался как можно более от нее вкусить. Люсе забавный старик напомнил Ивана Тимофеевича, и она улыбнулась, подставив лицо теплым каплям дождя. Здорово было бы увидеть его снова – но, конечно, уже после того, как ее, Люсю, примут в училище! Если ее примут, конечно.

Разумеется, ее приняли, но Ивана Тимофеевича ей уже не суждено было увидеть. Он не пережил блокады. А Люся попала в класс легендарной Агриппины Вагановой, выпустившей в свое время Семенову, Вечеслову, Уланову, Дудинскую.

– Агриппина! Агриппина – зверь! – пугала Люсю соседка, девочка с непомерно длинными, как у жеребенка, ногами и руками. – Знаешь, она какая?

– Да ты-то откуда знаешь? – дернула плечом Люся.

– Вот знаю! Самый строгий педагог! Моя сестра у нее училась до войны, только вылетела. Она говорила, что у старухи Агриппины вечно всякие любимчики и что у нее бритв и иголок полон рот!

– Тем лучше, – пробормотала Люся. Еще девчонкой она умела полагаться на свое собственное впечатление. Агриппина Яковлевна не показалась ей «зверем». Не старуха, просто женщина. У нее были необыкновенно живые глаза.

Время показало, что правы были и Люся, и та девочка-«жеребенок». Ее, кстати, тоже приняли. У Агриппины был полон рот бритв и иголок, язвительные словечки и колкие замечания так и сыпались из него. Действительно, у нее были любимые ученицы, но им приходилось еще тяжелее, чем всем остальным. Ваганова не щадила тех, в ком разглядела талант. Впрочем, со всеми она вела себя по-разному. Рыжеволосую, хорошенькую Мариночку Колчанову, с которой Люся подружилась, например, нещадно донимала насмешками, от которых розовенькая Маришка бледнела перламутровыми пятнами и старалась, старалась, как только могла. Девочку-«жеребенка», боявшуюся ее больше всех, Агриппина только и исключительно ставила всем в пример за исполнение самых элементарных упражнений, хвалила по самым незначительным поводам, даже и тогда, когда хвалить было не за что…

– А вот посмотрели все, как у Надюши великолепно получается demi plie! В чем дело? Кто смеется? Это очень, очень важно! Полуприседание, к вашему непросвещенному сведению, развивает ахиллесово сухожилие, а нам без него никуда в классическом танце! Молодец, Надюша!

«Жеребенок» прикусывала губу и старалась, старалась, как только могла, – чтобы в другой раз Агриппина похвалила ее за что-то более существенное!

И только для Люси у Агриппины не было ни насмешек, ни похвал. С ней педагог обращалась по-деловому сухо. Впрочем, Люсю это обстоятельство вполне устраивало. Она ведь пришла сюда учиться танцу, так к чему сантименты, не так ли? Тем более что однажды она узнала истинную подоплеку такого отношения. Разгневавшись на одну ученицу – та посмела сетовать на несправедливость Агриппины, надо же! – Ваганова заметила своим фирменным, убийственным тоном:

– Я? Я к вам несправедлива? Деточки, да вас надо гонять день и ночь, до кровавого пота, до полусмерти, потому что ни одна из вас не работает в полную силу! Ни одна – кроме, разумею я, Ковалевой! Вот ее-то не погонять, а удерживать нужно, видела я таких, как она, что прежде времени израбатываются!

Но кроме канонического освоения приемов хореографии, Агриппина требовала от учениц осмысленности. Она приучала девочек не просто четко копировать то или иное движение, но понимать его внутреннюю сущность и красоту, осознавать, как именно работают мышцы, выполняющие это движение, уяснять, почему один нюанс способен придать исполнению неизъяснимую прелесть, а другой – неуклюжесть и нелепость.

Ее наставления падали на благодатную почву – во всяком случае, что касалось Люси. Она танцевала со страстью, знакомой только пьяницам и игрокам, но не влюбленным. Страсть влюбленных преходяща и неверна. Люсина душа принадлежала только балету. Весь окружающий ее мир, который недавно еще казался непостижимо огромным, сузился до одной сверкающей точки, до острия иглы, и устоять на этом острие можно было только relevè[2]2
  В танцевальной терминологии relevè имеет двоякий смысл: это и подъем на полупальцы или пальцы, и поднимание вытянутой ноги.


[Закрыть]
. А вокруг острия клубился плотный туман, и ничего в нем нельзя разглядеть, да и надо ли?

Это ощущение острия разрослось и, если так можно выразиться, обострилось после смерти отца.

Он умер быстро, ни дня не болея. Веселый, выходил как-то вечером из ванной в своем махровом, кирпично-буром халате, который Люся в детстве называла «медведёвым». Он так и не успел еще причесать редких светлых волос, они нимбом стояли вокруг обширной лысины, когда отец, охнув, схватился за грудь и мягко осел на сияющий паркет.

На похоронах Люся не плакала и только все косилась на рыдающую мать. Ту вел под руку ученик отца, красивый, с непристойно яркими губами, блондин. Звали его, кажется, Гриша. Он в последнее время часто бывал у них дома, даже и тогда, когда отца дома не было, пил с матерью чай, далеко отставляя мизинец с холеным ногтем. Мать в его присутствии обретала какой-то новый, захлебывающийся смех, и вот теперь ее рыдания в точности походили на этот смех. Смех и рыдания были не то чтобы лживы, в них таилась искусительная полуправда, и Люся думала, что есть кто-то, кто знает всю правду, и он придет и принесет ее, но когда? Рано или поздно это произойдет, думала Люся, поднимая лицо к небу, по которому вперегонки неслись темные снеговые тучи. Ловила себя на этой мысли, удивлялась ей. Кто придет? Какую правду? И снова запрокидывала голову. И начинался снег.

Смерть отца сделала ее одержимой. Дома было нечем больше заниматься, не с кем говорить. Там, за овальным столом в гостиной, за столом, озаренным низко подвешенной люстрой, все чаще обнаруживался Гриша. Он пил чай из отцовской чашки – огромной чашки с незабудками, на выпуклом боку надпись золотом «С днем ангела!». Отец, бывало, пил непроглядный, деготно-черный чай, Гриша жеманно прихлебывал заправленную молоком бурду, сахара клал восемь кусков. Люся быстро пересекала гостиную. Ее никто не замечал.

В первом классе, после нескольких месяцев обучения, она в первый раз вышла на сцену Кировского театра – птичкой в свите феи Сирени. Во втором классе получила роль Белочки в «Морозко» и была снисходительно похвалена критиками. Потом была партия Куколки в «Щелкунчике».

– Чеканно! – сказала ей после спектакля Агриппина. Это была высшая похвала. – Я тебя раскусила, Ковалева. Ты должна быть всегда на виду! Без внимания ты зачахнешь!

А в восьмом классе она уже танцевала в «Щелкунчике» Машу. Стояла за кулисами, поеживаясь, какой-то знакомый холодок щекотал ей позвоночник. Вдруг краем глаза приметила какое-то движение… В темном углу шевельнулись две темные фигуры, полуобнявшись, склонив друг к другу голову, они смотрели на нее… Одна из них была похожа на Ольгу Александровну, вторая – Агриппина? Но она же умерла? Не успела удивиться, пора было выходить. Не выходить – вылетать. И она вылетела.

Кое-что, разумеется, не вышло. В конце второго акта не получился финальный вынос за кулису. Люся стала съезжать с рук партнера, он ее не донес, опустил на виду зрителей. Потом они отрабатывали эту поддержку, но Люся все не была в партнере уверена и обрадовалась, когда его заменили. Она даже имени его не запомнила. К этому моменту среди коллег у нее сложилась вполне определенная репутация. Гордячка, зазнайка, внучка своей великой бабушки! Люся не могла не слышать, что говорят о ней, но ей было все равно. Она по-прежнему дружила с Мариной Колчановой. Рыжеволосая Маришка звезд с неба не хватала. Она была приземистой, с тяжеловатыми ножками. По счастью, Маришка обладала своеобразной мягкой пластикой и выразительной мимикой. Чего Марина недотягивала в танце – то добирала эмоциями. Этого хватало для того, чтобы Марину пропускали на сцену, а уж показать товар лицом она умела. Впрочем, танцевала она слишком старательно для того, чтобы продвинуться дальше вторых ролей.

На выпускном экзамене Люся исполнила не тридцать два, а сорок восемь fouettè, и экзаменационная комиссия впервые в истории ЛХУ расщедрилась на пять с плюсом. Но своей экзаменационной оценкой Людмила Ковалева интересовалась мало, гораздо более обрадовало ее зачисление в труппу Кировского театра. Она пришла туда с готовой репутацией технически безупречной балерины, быть может, излишне сдержанной и малоэмоциональной. Критики называли Ковалеву «последней ученицей Вагановой» и замечали, что она вполне усвоила фирменный aplomb Агриппины – точную постановку спины и плеч и горделивую осанку. Но главным Люсиным козырем был, конечно, прыжок, ее феерический grand jeté, когда она зависала в воздухе, словно земное притяжение не имело над ней власти. А основной свой недостаток она видела отнюдь не в сдержанности, сдержанность была лишь изнанкой технического совершенства… Уже многие примечали, что Маша в ее толковании – не девушка, а ребенок; что никто еще не танцевал одиннадцатый вальс в «Шопениане» так по-детски непосредственно; что мир не видел еще Жизель такой юной и доверчивой… Говорили о новой, необыкновенной манере исполнения. На самом же деле все объяснялось гораздо проще. Многие тайны открылись Люсе за время обучения в училище, но одна осталась за семью печатями – тайна женственности. Пока ее товарки созревали, округлялись, пробуждались для любви, чувствовали в себе горячее биение крови, Люся оставалась все той же худенькой девочкой, прелестным андрогином. Сама она не тяготилась отсутствием у себя внешних признаков наступающей зрелости, напротив, считала это весьма удобным для себя – впрочем, ее устраивало все, что не мешало балету. Рядом с ней не было взрослого человека, женщины-друга, которая бы беспокоилась за нее. От матери Люся отдалилась.

С того момента, как Гриша исчез из их дома так же стремительно, как и воцарился в нем, мать здорово сдала, постарела. Она перестала рядиться («не для кого мне!»), ходила по квартире в халате, в мягких шлепанцах. И все свое время отдавала излюбленному хобби – приготовлению кулинарных шедевров. С утра уходила на рынок и по магазинам, возвращалась к полудню с сумками, с корзинами, набитыми свежей, дорогой провизией. Мясо, рыба, яйца, зелень и овощи, южные фрукты, орехи, бутылочки с уксусом, гранатовым соком, сливками… В средствах маленькая семья не была стеснена – брошюры, книги и учебники отца продолжали переиздаваться, гонорары плюс пенсия плюс Люсенькино жалованье, да и много ли им надо, двоим-то? Люся никого в гости не водит, сама не ходит, одевается скромно, а у матери жизнь, считай, прожита… Одно у нее было горе, пробовать-то волшебные кушанья было некому! Топчась над плитой, то размешивая соус сациви (ах, как жаль, что во всем Петербурге не раздобыть щепотки имбиря!), то колдуя над пастой из тресковой печени, мать время от времени начинала плакать, роняя слезы в еду. О ком она плакала? О муже или о любовнике? Или о вкусной еде, к которой никто не прикоснется? Сама-то она, пока стряпает, напробуется так, что за столом пьет только нарзан, а дочь питается, как заяц, сырыми овощами и всему предпочитает яблоки. Как-то мать не выдержала, сорвалась:

– Да поешь ты хоть раз как следует! Нельзя же так, Люся! Ты ведь ноги протянешь! Да что же это, господи!

И совсем было собралась заплакать, нельзя было не заплакать. Дочь, бессердечная, отстраненная, сидела на краешке стула, выпрямившись по линеечке, аккуратно чистила яблоко. Она даже не прикоснулась к фирменному блюду матери, к волованам с ветчиной!

– Мам, а я сейчас, когда поднималась, видела близнецов Козыревых, – сказала вдруг Люся. – Представляешь, купили батон в булочной и прямо на лестнице разорвали его и съели. Я им говорю: «Мальчики, так вы домой ни крошки не донесете!» А они мне: «Мы и не собираемся!» Наверное, Инесса на занятиях, а Катерина опять улетела…

– Этакая легкомысленная, – покачала головой мать. – А отец был порядочный человек, талантливый художник, так красиво за мной ухаживал, вот и портрет нарисовал…

Люся мельком взглянула на портрет матери. Маленький холст совершенно терялся среди многочисленных фотографий Изольды. Художник очень подробно выписал складки на синем платье матери, нитка жемчуга на шее отливала выпуклым блеском, парный блик лежал на гладко причесанных волосах. Лицо матери, слегка приукрашенное, выражало одновременно доброту и непреклонность. Должно быть, это выражение «порядочный человек и талантливый художник» нечаянно привнес в образ своей модели, позаимствовав его у вождей мирового пролетариата. Именно на вождях художник Козырев сделал себе карьеру и под конец жизни так насобачился, что Ленина мог изобразить с закрытыми глазами, несмотря на антураж. Ильич в Смольном, Ильич в Разливе, Ленин в Октябре, Ленин в Горках, в кепке, без кепки… Именно с кепкой была связана великая история, история с большой буквы, история жизни Козырева! Якобы был он знаком с пожилой дамой, исполнявшей в Кремле должность кастелянши, и эта благородная старушка, подпив домодельной наливочки (был, был за ней такой грешок), подарила Козыреву старую кепку Ильича. Серую и ворсистую, неповторимую кепку, от которой буквально исходят флюиды гениальности! Вдохновленный сувениром, Козырев стал творить еще с большим подъемом и вскоре был удостоен многочисленных почестей и регалий, в том числе и ордена Ленина! Но в этот же период ему стало фатально не везти в жизни личной. Мадам Козырева сбежала от него, совершенно по канонам сентиментальных романов, на Кавказ, оставив ему двух несовершеннолетних дочерей. В довоенном детстве Люся немного дружила со своей ровесницей Инессой, девочки играли в обширной мастерской Козырева, с трепетом обходя стеклянную горку в парадном углу. Именно там, на полочке, застеленной кумачом, покоилась кепка Ильича, совсем как ее прежний хозяин – в стеклянном гробу в Мавзолее. Сейчас Люся не могла уже вспомнить, кто был зачинателем той шалости, когда девчонки, подзуживая друг друга, достали кепку из ее стеклянного плена и Люся, как самая грамотная, вслух прочитала жирно оттиснутое на подкладке: «МОСКВОШВЕЯ 1940 г.». Тут уж и дошкольницы сообразили, что головной убор не мог принадлежать вождю, а куплен был Козыревым во время командировки в Москву. Но зачем? Для чего такой обман? Малышкам хватило ума не распространяться о своем открытии, они сунули кепку на место и вновь принялись малевать цветными карандашами в альбоме, и вовремя – на лестнице уже раздавались легкие шаги хозяина мастерской.

На девочек Козырев возлагал особые надежды – и в самом деле, старшая, Екатерина, в самом нежном возрасте уже вполне отчетливо изображала в альбоме усы и строгий взгляд генералиссимуса. Но, увы, ни одна из девиц не пошла по стопам отца, напротив, обе удались редкостными оторвами – в безвестно отсутствующую мать. Катенька и Инесса, чувствуя себя защищенными папочкиными лаврами, вели свободный образ жизни. Инесса то училась где-то, то вроде бы работала, любила рестораны и имела неприятности с милицией. Катерина тоже нигде не работала, да еще и родила без мужа двух разом шумных мальчишек, которым дала свою фамилию. Злые языки утверждали, что отцом близнецов был прославленный летчик, благородный, но, увы, женатый человек. То ли приключения Инессы, то ли внуки-сорвиголовы доконали Козырева, и остаток дней своих он отправился коротать в специальный закрытый санаторий для пресыщенных жизнью творческих работников. Только тогда девчонки очнулись. Екатерине повезло устроиться в гражданскую авиацию стюардессой (так косвенно подтвердилась версия об именитом летчике), Инесса тоже нашла какую-то непыльную работенку, да еще и пристроилась учиться в вечерний техникум. Совсем взялись за разум девицы, вот только близнецы по четвертому году остались без присмотра. В детский сад их сдавать боялись, и, увы, боялись не за мальчишек, а за детский сад. Безалаберная мамаша уносилась в небеса, попрыгунья-тетка убегала на службу, потом в техникум, потом гулять с кавалерами, а близнецы целыми сутками были предоставлены сами себе, веселые и голодные, как дворовые щенки… Считалось, что за ними присматривает консьержка, но она, видать, боялась перетрудиться, да и где ей было уследить за шустрыми, как ртуть, пацанами!

– А что, может, ты их к нам пообедать пригласишь? – Люся устала от намеков. – Жалко же мальчишек.

– Нет-нет! – всколыхнулась мать, окинув взглядом белоснежную скатерть, тонкий фарфор, столовое серебро и припомнив неуемную энергию близнецов, их руки, покрытые цыпками, и жульнические мордахи под слоем грязи. – Зачем же к нам? Лучше уж я к ним сама схожу!

И в самом деле, шустро собралась, увязала в судки деликатесный обед и спустилась на этаж ниже. В обширном холле на полу сидели близнецы Витька и Вовка. Они играли в загадочную игру – швыряли в стенку монету с особым шикарным выворотом руки, потом о чем-то принимались горячо спорить, щеголяя бранью и стреляя по сторонам упругими вожжами слюны. Что и говорить, Витька и Вовка были не подарок.

Впрочем, они согласились вернуться в квартиру – ключ от апартаментов Козыревых висел у Витьки (или у Вовки?) на шнурочке на груди. В квартире близнецы не без нытья вымыли руки, что, правда, ненамного улучшило ситуацию. По мнению Александры, этих детей следовало трое суток в трех щелоках отмачивать, да и того было бы недостаточно. Но на первый раз, пожалуй, можно удовольствоваться малым. Налитый им в тарелки суп харчо близнецы выхлебали в мгновение ока, только ложки застучали по донышкам, закусили пирожками с грибами. Потом настала очередь волованов, а также шарлотки с ванильным муссом и ароматного морса из кизиловых ягод. Все это мальчишки проглотили не жуя, как тарантулы, и тут же заснули, прижавшись друг к другу вихрастыми головенками. Александра собрала посуду и решила, что отныне принцип ее готовки изменится. Ничего острого, тяжелого, а грибы, говорят, для детского стола вообще непригодны! Теперь она будет стряпать легкие блюда, полезные для детского пищеварения, – бульоны, каши, супы, овощные салаты. Кисель с молоком очень хорошо. Морс из кизила – просто отлично! А как они уписывали шарлотку! Шарлотку тоже можно, но изредка. Не надо их слишком уж баловать. На дочь, бывало, надышаться не могла, вот и вырастила на свою голову, никогда не поест по-человечески, одни яблоки грызет!

В Париже Люся танцевала отрывок из «Гаянэ» и яблоки были мелкие, но сладкие, а в Берлине – очень красивые и совсем невкусные. В Берлине она танцевала тоже в «Гаянэ» и еще в «Ромео и Джульетте». Ее принимали тепло. Время мерилось спектаклями, спектакли помнились по успехам либо провалам, по каким-то особенным событиям. Премьера «Каменного цветка» прошла с невероятным успехом. Люся танцевала Катерину, и после спектакля ее бывший соученик Леня Гридин, исполнявший роль Северьяна, поцеловал ее в шею. Поцелуй вышел мокрый и неприятный. Люся поморщилась и вытерлась рукавом, Леня побледнел и больше с ней не заговаривал. На «Спартак» ломился весь город, но, увы, не из-за Ковалевой, которой на этот раз досталась весьма скромная роль, а из-за якобы эротических танцев в сцене пира у Красса! В балете Кара-Караева «Тропою грома» Ковалевой досталась яркая характерная роль Фанни, и критики отмечали рост балерины как актрисы. А потом опять были гастроли, и в Будапеште Люся сломала зуб о ярко раскрашенное, но, к несчастью, совершенно несъедобное пластиковое яблоко. Зачем на свете существует такая дрянь? Целая ваза фальшивых этих плодов украшала ее гостиничный номер.

– Как ты ухитрилась? – пытала Люсю Мариночка. – Их же даже спьяну нельзя принять за настоящие! Странная ты, Людмила, словно спишь наяву!

Люся вежливо вздыхала, улыбаясь плотно сомкнутыми губами. Идти к дантисту было некогда.

Да уж, в тех гастролях ей улыбаться не пришлось, да и нечему особенно было! От Будапешта до Праги тряслись в холодных автобусах, и половина труппы жестоко простудилась. У Люси текло из носа. Тряслась в ознобе и солистка, ее термометр зашкаливало, но она все равно станцевала Одетту-Одиллию и во втором акте поскользнулась – слабость дала о себе знать. В зале пронесся злорадный гул, кое-где повскакивали, защелкали затворы фотоаппаратов. Люся не поняла, что случилось, и только дивилась. После спектакля она пошла в магазин за яблоками, – и вот чудеса! – продавец, несмотря на близость русского и чешского языков, несмотря на выразительную жестикуляцию, которой балерина сопроводила свою просьбу, ничего не хотел ей продать и только отворачивался.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации