Текст книги "Именной указатель"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Чуковская Елена Цезаревна[25]25
Чуковская Елена Цезаревна (1931–2015) – химик, литературовед, публикатор дневников и писем своего деда К. И. Чуковского и матери Л. К. Чуковской. Постоянно оказывала помощь А. И. Солженицыну – с начала 1960-х годов и вплоть до его высылки из СССР.
[Закрыть]
В первый раз я увидела ее близко на открытии выставки Корнея Чуковского в Гослитмузее. Она абсолютно удивительно реагировала на речи выступающих. На каждую реплику следовало изменение мимики лица: удивление, восторг, открытое выражение скуки, усмешка, раздражение. Это была настоящая девочка-подросток, вынужденная жить в образе пожилой женщины.
Мы познакомились. Она живо интересовалась моими архивными расследованиями и позвала меня к себе. Квартира Чуковского на бывшей улице Горького, а теперь Тверской не показалась мне особенно роскошной. Мы сидели в небольшой комнате – бывшей столовой, в которой все стены были в книжных полках.
В смежной комнате за дверью жила когда-то Лидия Корнеевна, на стенах были фотографии Ахматовой, Фриды Вигдоровой и юной Елены Цезаревны (Люши).
С ней, с Люшей, которую все так называли за глаза, в принципе можно было говорить обо всем на свете, у нее было замечательное чувство юмора, острый глаз и умение слушать, а не только говорить. Но при этом в ней не было легкости. Это был человек закрытый, даже жесткий, хотя и очень доброжелательный. Возможно, сказывалась какая-то ее неуверенность в себе. Она морщилась, когда ее называли литератором, мемуаристкой. Ей было трудно стоять рядом со своими именитыми родственниками, хотя она полностью разделила их жизнь и судьбу.
– Дедушка гениально придумал завещать весь свой архив мне, – иронизировала над собой она, – он же знал, что я его не подведу.
Она вправду не подвела. Отдала почти всю жизнь на разбор и публикацию его наследия. Но о К. Ч. говорила всегда с юмором и очень легко; его раздвоенность, страхи, игру с советской властью никогда не оправдывала – и тут эхом слышался отзвук речей Лидии Корнеевны. Хотя историю травли Чуковского Крупской Елена Цезаревна рассказывала всегда очень страстно, не жалея обидчиков деда.
Но все-таки определенные сложности в наших разговорах возникали – когда мы касались Лидии Корнеевны. В музей Ахматовой Люша не приезжала, потому что там неправильно выступила Зоя Томашевская, и они не так ответили на упреки Лидии Корнеевны. Тень матери стояла или сидела тут же рядом с нами и строго (через Люшу) давала оценки тому или иному человеку или событию. Я вспоминала, как Мария Иосифовна Белкина рассказывала мне, что где-то к ней подошла Лидия Корнеевна и с пролетарской прямотой спросила: “Я все никак не могу понять: вы с нами или с ними?” Мария Иосифовна заносчиво ответила: “А я сама с собой!”
Елена Цезаревна Чуковская.
Апрель 2008
Но все равно я чувствовала, что Люша – человек непрямолинейный и тонкий. Поэтому в одну из первых встреч я ее спросила, как же она решилась напечатать “Ташкентский дневник” Лидии Корнеевны, написанный в 1942 году во время ссоры с Ахматовой, где они обе предстают в неприглядном виде. Люша задумалась и сказала, что Л. К. до последнего не знала, что делать с дневником, то хотела его уничтожить, то оставить. Когда она умерла, Люша посчитала, что самое лучшее, чтобы избавиться от любых сплетен, – напечатать дневник как есть.
Надо сказать, этот поступок вызывал огромное уважение к ней; она ничего не утаивала, не подчищала прошлого. Еще был сюжет с публикацией таких же непростых дневниковых страниц Лидии Корнеевны о Солженицыне. Я оставила об этом небольшую запись.
24 октября 2008
Два дня назад говорила с Е. Ц. про дневниковые записи Лидии Корнеевны о Солженицыне. Она очень обрадовалась, что я позвонила, что есть отклик. Я сказала, что была очень рада внутренней правдивости Л. К. Тому, что она не оставалась в плену собственных иллюзий. И тут Елена Цезаревна напряглась и сказала, что ее немного пугают такие отклики. Вот ей позвонил бывший близкий друг Бен. Сарнов (один из недоброжелателей и даже, как она сказала, врагов) и тоже очень радовался этой публикации и благодарил. Но чему тут пугаться, когда Л. К. высказала в дневниках то, что все говорили вслух, а она искренне недоумевала тому, как относился Солженицын к текущей российской политике. А Лидия Корнеевна на всё отвечала и всегда неустанно повторяла: зато он “Архипелаг” написал. “Огромный талант и ошибки его огромны”, – пишет Л. К. Я сказала Е. Ц., что это хорошая мысль. Что не надо бояться признавать за таким человеком ошибок. Но ведь презирал он интеллигенцию, которая была для него всем. Е. Ц. грустно кивнула. Замечательна мысль у Л. К., что Сахаров – западник, Иванушка-дурачок, а Солженицын – настоящий Штольц, славянофил.
Но главное, что дневники Л. К. огромны, оттуда сделаны только огромные выдержки, но заниматься Елена Цезаревна ими пока не может, потому что ей бы закончить с К. И. и с его архивом.
– А жаль, – сказала она, – что все, что с мамой, я помню и знаю – не то что с дедушкой.
Опять подумалось про странную долю детей масштабных родителей.
История про Алю, которую вдруг увидела всю, без глянца в полной версии писем к Тесковой. Увидела, что Цветаева была права в том, что в дочери отсутствовала цельность и как следствие – собственный путь.
Незадолго до ухода Елены Цезаревны у нас был грустный разговор. Я пришла к ней, как-то на бегу. Мы обменялись книжками. И она сказала мне: “Я сирота”, – хотя у нее не было недостатка в родственниках. Почему-то она так говорила не один раз. И вдруг на возникший разговор о том, сколько ей осталось жить на свете, когда я в утешение привела в пример долгожитие Лидии Корнеевны – она печально заметила:
– Мама в этом возрасте только изредка ходила, в основном лежала, я все за нее делала, ухаживала, кормила, поэтому она прожила столько. Со мной все будет иначе.
Так и вышло. Когда она ушла, я была далеко. Но ощущение от ее ухода не было горьким. Казалось, будто Люша просто перешагнула порог, оставив у себя за спиной десятки томов, сочинений своего деда и своей матери. Ее миссия на земле закончилась.
Коржавин Наум Моисеевич
Одним полуслепым глазом он прочел с экрана компьютера мою книжку “Узел”[26]26
Коржавин Наум Моисеевич (1925–2018), поэт, автор мемуаров “В соблазнах кровавой эпохи”. В 1973 году эмигрировал в Америку.
Узел. Поэты: дружбы и разрывы (Из истории литературного быта 20-х – 30-х годов). М.: Эллис Лак, 2006.
[Закрыть]. Это был 2005 год.
– Я напишу к ней послесловие?! Хочешь?
– Ну конечно же хочу! До ужаса хочу.
Потом уже скажет:
– Я тебя буду защищать, уверен, что будут нападать.
Казалось, его лицо и улыбку, и невидящие, глядящие в разные стороны глаза, нарисовал какой-то веселый мультипликатор, перепутав поэта с гномом. В нем и вправду было что-то от большого диснеевского гнома, сварливого и доброго, вникающего во всё и ничего не понимающего в текущем политическом моменте. Он, видимо, всегда знал, что нелеп, смешон, и был таким до конца. В нападках на всех на свете и больше всего – на Бродского, в том, что говорил взахлеб, как переустроить новую Россию, хотя не жил в ней и плохо понимал, что происходит здесь на самом деле. И в тоже время – он был рыцарем Дон-Кихотом Ламанчским. Своими слепыми глазами Коржавин видел то, что не видели другие. Он видел и чувствовал – людей. Жалел их, любил и дружил как никто. Ему было абсолютно все равно, какой у человека статус. Известен ли он. Что говорят о нем в узких кругах.
Схватив меня однажды за руку после того, как я выступила на вечере Берестова, он уже меня не отпускал. А я потом узнала, что когда-то он так же схватил за рукав Глазкова, Слуцкого, Самойлова, а до того – пытался – Пастернака. Но великому поэту тогда было не до Коржавина.
Наум Моисеевич (для меня было только так, и никаких Эмка, Эмочка), конечно же, много и страстно вдумывал, вчитывал в свое время, в котором было столько недоговоренностей, умолчаний и неразгаданных тайн. Поэтому он с таким жаром набросился на мои разыскания в архивах, публикацию писем, мои записи его современников. Их поколению не хватало объяснений, почему случилось так, а не иначе. Некто N – был стукачом, предателем или просто колебался? Ушел целый пласт людей, не сложивший свою картину прошлого, не отрефлексировав его, не ответив себе на главные вопросы. И было так странно, так неправдоподобно, что от меня не только Коржавин, но и другие ждали ответов на вопрос, что было с писателями старшего поколения. У меня по случайности оказался в руках ключ – возможность работы в семейных и государственных архивах, некоторое умение складывать картины и потребность увидеть тридцатые годы без гнева и пристрастия. Но больше всего меня связывала с прошлым любовь к отдельным героям и невыразимое сострадание их судьбе.
Наум Коржавин. На вечере в ЦДЛ.
2007
И когда Коржавина называют по форме абсолютно советским поэтом, наделенным антисоветским пафосом, то становится очень больно за него и его друзей. Наверное, это правда, и их видимая простота уходит корнями в народническую традицию, однако их народничество, пришедшее по большей части из эвакуации, ссылки или с войны, было связано с их огромной благодарностью (чаще всего это были благородные еврейские юноши) за то, что их отогрел, не дал умереть с голоду, одел и выслушал какой-то русский мужик или русская женщина. И эта благодарность разлилась в стихах Коржавина, стала его непреходящим, почти некрасовским народничеством, и тут нельзя не обратить внимание на похожие рефлексии его протагониста Иосифа Бродского, тоже ссыльного, который встретил свой народ, оказавшись в изгнании в российской глубинке.
Приведу записи из моего дневника:
8 мая 2005
Он остановился на улице 1905 года. Когда-то там были пятиэтажки, вереницей спускающиеся к Ваганьковому кладбищу, – теперь современные дома с прекрасными подъездами. На огромной застекленной кухне, за которой виднелась необъятная лоджия, среди солнечного сияния, за столом – небольшой человечек Наум Коржавин завтракает за столом. Мы сразу же заговорили о тридцатых годах и, перепрыгивая с одного на другое, прикатились к Сталину и сталинизму. Он стал читать свои стихи о Сталине и страстно заговорил, что если народ не изрыгнет из себя этого дьявола, то он погибнет. Он много говорил о страхе. Каждого из ушедших друзей определял: боялся – не боялся. Или, например, “испугался на всю жизнь”. Основной его тезис был такой: если на тебя наставят пистолет, ты подымаешь руки, но жить всегда с поднятыми руками, чувствовать в этом какое-то удовольствие – это уже извращение.
Рассказывал, как пришел к Ахматовой и просил послушать Олега Чухонцева. Она сказала, что с двумя сразу не встречается, так как следствие может выбить из двух свидетелей на нее показания. Дело происходило в 1960-е годы. “До какой же степени можно было замордовать человека!” – воскликнул он.
Снова читал свое стихотворение о человеке (Сталине), не понимавшем Пастернака”.
Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день – едва ли
Им было до календаря.
Все переоценилось строго,
Закон звериный был как нож.
Искали хлеба на дорогу,
А книги ставили ни в грош.
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.
Стараясь выбраться из тины,
Шли в полированной красе
Осатаневшие машины
По всем незападным шоссе.
Казалось, что лавина злая
Сметет Москву и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там,
но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.
“Я спросила, почему такая оппозиция: Пастернак – Сталин? Сказал, что Пастернак был для них мерилом всего, гений. И тут же рассказал историю о том, как он ходил к Пастернаку.
«Пастернак был похож на избалованного вундеркинда. Когда мы с Берестовым явились к нему, Пастернак сказал, что куда-то идет и не может нам уделить времени. Я приехал к нему из Москвы, мне было очень обидно. Но он сказал, что в следующий раз обязательно примет. В следующий раз я приехал уже один. Он раздраженно спросил, почему у меня нет с собой тетради? Я спросил, неужели он не понимает стихов на слух. В общем, я стал читать, и атмосфера улучшилась»”.
Наверное, читал ему свое “16 октября”. Почему-то тогда не спросила.
Наталья Громова, Наум Коржавин, Андрей Турков. На презентации книги “Узел. Поэты: дружбы и разрывы”.
Дом-музей Марины Цветаевой, 2006
27 ноября 2005
У Коржавина три часа проговорили, а скорее проспорили о его поэтических пристрастиях. Хотя он и монологичен, но слушать умеет. Интересно, что к таким людям легче пробиться с книгой, рукописью, чем с живым словом. Я говорила о Бродском и Пастернаке. Причем у Бродского он все-таки признал несколько стихотворений гениальными. Но основная его претензия сводится к неприятию всякого имморализма. Он ругал Пастернака за стихотворную строчку “И манит страсть к разрывам”, что ими (ею?) он разрушает цельность стихотворения. А я все убеждала его в том, что это и есть глубина, объем, который передан замечательно. Он же твердил мне, что поэтическое высказывание имеет свою гармоническую цельность, а если ее нет, то и самого высказывания нет. Цельность связана моралью. И т. д. В общем, модернизм разрушил культуру, ХХ век напрочь лишен жизни, за редким исключением.
В 2006 году Коржавин приехал получать “Большую книгу” – ему дали специальный приз “За вклад в литературу”.
“Я как Буратино, – смеялся он. – Мне дали в награду какую-то железную птицу. Не знаю, куда ее девать! «А где деньги?» – спрашиваю. Они говорят: «Будут, но потом». Карточку дали”.
Хватает меня за руку: “А вдруг Лужков теперь подарит квартиру! Честное слово, останусь здесь!” – Потом грустно мнет губами: “Но ведь не даст”.
Была еще проблема с медицинскими страховками. С тем, что Америка его приняла полностью на свой счет. И продлила ему жизнь до 93 лет.
Свой телефонный спич, который он произносил почти каждую неделю, он заканчивал словами:
– Я молюсь за три страны! Сначала за Россию, потом за Израиль, потом за Америку.
Или в другом порядке. Но Россия всегда у него была на первом месте. Страдал, когда выбрали Обаму, именно потому что боялся за Израиль, за его судьбу. Этот православный еврей, патриот-почвенник, глубоко любил Израиль, любил Америку. Такое чудо мог сотворить только ХХ век со всеми его катаклизмами, которые продолжались и после войны и длятся поныне. А потом за всех друзей, за близких. Кто теперь будет оберегать все три страны? Кто будет оберегать нас?
Историческое
БрежневШел март 1982 года. Мою свекровь Людмилу Владимировну Голубкину Михаил Шатров пригласил на премьеру своей пьесы о Ленине “Так победим!” Мне предложили пойти вместе с ней. Премьера была во МХАТе на Тверском бульваре. До театра я ехала на троллейбусе в сторону Никитских ворот. Вдруг какой-то огромный чин милиции остановил троллейбус: на погонах у него были крупные звезды, и при этом он вел себя как простой регулировщик – полосатой палкой разворачивал транспорт. Открылись двери, нас попросили выйти. Шел мокрый снег. Прохожих сгоняли с бульвара. Я растерянно стала объяснять, что мне надо в театр, и меня почему-то пропустили. Перед театром стоял забор из милиционеров, я с трудом просочилась сквозь него. Тут я увидела, как Шатров, размахивая руками, что-то объяснял моей свекрови. Как потом выяснилось, он был страшно взволнован и говорил, что на премьеру, видимо, собирается какое-то важное начальство, но кто это, он себе не представляет.
Когда мы вошли в зал и заняли свои места, оказалось, что возле каждого ряда стоят одинаковые люди в одинаковых костюмах. Они внимательно смотрели на зрителей и следили за каждым их движением. Неожиданно в зале включился полный свет, и обе ложи – слева и справа – стали заполняться людьми. Оказалось, что в них втекал длинный список членов Политбюро, который обычно произносили как белый стих: Андропов, Брежнев, Катушев, Гришин, Громыко, Кириленко, Мазуров, Капитонов, Тихонов, Устинов… И так далее. Зрители повскакивали со своих мест и как по команде стали бурно аплодировать. Я увидела, как волной подбросило мою свекровь, и она с абсолютно непроницаемым лицом зааплодировала вместе со остальными.
Потом все сели. Начался спектакль. На сцену вышел Ленин (Калягин). Он стал нервно ходить около секретарши, которой, как мы вскоре все догадались, он диктовал “Письмо к съезду”. Было видно, что актеры не совсем в себе. Они неестественно дергались и почему-то ужасно кричали. Скоро я поняла, что их, видимо, предупредили, чтобы они говорили громко. Потому что первая реплика из правительственной ложи была: “Не слышу!”
Но самое интересное началось минут через десять, когда Ленин-Калягин стал перечислять фамилии будущих преемников и диктовать секретарше слова про дурные стороны Сталина. И тут раздался скрипучий, громкий, но при этом знакомый до боли голос Генсека.
– Хто это?! – выкрикнул он. – Хто?
– Ленин, Леонид Ильич, – строго ответил ему сидящий рядом Андропов. И мы все услышали этот ответ.
Зал больше не смотрел на сцену. Действие переместилось туда, откуда доносились реплики и комментарии. Теперь сотни глаз наблюдали за ложей. Ленин-Калягин, поняв, что Генсек плохо слышит, подошел ближе и стал громко говорить прямо в ложу.
На некоторое время Брежнев затих. Стали меняться декорации. На сцене была Красная площадь, где Ленин-Калягин прощался с умершим Свердловым и произносил над гробом прощальную речь. И тут Брежнев неожиданно вскрикнул:
– Кого хоронют?
И тут же ответил себе сам:
– Суслова!! Суслова!!
Честное слово, старика было просто жалко. Он все воспринимал, как ребенок. Кто-то рядом из Политбюро прямо-таки зашипел на него:
– Это не Суслов, Леонид Ильич, а Свердлов!
По залу пробежал осторожный смешок. Было видно, что актеры еле сдерживаются, чтобы то ли не заплакать, то ли не начать смеяться вместе с залом.
Мне показалось, что из всех самым искренним и чистосердечным зрителем спектакля был Брежнев, который по-детски все переживал.
Я даже вспомнила, как в детстве смотрела в “Современнике” “Белоснежку” и, когда ее пыталась отравить злая ведьма, стала страшно кричать и звать напомощь гномов. Тогда меня увели из зала, и какие-то билетерши уверяли, что все непременно будут живы.
А тем временем в спектакле про Ленина снова изменилось пространство, и перед нами возник строгий Ильич, который ругал рабочих за то, что они хотят создать независимый профсоюз. Он ругался на них, не давая открыть им рта, обзывая их оппортунистами. Перед Лениным понурившись стоял оппозиционер Шляпников и мял свою кепку. За Шляпниковым стояли рабочие, которые неубедительно гундосили что-то про свои права.
И тут опять неугомонный Леонид Ильич включился в действие.
– Это “Солидарность”, – закричал он. – Это поляки. “Солидарность”!
В зале уже в голос захохотали.
Тут в ложе что-то грохнуло и зашуршало. Через несколько минут мы, устремив глаза в темноту, увидели, что наш Генсек исчез. А Андропов с Устиновым с нескрываемым вниманием, облокотившись на край ложи, продолжили следить за действием пьесы.
Во время перерыва, когда мы ходили парами по коридору, почти за каждым из нас следовали молодые люди. Это меня невероятно веселило, хотелось что-то особенное сказать, но свекровь крепко сжимала мой локоть. Когда мы вернулись в зал, то Политбюро снова заняло свои места, Леонида Ильича уже с ними не было. Наверное, его увезли домой и положили спать. Стало как-то скучно. Актеры суетливо доиграли свои роли. Занавес закрылся. Члены Политбюро вежливо похлопали.
Когда после спектакля мы пришли домой, кухня была полна народу. Мы стали возбужденно говорить, что мы сейчас расскажем нечто невероятное. Но все были заняты каким-то общим разговором и посмотрели на нас без всякого интереса.
– Если вы про Брежнева, то мы уже все слышали по “Голосу Америки”, – ответили нам и вернулись к своей теме.
Академик СахаровВ 1987 году мы отдыхали в Эстонии в курортном поселке Отопи. Стало известно, что сюда, недавно вернувшись из ссылки, на дачу Галины Евтушенко приезжает Андрей Сахаров с Еленой Боннер.
Скоро мы увидели старенькие “Жигули”, а затем и пару, прогуливающуюся на большом поле перед озером, где одиноко стояло заржавевшее Колесо Обозрения. Это был Андрей Сахаров с женой. Велико же было наше изумление, когда мы увидели, как Андрей Дмитриевич, приложив антенну небольшого транзистора к металлической конструкции колеса, усилил работу приемника так, что новости то ли “Свободы”, то ли “Голоса Америки” разнеслись по всему поселку. Кажется, речь шла об испытаниях ядерной бомбы в Китае. Сахаров стал громко комментировать возмутительное поведение китайцев и что-то горячо объяснять жене.
Мы были еще достаточно юными и стеснялись к нему подойти. А вскоре они уехали.
Разговоры
Лиходеева (Филатова)
Надежда Андреевна[27]27
Лиходеева (Филатова) Надежда Андреевна (ум. 2001) – журналист, редактор. Жена Леонида Лиходеева (1921–1994), писателя, поэта, драматурга.
[Закрыть]
Мы познакомились с ней на вечере памяти Сергея Ермолинского. Это было в начале 2000 года, когда отмечалось сто лет со дня его рождения.
Мне хотелось узнать подробности о Елене Сергеевне Булгаковой, которую в какой-то момент Надежда считала почти родственницей. Выяснилось, что после войны она была невестой Евгения Шиловского, старшего сына Елены Сергеевны. О себе рассказывала, что в то время ее звали Надей Филатовой и работала она в “Огоньке” с 1949 года – сначала при Суркове, потом при Софронове. Считала, что при Суркове работать было легче.
Евгений Шиловский, ее жених, умер от гипертонии почек. Той же болезни, что была и у М. А. Булгакова. Получилось так, что Елена Сергеевна дважды пережила похожую смерть близких людей. Сначала слепота, потом медленный мучительный конец сына, которому было всего тридцать семь лет. “Если бы знала, что Женя умрет, я бы не ушла к Булгакову”, – говорила Елена Сергеевна. Женя без нее в детстве переболел скарлатиной, что дало осложнение на почки. Дети были поделены: старший остался с отцом, а младшего Елена Сергеевна забрала себе. Она считала смерть старшего сына платой за брак с Булгаковым.
Надежда Лиходеева. В гостях у С. А. Ермолинского.
18 февраля 2000
Знакомство Елены Сергеевны с Булгаковым было таким. Оба пошли на вечер, на который идти не хотели. Е. С. сильно выпила, залезла под рояль и хватала всех гостей за ноги. Булгакова это очень веселило.
Младший сын Сергей, когда вырос, играл на бегах и продал всю библиотеку Булгакова и многое из его вещей.
Перед смертью Елены Сергеевны Филатова привела к ней своего мужа Леонида Лиходеева, и тот ей очень понравился.
“Как ты думаешь, мы встретимся там с Мишей? – спрашивала она Надежду. – А если не встретимся, то и жить не стоит”.
Когда Булгаков болел, он несколько раз впадал в странные состояния: требовал, чтобы Е. С. взяла рукопись “Мастера” и сожгла ее. Е. С. делала вид, что выполняет его требование, а сама прятала ее, пока он не возвращался в нормальное состояние.
Когда я пришла к Надежде Андреевне в квартиру на “Аэропорте”, она почему-то сразу же заговорила со мной об опыте Иной жизни, той, что за порогом смерти. Вероятно, она много думала об этом – недавно умер ее муж. Стала рассказывать, как ей делали операцию на сердце и как она наблюдала за всем сверху. Как видела сидящего в коридоре мужа и детей. И как вернулась в тело. И как перестала бояться смерти после того случая. Она выговаривала все это для себя. Я просто присутствовала при ее рассказе. Виделись мы всего однажды. Она очень скоро ушла из жизни.
Она была очень красива, несмотря на свой преклонный возраст. Яркие голубые глаза и правильные черты лица.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?