Электронная библиотека » Наталья Лебедева » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Склейки"


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:39


Автор книги: Наталья Лебедева


Жанр: Остросюжетные любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

14 декабря, среда

Съемка в одиннадцать. В бесцельном ожидании – пасьянс на компьютере.

– Слушай, – спрашивает Данка, – а ты подписала заявление?

– Какое?

– Свое, у Виталя. Пора входить в штат.

– Не знаю, Дан. Я сначала забыла, а теперь… Не могу.

– Почему?

– Не знаю. Не могу. Забуду все: камеру, студию, Эдика – и напишу.

– Чудная. Ты же ходишь: на работу ходишь, в студию – ходишь, по коридорам – ходишь. Почему не подписать? Виталь же обещал, что без проблем…

Я молчу, кладу туза на двойку, и стопка карт лентой летит в угол экрана. Не хочу привязывать себя к этим коридорам, к студии, кровожадным камерам, к Данке и Эдику. Вздыхаю:

– Напишу, Дан, напишу. Только позже. Особого смысла нет. Деньги те же: гонорары без оклада, как у всех.

Старый корпус музыкальной школы: синий, с колоннами. Высокие потолки, широкие лестницы, чугунные перила – красивые, ажурные, черные. Свет в коридорах тусклый и желтый. Завуч – под стать, с черными волосами в ажурной прическе и с желтым цветом кожи, будто впитавшей рассеянный электрический свет.

– Пойдемте, пойдемте. – Она манит нас, и – странное дело – за ней сразу хочется идти. Голос музыкальный, певучий: сирена, постаревшая, но все еще прекрасная.

Зал оказывается светлым, окна в нем от пола до высокого потолка. Свет льет на черные рояли, пятная их белыми бликами. Черно-белые клавиши, черно-белая заснеженная ветка за окном.

Вслед за нами входит маленькая, лет девяти, девочка, черно-белая, как клавиши. За ней – неприметная мама. Белая куртка, черные волосы, смуглый армянский нос.

– Замечательная, – шепчет завуч. – Лучшая. Играет любую сложность. В консерватории первокурсники не все так могут.

Девочка тихо раздевается, ставит ноты и, когда завуч просит ее играть, играет, заметная только музыкой, расцвеченная только звуком. Ничего не видит: даже камеры и оператора за ней. Камера везде, за плечом, за роялем, под локтем, у щеки, смотрит прямо в глаза, ловит быстрые движения еще пухлых детских пальцев, ныряет к ноге, с легким стуком нажимающей педаль. Девочка не слышит легкого шепота: ее мама, сидящая за моей спиной, наклоняется к моему уху и тихонько рассказывает:

– Сама захотела, – у мамы сильный акцент, – сама привела, сказала: сюда запиши меня. Откуда узнала? Сама ходит, когда болеет – плачет. Дома купили пианино: играет, играет, играет. Часами играет. Школа, уроки – быстренько, и – за пианино. Запираю вечером крышку на ключик: соседи жалуются, что звуки громкие. Днем отпираем: пусть, раз хочет.

Помолчав немного, мама опять откидывается на спинку кресла.

Любуюсь маленькой пианисткой и понимаю, что хочу остаться в офисе. Наверное, стоит-таки подписать заявление.

Темно. За лобовым стеклом – лес. Густые ветки елей черны, за ними – небо: темно-синее, звездное. Луна – большая, с сизыми пятнами, вокруг нее мерцает расплывчатое пятно отраженного света. Маленький самолет – серебристая черточка – оставляет на небе густой белый след. Самолет пролетает мимо луны, и след из белого становится черным и блестящим. Я нахожу рукой рычажок и опускаю спинку сиденья. Теперь мне видно больше неба. Самолет улетел, черный след еще держится.

Расстегиваю куртку, вынимаю руки из рукавов: теперь я лежу на ней, как на одеяле.

Красная точка сигареты летит в снег, и Дима возвращается в машину. Он пахнет табаком и морозом.

– Грейся!.. – шепчу я и улыбаюсь.

Дима наклоняется и целует мой нос. Я расстегиваю его пуховик, обнимаю там, под курткой, прижимаю к себе.

– Что ты делаешь?

– Хочу, чтобы ты стал ближе…

– Почему ты легла?

– Так лучше видно небо. Смотри: черные ветки, звезды. Красиво.

– Ты – красивая.

Я смеюсь. Дима снова меня целует. Мне хорошо.

– Спасибо, что привез меня сюда.

Он молчит. Я привыкла к его молчанию.

– Хорошо, что ты есть. Без тебя страшно.

– Почему? – Дима удивленно отстраняется.

– Кто-то убил… – Мне не хочется говорить об этом, но я говорю.

– Это несчастный случай. Ничего не бойся. Просто Эдику очень не повезло.

– Как это?

– Подумай, Оксанка: ты всерьез считаешь, что кто-то схватил его, сковал ему руки наручниками, положил на пол, а Эдик замер и покорно ждал, пока ему на голову уронят камеру? И все это в то время, когда на радио были диджеи, в монтажке – Сашок и Андрюха, внизу – охранник. Все это – без крика, без драки, без шума? Брось, Оксан.

Я молчу. Мне хочется верить, и я, кажется, верю.

– Ой, Димка! С тобой спокойно. Ты всегда меня спасаешь.

– Да брось! Когда я тебя спасал? – Он удивленно сдвигает брови.

– От бабки, – уверенно говорю я. – Помнишь, от той, с железным прутом?

Конечно, он помнит. Я только начинала работать на телеканале, и Эдик старался давать мне темы полегче: выставки или коммуналку. Та бабуля поначалу не вызвала ни у кого никаких подозрений: жаловалась на нелюдей из ЖЭУ, плакала в трубку.

– Есть у вас доказательства их плохой работы? – строго спросил Эдик. – Без документов и свидетелей мы не можем ни о чем говорить.

– Есть! – заверила она. – Да они и сами не отрицают: виноваты.

И мы с Димой поехали к ней, прихватив по дороге мастера ЖЭУ, высокую нервную блондинку.

Бабка плакала, жаловалась на негодяя-слесаря, рассыпала по столу пригоршни лекарств, перелистывала трясущимися руками медицинские справки, хватала меня за пуговицы и кулаком грозила мастеру, которую мне в конце концов стало даже жалко. Появилась бабкина племянница, шестидесятилетняя, болеющая астмой. И вдруг в какой-то момент я отчетливо поняла, что ЖЭУ, конечно, виновато, но не слишком, а интерес у бабки иной, корыстный. Племянница ее, в силу возраста и болезни, стала отказываться помогать, и в отчаянии бабка решилась стребовать денег с мнимых обидчиков, чтобы оплачивать уход…

Поняв это, я перестала слушать; сидела и смотрела на морщинистое заплаканное лицо, на полные руки, толстую талию, обтянутую ситцем халата так, что маленькие цветочки на нем превратились в белые, лишенные формы штрихи.

– Думаю, – сказала я наконец, – вам лучше обратиться в суд. Там вам помогут. Мы все равно не в состоянии определить сумму ущерба.

– Нет же… Ну как же… – заволновалась бабка.

– Послушайте, – я наклонилась к ней, – вы же просто хотите, чтобы ЖЭУ оплатило работу вашей племянницы? Так?

Бабку словно ударили. Она вскочила на свои толстые, несоразмерно короткие ноги и побагровела от гнева. Я тоже встала и оказалась на голову выше нее.

– Послушайте, – сказала я, стараясь ее успокоить. – Я понимаю, как вам тяжело. Но мне кажется, что проблему вашу надо решать другим способом. Так – не слишком справедливо. ЖЭУ ведь не виновато, что у вас такая маленькая пенсия. Попробуйте обратиться в соцзащиту…

Я закрыла блокнот и сделала шаг к двери. Дима выключил камеру и, повесив ее на плечо, поднял с пола сложенный штатив.

– Никуда не уйдешь! – закричала бабка и бросилась в коридор. Мы двинулись за ней к выходу, но уйти не удалось. Она стояла спиной к двери, сжимая в руках круглый витой металлический прут от подъездных перил. Стоило нам подойти, как прут поднялся вверх.

– Пиши расписку, что дашь денег! – закричала она мастеру. – Пиши! Сейчас как шваркну! Не будет мне ничего: у меня из дурдома справка есть! И тебя, сикодявка, подпевала, убью сейчас!

Было страшно, тем более что в узенькой прихожей я стояла впереди всех. Дима, поставив кофр с камерой на пол, пытался пробраться ко мне, но мастер застыла от ужаса, как изваяние, а на каждый Димин шаг старуха реагировала новым взмахом прута.

– Пиши! Пиши! – орала она.

Дима пробрался. Изогнувшись, он схватился за верхний краешек железяки и осторожно вынул ее из слабых старческих рук.

Старуха опустилась на табурет и жалобно заплакала, растирая по морщинистому лицу крупные слезы.

Мастер присела рядом с ней на корточки и стала приговаривать, гладя старуху по голове:

– Бабушка, ну что ж вы… Вы не плачьте. Не плачьте, миленькая. Мы вам все починим вне очереди, а плакать не надо, не надо.

Старуха никого не замечала. Мы собрали вещи и ушли.

На лестнице я не выдержала и, обернувшись к мастеру, сказала:

– Давно бы все сделали как следует, неужели трудно? Она же старая и больная.

– Так очередь не подошла. – Мастер неопределенно пожала плечами и, выйдя из подъезда, пошла прочь от нас широкими неженскими шагами.

– Ты меня спас, – говорю я Диме. Уже поздно, и он везет меня домой.

– А! Ерунда! – отмахивается он.

Его глаза сосредоточенно смотрят на дорогу, на лице пляшут отблески городских огней. Он мне нравится.

15 декабря, четверг

Я снова на работе раньше всех. Дверь «Новостей» открыта, ключи в замке, за дверью жужжит пылесос. Уборщица ворчит. Это ее привычка, она всегда разговаривает сама с собой, и даже мой приход не заставляет ее замолчать. Черная щетка пылесоса охотится за моими ногами. Куда бы я ни пошла, она уже там: тычется в пятку моих унтов, гоняет меня с места на место.

Устав бегать от пылесоса, я сдаюсь и спрашиваю:

– Елена Ильинична, что-то случилось?

Пылесос выключен резким щелчком.

– Случилось?! – Она упирает руки в бока. – Сколько ж, девочки, можно?

– Что?

– Что ж вы все гадите и гадите, гадите и гадите! Что ж вы даже вашу дрянь за собой не убираете?

Она стонет, как старое дерево в бурю, но мне даже интересно, что еще здесь могли натворить.

– Чашки загажены-заплеваны, тарелки немыты, холодильник воняет!

– Мы моем, – говорю я, но она не слушает.

– Дерьма за вами не вытащишь, так еще и резинки раскидываете!

– Какие резинки?

– Простые: презерватив я нашла.

– Где? Какой? – От неожиданности у меня перехватывает дыхание: ничего себе! Такого я не ожидала.

– Вон тут лежал. – Рука Елены Ильиничны указывает на Данкин стол. Мне становится противно.

– Запечатанный? – робко спрашиваю я.

– Прям! Щас еще!

Мне гадко. Смотрю на стол, где ночью кто-то оставил использованный презерватив. Не хочу к нему даже подходить.

– Дерьмо раскидывают, вещи дорогие раскидывают!

– Какие вещи? Вы о чем?

– Ладно грязь – кассеты за вами подбирай, чтобы Захар Васильевич на вас потом не ругался… Чего кидаете? Денег стоят!

– Какие кассеты?

– Ваши эти, маленькие.

– Когда вы нашли кассету?

– А вот наутро после случая с Эдуардом Максимычем.

– Где? – Я становлюсь настойчивой, и уборщица робеет.

– Тут вот, у двери под пяточкой, у балкона. Взяла и на стол в кабинете положила.

Уборщица, ворча, уходит; появляется Данка. Шумно вздохнув, она ставит сумку прямо на указанное уборщицей место. Я не успеваю предупредить и вздрагиваю от брезгливости. Данка вешает шубу на вешалку, достает из пачки и зажимает губами сигарету, смотрит в ежедневник, оценивая фронт работ на день, пишет на листе бумаги сегодняшнюю дату и выходит курить.

Кассета. Вспоминаю ноющий голос Лапули: она просила у Данки кассету, но не ту, что была у Эдика рабочей. Вспоминаю, как Данка дала мне кассету, которую кто-то забыл на столе. Что там? Это хороший вопрос. Достаю кассету из сумки – хорошо, что я работала, не затирая предыдущей записи.

Только где ее посмотреть так, чтобы не увидели другие, и что там может быть?

Приезжаем с Димой на съемку. Старое здание детской городской библиотеки, темно-желтые, почти коричневые стены, линолеум – подделка под темную циновку, узкие проходы. В крохотном зальчике выставка – работы детей из особых школ: пластилиновые зайчики и сшитые из лоскутков мышки, что-то выпиленное, что-то склеенное, что-то вышитое. В зале по обыкновению шумно, но дети, сразу видно, не те, что всегда. Есть лица нормальные, почти неотличимые от обычных, но их не так много: я то и дело наталкиваюсь взглядом на бессмысленные глаза, странные движения рук, слюнявые безжизненные губы. Но зайчик или мышка, кораблик на картинке не отличаются от тех, что делают нормальные дети. Смотрю на учителей: вот маленькая женщина с короткой стрижкой и усталыми глазами, почти ненакрашенная и немного растрепанная. Глядя на нее, понимаешь, как сложно научить этих детей самым простым вещам.

Гул стихает: библиотекарь рассказывает о Пушкине, потом дети начинают читать стихи наизусть. Тихонько вызываю учительницу в коридор. Она идет за мной, настороженно поглядывая на камеру, нервно приглаживая волосы.

Дима ставит ее перед камерой, предупреждает, чтобы не выходила из кадра. Учительница кивает и тут же начинает раскачиваться из стороны в сторону. Я слышу, как за моей спиной Дима шумно вздыхает. Я задаю ей первый вопрос, протягиваю микрофон, и она тут же за него хватается.

– Я подержу, – с ободряющей улыбкой говорю привычную фразу. – Так как же вам удается научить их делать такие замечательные вещи, так здорово читать стихи?

– Это большой труд, – отвечает она. – Но это – наша основная задача: научить их делать что-то собственными руками. Некоторые приходят к нам и не умеют совсем ничего, даже простых вещей: вымыть яблоко, отрезать кусок хлеба…

Она рассказывает долго, я слушаю с удовольствием.

Интервью заканчивается.

– Спасибо, – говорю я. – У меня к вам маленькая просьба: нельзя ли потихоньку вызвать сюда нескольких детей? Только не скопом, а по одному, по два, хорошо?

То, что я слышу потом, рождает в моем сердце тоску, вязкую и обжигающую, как растопленный мазут. Сказав пару фраз, учительница теряет свою притягательную мягкость, и ум больше не светится в ее глазах – я перестаю видеть этот огонь.

– Ага, – она кивает. – Вам каких?

– Как это – каких?

– Ну, вам чтобы понаряднее было? Или самых уродов могу отобрать, хотите? Нет, уроды вам, пожалуй, ничего не скажут… Надо понормальнее.

Ужас раздирает меня изнутри, поднимается волнами к горлу, теснит грудь. Я ничего не могу ответить. Молча жду детей.

Сюжет снят. Выходим с Димой в темный пустой библиотечный холл.

– Стой, – говорю я Диме. – Можешь отмотать кассету на начало?

– Зачем? – удивляется он.

– Хочу посмотреть, что там.

– А почему не посмотреть в офисе? – спрашивает он, а сам включает перемотку.

– Не хочу. Там может быть что-то… Сама не знаю, что, – и я рассказываю ему про кассету.

Экранчик видоискателя мал. Сначала я смотрю с расстояния, потом прижимаю глаз к резиновому ободку, но это ничего не меняет, на экране – белые листы бумаги: иногда текст, иногда – таблицы и графики. Порой мелькает обычный кабинет маленького чиновника: без дорогих кресел, без красивой отделки.

– Что это?

– Не знаю. – Дима отвечает не сразу, после легкого колебания, после еле заметной заминки. – Бумаги.

– А что за бумаги? Зачем?

Он пожимает плечами и отводит глаза.

– Ты чего такая расстроенная?

В офисе царит всеобщее расслабление. Лиза, Анечка и Надька сидят на столах и болтают хорошенькими ножками. Они такие худенькие, что во мне просыпается зависть. Вижу свое круглое лицо, пухлые формы: не толстые – чуть округлые.

Отвечаю на Анечкин вопрос:

– Да ничего, устала. Девчонки, ничего не слышно от милиции? Никого не нашли?

– А! – Надька машет рукой, в руке – надкушенное яблоко. – От них дождешься! – и с влажным хрустом откусывает еще один большой кусок.

– А может, все-таки несчастный случай? – говорю я с надеждой и повторяю Димины соображения: – Нет, ну правда, разве мог он не сопротивляться, пока на него надевали наручники, пока укладывали в студии на пол? И как бы ни были пьяны Сашок с Андрюхой, такого шума они не услышать не могли.

– Да брось! Какой несчастный случай? Как ты себе это представляешь? – Надька перестает жевать от возмущения, и яблочный сок брызжет у нее изо рта. Она вытирает подбородок и продолжает: – Эдик что, упал так, что земля задрожала? У камеры подломилась ножка, и она рухнула сверху?

– А вообще, – странно, что мысль эта приходит мне в голову впервые, – что он делал в офисе так поздно? Почему он не ушел после эфира?

Все молчат. Лиза пожимает плечами и шелестит:

– Можно спросить у оператора. Кто был оператором?

– Кажется, Витька.

– Ну вот… – Она спрыгивает со стола и садится за компьютер. Их мечтательная идиллия разрушена мыслями о грустном.

– А как же наручники? – спрашиваю в пустоту, но Анечка отвечает, хотя наушники уже у нее на голове:

– Может быть, он сам их надел? Заигрался… С ним случалось.

– Сам? Зачем? Откуда он их взял?

– Так это его наручники.

– А ты не знала? – даже Лиза удивленно поднимает голову.

– Он носился с ними недели две, помнишь?

– Нет, – растерянно трясу головой.

– Я думала, ты знаешь, – в голосе Анечки звучит сочувствие. – Они детские, из полицейского набора. Им с Лапулей кто-то в шутку подарил на годовщину свадьбы.

Лиза и Надя кивают головами, как автомобильные собачки.

– Ему было так смешно, – продолжает Анечка…

– Своеобразное чувство юмора, – вклинивается Надька.

– …что он принес их на работу.

– Выходит, он мог их снять? Раз они были игрушечными?

– Не думаю, – шелестит Лиза, – у моего племянника такие. Они железные, надежные, хоть и не из стали, конечно. Застегиваются прочно, и открыть без ключа – надо очень постараться. Я бы не смогла…

За окном темно: густая чернильная синь, в которой висят, покачиваясь, редкие снежинки.

Я одна. Я сижу у компьютера. Пишу сюжет в ярко освещенном кабинете. Данка и Леха где-то ходят, Надька уже ушла, Лиза и Анечка – на съемках.

За моей спиной редакторский стол. Что-то шелестит, словно переложили лист бумаги. Я испуганно оборачиваюсь: никого. Мой сюжет дописан, синхроны выбраны, пора идти искать Леху, пока не ворвались в кабинет девчонки, которые теперь уже с трудом успеют смонтировать до выпуска свои сюжеты. Но я не могу. Смотрю, как завороженная, на стол, за которым так недавно сидел Эдик. Я почему-то ни разу не думала об этом со дня его смерти. В студии – да. Там я обходила место, где он лежал, когда шла к компьютеру набивать подводки. Делала десяток лишних шагов, только бы не наступить на голову, ноги, спину – так ясно себе их представляла. Здесь, в кабинете – нет.

А сейчас вдруг увидела, как он сидит над кроссвордом, ссутулив спину, сложив на столе полные руки – я так хорошо помнила эти руки. Штрихи черных коротких волос выползали из-под манжеты на тыльную сторону ладони. Звонит телефон, он тянет руку, а глаза все еще прикованы к кроссворду, и рука на мгновение повисает в воздухе. Потом глаза поднимаются вверх – трубка взята.

Вижу, как он ест, – на этом же самом месте, отодвинув в сторону кроссворд и лист бумаги с перечнем сюжетов. Вижу, как он лениво подходит к компьютеру: полазать по Интернету, разложить пасьянс.

Я вижу все это так же ясно, как вижу небрежно наброшенный на спинку редакторского стула Данкин палантин, ее сумку и чашку с отпечатком ярко-красной губной помады. Мое сознание двоится, но я ничего не могу с этим поделать. Становится страшно, надо идти звать Леху, монтировать и ни о чем не думать. Но я не могу, стою на месте и жду, когда кто-нибудь ответит мне на вопрос, что из этого – правда.

Звонит телефон. Вздрагиваю. Жду повисшей в воздухе руки, взгляда, совершающего прыжок с газетной страницы.

Телефон звонит еще раз.

Данка, пахнущая смесью разных запахов: табаком, морозом, кофе и цветочной туалетной водой, – открывает дверь и идет к столу, раздраженно бросив мне:

– Чего трубку не берешь? – и в телефон: – Алло. Да, сейчас запишу.

Она перекидывает сумку на стол, опускается в кресло, прижимает трубку к плечу, достает из ящика ежедневник.

– Какого числа? Во сколько? – уточняет она, перелистывая страницы.

Все это так привычно и знакомо. Данкино тело – большое, заметное – вытесняет из кресла робкий Эдиков призрак.

Входит Леха. Идем монтировать.

16 декабря, пятница

Бегу в офис – опаздываю на съемку. Ноги утопают в глубоком снегу, капюшон сбился набок и мешает смотреть; я придерживаю его рукой, немного отгибая край. Чувствую, как капли пота собираются на плечах, и первая из них стекает по спине. Липнет к телу и колет свитер. Бегу еще быстрее, проклиная все на свете, но перед офисом останавливаюсь, увидев это. Я даже не знаю, что это может значить.

Красная кирпичная кладка, привычная глазу – новая, без щербинок и разводов; на ней – надпись белой краской, большими и ровными, словно по трафарету выписанными буквами: «Здесь жил и работал великий журналист Эдуард Максимович Верейский».

Первая мысль – дурацкая: почему – жил? Разве он здесь жил?

Вторая мысль: кто? Кому пришло в голову это написать?

Но съемка! Влетаю в дверь, взлетаю по лестнице, и Данка уже качает головой: еще не зло, но уже укоризненно.

– Я уже еду! – кричу ей. Дима с кофром – в дверях, и в руки мне сунут микрофон.

Заседание Думы – развлечение и каторга. Здание старое, тертый линолеум под ногами, тусклые лампы под потолком, казенная краска стен. Говорят, здесь скоро будет ремонт, но пока – ковровые дорожки со втертой в них пылью, светло-желтая, болезненная полировка…

Гул голосов. Журналисты вдоль стен сидят плечом к плечу, общественность теснится в простенке, депутаты лениво занимают места, шелестят свежими газетами.

Рядом со мной оказывается Кристина – думский пресс-секретарь.

Первым вопросом идет доклад контрольно-счетной палаты. Это всегда интересно: Волков любит побольнее укусить мэра, а потом в обсуждении начинается цирк со взаимными оскорблениями, с криками – и невозможно следить за смыслом… Сначала все это казалось мне очень смешным, пока я не поняла, что сюжет после таких заседаний лепить не из чего: ни одного разумного слова.

Но Волков говорит, а я, давно уже махнувшая Сеньке: «Пиши!», – ничего не понимаю. Он никого не разоблачает, не произносит ни слова о нарушениях и нецелевых использованиях, он просто мямлит, цепляясь за бумажку, поправляет очки на длинном носу. Мелкие недочеты, погрешности и оплошности… Оборачиваюсь к Кристине, которая от нечего делать рассматривает маникюр.

– Что это с ним? – спрашиваю я.

– А что? – она в недоумении.

– Он раньше всегда так ругался!

– Так на кого ему теперь ругаться?

– На мэра, как всегда.

– Не будет он на мэра ругаться.

– Почему?

– Ты в каком городе живешь? – Симпатичное лицо Кристины искажается гримасой злорадства и высокомерия. – Хоть что-то из неофициальной информации должно до тебя доходить, нет?

– А что? – Я глотаю обиду, мне важно узнать.

– Волковская дочь выходит замуж за мэрского сына. Так что папы полюбовно договорились ради счастья… этих самых… своих детей.

Мы молчим, потом я снова спрашиваю (глаза на Кристину, руки показывают крест Витьке – хватит писать, все равно Волков ничего интересного не говорит):

– Слушай, а почему Волков ходит с охранником?

Она пожимает плечами:

– А что, нельзя?

– Нет, можно. Просто как-то странно. У кого охранники? Такие, которые всюду таскаются? Мэр. Губернатор. Волков. Все. Даже губерские замы без охраны, одни.

– С водителями, – резонно замечает Кристина.

Я вижу, что Витька наконец обратил на меня внимание, и убираю дурацкий крест. Витька идет набирать видеоряд.

– Так почему? – пристаю я к Кристине. Раньше никогда не задумывалась о Волковском охраннике, а теперь не могу успокоиться.

– Да бог его! – отмахивается она. – Рассказывает, что на него покушались. Врет, наверное.

– Давно покушались?

– Говорит, год назад.

– А кто?

– Да никто. Говорю же – врет!

И Кристинка делает вид, что меня нет.

Депутаты кричат, размахивают руками, вскакивают с мест: речь идет о деньгах. Горячатся лысеющие мужички в поношенных пиджаках, дамы с высокими прическами. Владелица аптечной сети разговаривает ультразвуком, и ее резкий писк копьем пробивает словесные потоки. Молодая девчонка – папина дочка, которой бог знает что здесь надо, – слушает внимательно и молча. Врач и банкирша пытаются вставить хоть слово, но их совершенно не слышно.

– Видел я ваши документы! – орет пожилой депутат. – Как вы с ними из сортира выходили! Что вы там делали с этими бумажками?

Люди смеются, кто-то злится, а мне, например, грустно.

Первый вопрос заканчивается, перерыв. Я иду брать интервью, пока все не разбежались. Остаюсь на второй вопрос: о проблемной котельной. Мерзнут несколько десятков домов.

Депутатам это не так интересно, как мне и замерзшим жителям: после перерыва их уже меньше, а те, кто остался, скучают. Перед двумя газеты, и они, почти не таясь, читают длинные статьи.

Вопрос обсуждается вяло, голосуют по проекту за принятие дежурных мер: поручить, рассмотреть, взять на контроль.

Уезжаю. Полдня потеряно.

В офис возвращаюсь к обеду.

Вкусно пахнет разогретыми в микроволновке сосисками. Хочется горячего, но я не люблю спускаться вниз, в отдел рекламы, греть там еду, а потом бежать наверх, держа в руках обжигающе-горячую посудину. Мне это кажется чем-то сиротским, унизительным. К моим услугам – честный бутерброд, чашка горячего чая, салат из кулинарии.

Перегоняю отснятый материал в компьютер, а пока идет процесс, с наслаждением ем. Рядом обедает Лиза.

– Ты видела надпись? – спрашиваю ее.

Она кивает, с легким шипением втягивая между зубами воздух, чтобы остудить горячий кусок.

– Кто это написал? – говорю и не жду ответа, но Лиза вдруг отвечает:

– Ларисик.

– Какая? Наша? Эдикова?

Лиза утвердительно прикрывает глаза.

– Откуда ты знаешь?

– Я видела ее утром. Шла на раннюю съемку и увидела.

– Прямо как она писала?

– Да. Последнюю букву. Увидела меня – и бежать. Дурочка… – последнее слово – почти с нежностью. Лиза права: жалко ее. Что бежать, если ни у кого рука не поднимется ее обидеть?

– А сколько ей лет? – спрашиваю я.

– Не знаю. Молоденькая, наверное: после школы или одиннадцатый класс.

– Ты думаешь? А мне показалось, у нее морщины.

– Это от несчастной любви.

Я кладу в рот вилку салата: вкусно. Закипает чайник.

Вечер. Встречаюсь с Димой. Он снова везет меня за город, в зимнюю ночь, в сказку. Как любитель изысканных ценностей, он выбирает все новые и новые места. Иногда передо мной вид на реку и далекий город, иногда – темный лес, плотная масса стволов, густой туман еловых лап, снежинки, танцующие в свете фар, иногда – поляна, искрящаяся снегом, синие тени, луна… Я люблю эти прогулки. То сижу в машине, а то выхожу и бегаю, как бегала в детстве: вздымая тучи снежной пыли, падая в сугробы и хохоча. Дима молча курит, облокотившись о капот, и улыбается. Молчит: никогда не могу понять, что у него в голове. Выбираюсь из сугробов на плотную дорогу, отряхиваюсь от снега, Дима целует меня, и голова кружится от табачного запаха: я, наверное, больна, но мне нравится вкус наших поцелуев.

Мы садимся в машину, снова и снова целуемся, сосны качаются над нашими головами, они темнее темного неба, и снег летит – не из туч. Он начинается ниже, между небом и землей, от сосновых вершин, летит все быстрее и быстрее; раскачиваются сосновые лапы, словно метут и разгоняют снежинки…

Дима целует меня в последний раз: легко и нежно. Проводит по моей щеке кончиками пальцев.

– Пора ехать, – говорит он, и мне, как всегда, становится грустно от того, что наши с ним сказки такие короткие. – Метель. Заметет дорогу – завязнем.

Машина осторожно разворачивается, мы едем в город, белые снежинки бьют в лобовое стекло, словно злятся, что не смогли нас удержать.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации