Текст книги "Описание религии ученых"
Автор книги: Никита Бичурин
Жанр: Религиоведение, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Тем более является высокою заслуга Конфуция: он первый сделал науку, образование достоянием народным, он первый познакомил народ как с правительственными документами, так и с самим собою. Если до Конфуция и были школы, то все же только школы правительственные; нигде не видно, чтобы, помимо их, были народные учителя. Мало того, кроме конфуцианских школ, не существовало в Китае даже и впоследствии никаких школ; являлись писатели, не согласные с конфуцианством, враждебные ему, но мы говорили уже, что даже буддисты и даосы учатся по конфуцианским книгам. Китайцам непонятно даже, чтобы могли существовать другого рода школы, в которых не преподавались бы их классические книги. Когда европеец говорит им, что в Европе также учатся, что там также получают ученые степени кандидатов, докторов, то они твердо уверены, что это звание дается за изучение их классических книг. На этом-то и основан известный анекдот, что они считали покойного супруга королевы Виктории беглым кантонским студентом, так как им сказали, что она вышла замуж за молодого человека, взятого с университетской скамьи. На этом же основании, когда они увидели, что европейцы их превосходят во всем, и им стали толковать, что европейцы обязаны этим науке, они не сомневались, что эта наука заключалась в их же классических книгах; подозревали даже, что в Европу зашли те главы из этих книг, которые потеряны китайцами.
Чему и как учил Конфуций – это еще загадка; может быть, самая история и поэзия были в его руках только как пособия для изучения письменного языка; этим учением он и ограничивался, не выводя даже и тех нравственных принципов, которые ему приписывают. Все последующее было делом его учеников. Но уж и то много, что явился человек, который позаботился о народе, стал его учить. Народ в Китае смотрит с недоверием на своих чиновников; оттого он не изъявляет сочувствия к тому образованию, которое ему предлагается. Но вот теперь он завелся собственным своим учителем, от которого пошли другие учителя, он готов их слушать. Понятно, что эти учителя должны говорить в его духе, соболезновать об его страданиях, осуждать поборы, наряды. Все это нашлось в конфуцианстве. Мы видим в нем поддержку демократических начал и вместе с тем неограниченной власти государя. Не такие были государи древности, как эти ничтожные Чунь-цю; в древности, в Шу-цзин, вот как они заботились о народе! Такова главная мысль последней книги. И народ поддержал это учение; конфуцианские ученые стали мало-помалу чувствовать свою силу, и эту силу внушало им убеждение, что они более образованны, более знают, чем правительственные чиновники; сначала они смиренно дожидаются, когда правительство призовет их к управлению; они продолжают вырабатывать идеи своего учителя, может быть, создают многое от себя, приписав это Конфуцию. Но когда терпение их истощилось, является Мэн-цзы и начинает громить правительство: «Что должна сделать жена с мужем, ее покинувшим?» – спрашивает Мэн-цзы у владетельного князя. «Бросить его и взять другого», – отвечает последний. «Что должно сделать с чиновником, не исполняющим своих обязанностей?» – «Отставить». – «Ну а когда князь дурно правит?» Князь посмотрел направо и налево и завел речь о другом.
Конфуцианство могло легко разрастаться во время междоусобных войн. Когда Цинь-ши Хуанди соединил Китай под одну власть, общественное мнение, поддерживаемое конфуцианцами, оказалось уже так враждебно ко всем его распоряжениям, что он должен был вступить в борьбу с конфуцианцами, озлобленными тем, что не по их идеям соединили Китай, не спросясь их правят. Это вовсе не было гонением на науку: как говорят китайцы, доклад об истреблении конфуцианских книг писал знаменитый Ли-сы, который был столько же великий государственный муж, как и ученый: он обработал ту китайскую письменность, которая существует и до сих пор и которою написаны самые конфуцианские книги, выдаваемые за древние. До того в каждом царстве были свои варианты письменности. Оставлены были и казенные ученые академики, не преследовались и книги астрономические, математические, по части сельского хозяйства, естественной истории, медицины и все полезные для народа в его быту. Сделана была даже уступка в духе конфуцианства: позволено было брать уроки у правителей для изучения гражданских законов. Вооружались лишь против педантов, которые осуждают новое на основании старого только для того, чтобы осуждать. Но конфуцианцы метко и ядовито обозначили такое распоряжение правительства: «оно хочет», сказали они, «оглупить черноголовый народ», то есть чтобы он не имел своего мнения, на все глядел глазами правительства. Понятно, что конфуцианцы уже были уверены, что общественное мнение на их стороне, что народ уже в их руках, смотрит их глазами, сочувствует только тому, чему они его учат. Метко же обозначило их и правительство, назвав педантами, знающими только старое, то есть ретроградами. Действительно, конфуцианство послужило причиною застоя Китая; педантизм, как мы видим, может иметь поддержку в самом демократизме, и наука может служить источником застоя, если она направлена не в ту сторону.
Дорого поплатился Цинь-ши Хуанди за это презрение к народу и его учению. Скоро пала его династия, и нет сомнения, что причиной этого падения была вражда конфуцианцев, которые и открыто присоединялись к бунтовщикам. Умело взялся за дело хитрый дом Хань: он видел силу народного мнения и призвал конфуцианцев к управлению. Зато на множество мест в классических книгах, даже на всю их редакцию, тем более на толкования, можно смотреть так, что они прошли сквозь призму угождения правительству. Как скоро конфуцианцы взяли в свои руки бразды правления, стали у трона, они уже отделились от народа, хотя и кажутся его друзьями: власть изменяет характеры. Они остались верны только одному принципу – хулить всякое нововведение, ссылаясь на образец древних царств, и заботиться о своей власти. Этому новому положению можно приписать, что конфуцианцы дали совсем другую редакцию своим книгам: сочинили одни, отбросили другие. Если прежний Шу-цзин проповедовал республиканские идеи, то куда он теперь годился!
Как бы то ни было, несомненно одно, что в основу конфуцианства легла наука: мы видим, что две классические книги содержат в себе историю: история так близка народу, он так ее любит; недаром же Геродот решался читать ее на Олимпийских играх. Затем Ши-цзин – книга песен – соединяется толкованиями с тою же историею, поддерживает ту же народность, песни еще более любимы народом, чем история. Говорят, что Конфуций занимался также И-цзином, книгою гадательного, прабабушкою нашего Мартына Задеки, написанною несвязным языком; указывают даже на главы, будто им написанные в приложениях к этой книге. Мы не признаем этой ранней связи И-цзина с конфуцианством; оно нигде не ссылается на него в древних книгах. То место Лунь-юй'я, которое приводится в подтверждение занятия Конфуция И-цзином, толкуется очень натянуто; даже, может быть, и в этом натянутом виде нарочно искажено, вставлено. Другое дело – последующие века: конфуцианство старалось расширить круг своих учений, ему было полезно присоединить такую книгу к своей школе; во-первых, она дошла от древности, а конфуцианцы – приверженцы старины; книга такого рода всегда имеет ход у народа, а конфуцианцы – друзья народа. А главное, такого рода книга дает простор всевозможным толкованиям, то есть в нее можно вставить какую угодно науку – и военную, и астрономическую, и моральную, словом, все, что ни показалось бы конфуцианцу нужным внести в свой круг; чего еще не было внесено, он может внести это, как и было с И-цзином.
Говорят, что Конфуций не только был музыкант, но и написал будто даже, потерянную однако же, книгу о музыке. Судя по помещенным в Лунь-юй отзывам его о музыке, нельзя сказать, чтобы он был китайским Вагнером[8]8
Конфуций преподал капельмейстеру Лу следующий урок: «Музыке легко выучиться: при начале игры все инструменты должны быть настроены; в продолжение игры все должно идти плавно, внятно, без диссонанса; то же и в конце!»
[Закрыть]. Но то несомненно, что в древнее конфуцианское образование входила музыка: в классических книгах не раз упоминается о тонах. Так как нельзя верить на слово конфуцианцам, которые, как и всякие последователи какой бы то ни было школы, приписывают всегда своему учителю то, что введено уже ими, то и мы не будем смотреть на Конфуция как на лицо, действительно введшее музыку в образование. Достаточно того, если ученики его, в противоположность ударам (тогда еще не было грома) оружия, раздававшегося в те века, проти-воставили гармонические звуки, возглашавшие о мире. Очень натурально, что они старались расширить круг гражданского образования. Точно так же нельзя утвердительно сказать, чтобы Конфуций придавал то значение нравственности или церемониям, какое придали им его ученики. Мы видим, что и книга о церемониях, ему приписываемая, также не дошла до нас, потому, может быть, что и не существовала. Представляя себе, однако же, Конфуция как первого народного учителя, не мудрено допустить, что он в свое преподавание ввел музыку, как смягчающую народные нравы; музыка имела связь с книгой стихов, которые должна была сопровождать. И очень жаль, что музыкальное образование было заброшено конфуцианством, что оно считается ныне промыслом самых презренных людей. Что касается до церемоний, то при Конфуции они могли еще заключаться только в вежливых приемах: как подходить и отступать, то есть раскланиваться, как сообщать приятное и приличное выражение своему лицу. Зато мы видим, что вся главная деятельность учеников Конфуция обращена исключительно на эти церемонии. О конфуцианстве, до вступления его на историческое поприще с полною уже властью, при Ханьской династии, за целые три столетия, если не более, мы имеем весьма мало сведений; но очевидно, что оно в это время не дремало и развивалось все более. Упоминается о некоторых учениках Конфуция, достигавших значения в том или другом царстве, и даже казненных за проявление честолюбия. Не много знаем мы о Мэн-цзы, кроме приписываемого ему сочинения, хотя на это сочинение надобно смотреть как на продолжение Лунь-юй'я. Последняя книга представляет изречения Конфуция, а иногда и одних его учеников, разговоры Конфуция с ними, отзывы о характере Конфуция. Никто не сомневается, что это сочинение уже, конечно, не принадлежит Конфуцию и даже первому поколению его учеников, вернее – и второму, и третьему, потому что в нем о некоторых учениках Конфуция отзываются уже с тем же почетом, как и о самом Конфуции; следовательно, Лунь-юй могли составлять уже их ученики. Но надобно ли непременно верить, что они записали действительные слова Конфуция; не скорее ли они внесли в эту книгу именно то, что их занимало? Точно так же, конечно, гораздо позднее, конфуцианцы, раздосадованные, как мы сказали выше, своим долгим ожиданием влияния и власти, могли создать философа Мэн-цзы, который будто, как и Конфуций, странствует по различным царствам и досказывает то, что еще не договорено было в Лунь-юй'е, а было выработано впоследствии. История именно замечает, что странно, как Мэн-цзы, современник Чжуан-цзы, с ним не встретился. Затем историческое упоминание о конфуцианцах переходит прямо к столкновению их с Цинь-ши Хуанди; еще говорится, что они встречают основателя Ханьской династии с музыкой и жертвенными приборами. Последние принадлежат церемониям; значит, если Цинь-ши Хуанди мог истребить Шу-цзин – историю, то почему он не отнял у конфуцианцев ни музыкального, ни церемониального образования? Мы думаем, что это доказывает только то, что такое образование в то время уже считалось конфуцианцами выше ученого, исторического.
Действительно, в продолжительный период негласного существования конфуцианства из всех трудов его ученых мы можем указать разве на одни только комментарии, сделанные на Чунь-цю по части истории. Вся же деятельность первых конфуцианцев выразилась в многочисленном ряде статей, относящихся к церемониям. Эти статьи собраны были в одну книгу (Ли-цзи – собрание церемоний). Сюда же должно отнести и Сяо-цзин, книгу о почтительности к родителям, равно как и упоминаемые уже Цзя-юй, Лунь-юй и Мэн-цзы. Пожалуй, это были своего рода комментарии на Ли-цзин, каноническую книгу церемоний, приписываемую Конфуцию, и о котором в ней, впрочем, не упоминается; но здесь уж основная мысль Конфуция могла значительно измениться. Если сохранилось Ли-цзи, то почему бы не сохраниться и Ли-цзину, если б он был действительно написан. Правда, что Конфуций не мог обойти такого важного вопроса, как церемонии, или, что то же, как мы сейчас увидим, нравственность. Для нравственных начал был им принят Шу-цзин; нравственную оценку дает он и в Чунь-цю; в Лунь-юй'е ему влагают в уста следующий нравственный отзыв и о Ши-цзине: 300 стихов Ши-цзина заключаются в одном слове: «не помышляй дурно». Но большая разница – искать в истории законов и выводов для нравственности, или из придуманных, или, пожалуй, добытых из истории законов нравственности делать предписания для всей будущей жизни народа, останавливать всякое историческое развитие. Стоит только заглянуть в первые страницы Лунь-юй'я, чтобы видеть, что вскоре после Конфуция началась борьба, чему отдать предпочтение – нравственности или науке? «Учиться и с каждым днем совершенствоваться не так же ли приятно, как встретиться с другом, пришедшим из далеких стран?» «Молодой человек должен быть почтителен к родителям, солиден и честен, любить добро. Все же свободное от этого время он должен употреблять на свое обучение». Но затем Цзы-ся, ученик Конфуция, говорит положительно вслед за последним изречением: «Если кто истинно любит добро, служит родителям со всею тщательностию, государю со всею преданностию, обращается с друзьями с искренностию, хотя бы другие и называли того невежей, я назову его ученым!»
В месте, отводимом нравственности, заключается, кажется, главная ошибка и не одного только конфуцианства. Не только нравственность, втиснутая в определенные рамки, скоро превращается в ханжество, но и самая наука, попавшая под опеку такой нравственности, превращается в шарлатанство или в переливание из пустого в порожнее. Нравственность, выдвинутая вперед, унижает знание и, покровительствуя таким образом невежеству, становится безнравственною. От конфуцианства нечего требовать, чтобы оно удержалось на той высоте, на которую вознеслось было однажды, признав науку за источник нравственности. Люди, и через две тысячи с половиною почти лет, не убедились еще в этом. Что, по-видимому, с первого взгляда может быть возвышеннее той идеи, которую прежде всех в мире выработали конфуцианцы, что только одна наука должна быть поставлена во главе правления, что она должна давать законы всему, что ее одной только должно слушаться? И действительно, что мы видим в Китае? Ни одна должность не дается там ни по протекции, ни по знатности происхождения, ни по богатству! От последнего чиновника и до министра там все вышли из корпорации ученых, выдержавших экзамены сперва на студента, потом на кандидата и, наконец, на доктора. Там всякий чиновник, хотя бы служил в Киргизских степях, готов хотя сейчас занять профессорскую кафедру. Там на соискание ученой степени являются не только знатные, семейные, но даже старики, достигшие 70 и свыше лет. Ясно, что и наука нелегка, нет пристрастия и в экзаменах, они неподкупны. Но дело-то в том, что надобно знать, в чем заключается эта наука. И оказывается, что десятки лет проходят все над изучением одних и тех же и все одних только цзинов – старинных книг, что на всех экзаменах нужно писать все только хрии, в одном и том же духе; нужно знать классический язык в совершенстве: он будто бы развивает способности; кто, дескать, владеет языком до такой степени, что может, в сжатой хрии, правильно и пропорционально изложить все ее части, не сказать ни более ни менее, как сколько нужно, тот, значит, владеет мыслью, значит, обработал свои способности. И вот, новый доктор является и историком, и финансистом, и уголовным судьей; он наблюдает и за сооружением зданий, и за земледелием, за водяными работами; мало того, он командует даже войсками[9]9
Заметим кстати, что Пруссия одолжена развитием своего просвещения, давшего ей такую силу, той же системе государственных экзаменов. Но еще замечательнее, что китайское военное искусство, переведенное на французский язык, нашло себе почитателей именно в Пруссии со времен Фридриха Великого.
[Закрыть].
Мы называем нравственностью то, что обыкновенно передавали до сих пор словом церемонии, а китайские церемонии вошли в Европе в поговорку. Но китайское слово Ли имеет гораздо более обширное значение, чем нравственность: оно охватывает значение религии, весь образ жизни, весь строй государственный. Во всем этом нужен порядок, форма; здесь, конечно, уместнее слово церемонии. Смеются над множеством китайских церемоний; покойный отец Иакинф, да и европейцы сделали скучными и смешными свои описания именно благодаря тому, что вместо краткого очерка, в чем состоят церемонии, выписали эти церемониалы целиком. Разве и у нас не издаются всякий раз подробные описания всякого рода процессий? Соберите все эти церемониалы вместе и заставьте их читать, они покажутся скучнее самой Телемахиды Тредиаковского. У китайцев такие церемониалы написаны для справок; они раз навсегда дали всему формы, и мы наперед знаем, как будет совершаться обряд восшествия на престол богдыхана, его женитьба, его похороны; какая свита будет сопровождать и предшествовать ему в том или другом случае; как представляются ему чиновники, как принимает он отличившихся чиновников или гостей; какие у него бывают пиршества, как он раздает титла, или – сколько жертвенных сосудов и с какими жертвами должны стоять в том или другом храме, при том или другом случае, какая должна быть форма самого храма. Форма есть сокращение времени; вместо того чтобы всякому ломать голову и придумывать, как ему поступить и что сказать, в каждом из многочисленных случаев жизни, встречающихся с каждым, однажды принятые формы избавляют от напрасных хлопот и забот. Точно так у нас так называемое светское обращение доступно не многим и им щеголяют, как особенным даром; но, кроме Китая, трудно встретить другую нацию в свете, в которой всякий умел бы держать себя прилично, нашелся бы во всяком положении, тогда как это не затруднит самого простого китайского крестьянина. Это уже не одно сокращение времени, не одно облегчение от случайных хлопот, это – избавление от столкновений, ссор, брани, преступлений. Известно, что южные жители чрезвычайно вспыльчивы, неудержимы в порывах страсти; но благодаря церемониалам надобно много усилий, чтобы вывести китайца из терпения, и чему он этим обязан, как не своим церемониям, однажды принятым формам, которые, существуя тысячелетия, усваиваются каждым почти с рождения? Эти формы сделались национальным достоянием, типом народа. Тут нехорошо одно, что эти формы стары, что они выработались в старое время человечества, но имеют претензию на современность и, таким образом, самими формами поддерживается застой и противодействие новейшим идеям; с другой стороны, при встрече с другими типичностями в Китае проявляется народный антагонизм, от которого прежде много страдали и китайцы, и другие народы, и еще постраждут. Формы, облегчая жизнь, лишают ее вместе с тем и живости; устраняя столкновения, они нагоняют скуку; имея в виду свободу и больший простор для тех явлений, которые не укладываются в формы, давят жизнь апатией.
Но формы не заканчивают китайских Ли; последние должны обнимать и внутреннее их содержание. Вот почему эту сторону мы и называем нравственностию. Надобно сказать правду, что подобно тому, как никто так не воспитан, как китайцы по наружности, в церемониях, точно так же едва ли в каком-нибудь народе развиты до такой степени и общие нравственные понятия, то есть если кто и не нравствен, то, по крайней мере, знает, в чем заключается нравственность. В самой Европе не у каждого ли человека, например, свое определение понятий о чести, честности, благопристойности и прочих качествах? Протестанты учат даже, что вера и без добрых дел может сделать человека святым.
Как бы то ни было, вот что говорят китайцы о значении слова Ли.
«Церемонии составляют связь неба с землей; они утверждают порядок между людьми; они прирождены человеку, а не суть только искусственная внешность или прикраса в выражении сердечных влечений. Они основаны на различии в высшем и низшем достоинстве вещей, на разнообразии природы. Вследствие этого введены формы для одежды, правила для совершения обрядов – совершеннолетия, браков, похорон, жертв, представления ко двору, угощений, почтения к старости; определены отношения между государем и чиновниками, отцом и сыном, старшими и младшими братьями, мужем и женою, другом и товарищем. Даже средства к образованию себя, устроению дома, управлению государством, устройству вселенной не могут обойтись без церемоний».
Но мы не можем следить с подробностью за всеми сейчас перечисленными предметами церемоний. Мы только представим здесь характеристику конфуцианцев (описанную еще в Ли-цзи) и затем скажем несколько слов о главнейших, выдающихся и нас поражающих пунктах конфуцианства.
«Ученый учится многому, а платье его сообразно с местностью. Он, сидя на рогожке, усваивает высшие правила, в ожидании, что его пригласят (на службу); учится день и ночь, в ожидании, что его спросят, – укрепляется в преданности престолу, ожидая, что его повысят (на должность); напрягает усилия, чтобы быть способным к исполнению поручений. Так он приготовляет себя… При полной вежливости, он как будто небрежен; в маловажных случаях как будто стыдится; смотрит слабым, как будто не способен… прежде чем заговорить, уже внушает доверенность… заботится не о богатствах, а об изяществе… пред выгодой не повредит истины… видя смерть, не изменит своему долгу… его можно умертвить, но не пристыдить… Ученый живет с нынешними людьми, а исследует древних; действует в настоящем, а думает о будущем».
Конфуцианцы сами определили, что все их учение состоит главным образом в объяснении пяти неизбежных или требуемых для каждого достоинств и в утверждении трех отношений. Первые суть: любовь (человеколюбие), истина, нравственность или церемонии, ум (мудрость, знание) и честность. Ими должен украшать себя всякий, а от украшения себя зависит устройство дома; когда будет устроен дом, тогда будет устроено и государство, а от этого зависит и вся вселенная.
Об этих качествах мы не можем здесь распространяться, так как они могут быть понятны всякому, хотя китайцы часто выражаются, при определении их, странными и неожиданными для нас, по своеобразию, фразами.[10]10
В искусных речах и приятной физиономии мало любви. Чжун Гун спросил: что такое любовь? Конфуций отвечал: «Вне будь таков, каков бываешь, когда встречаешь знатного гостя; обращайся с народом с чувством благоговения, которое проникает в тебя во время великого жертвоприношения. Чего себе не желаешь, не делай другим. Чтобы ни в государстве, ни дома никто на тебя не роптал!.. Любовь есть сдержанность в словах; при трудности в исполнении, разве можно обойтись без сдержанности в словах?»
Твердый, крепкий, прямой и простой близок к любви.
Знание, хотя бы и было приобретено, но пропадает, если его не охраняет любовь, то же если и охраняет, но без солидности, не возбудит уважения; но знание, любовь и уважение не будут хороши без церемоний.
Те, которые первые занимались церемониями и музыкою, были дикарями; последующие стали называться образованными мужами; я предпочитаю первых.
Цзы-ху спросил о том, как служить духам? Конфуций отвечал: «Не умеешь еще служить людям, как же служить духам?» – Осмелюсь спросить о смерти? – Конфуций сказал: «Еще не знаешь как жить, как же знать смерть?»
Приносить жертвы не своим демонам – это лесть; видеть истину и не исполнять – это трусость.
Не горюй о том, что люди тебя не знают; горюй о том, что не знаешь людей; знание есть знание людей.
Если государь знает церемонии, то народом легко управлять. Трудно, чтобы, проведя весь день в толпе, не завел речи об истине.
Благородный муж кладет в основу истину, действует по церемониям, честностию обрабатывает.
Природа (или характер у всех) одинакова: привычки разъединяют. Самый умный и самый глупый не изменяются.
Разве небо не говорит? Четыре времени сменяют друг друга, все твари растут (по его повелениям).
Кто исполняет траур, тому пища не сладка, музыка не весела, жизнь не спокойна… Сын только через три года сходит с рук родителей, а потому трехгодичный траур есть общий (обязательный) для всех.
Цзы Гун хотел уничтожить заклание барана в жертвоприношениях; Конфуций сказал: «Ты жалеешь этого барана, а я люблю эту церемонию».
Конфуций сказал: «Как мелочен был Гуань Чжун!» Некто возразил: «Разве он не был бережлив?» Конфуций отвечал: «Но он построил для себя башню; его чиновники не соединили в одно различные должности – как же можно назвать его бережливым?» – «Ну, так неужели он не знал хоть церемоний?» – «Его князь построил у себя щит у ворот, и он построил щит у себя; его князь для гостей завел буфет, и он завел буфет. Уж если Гуань Чжун знал церемонии, так кто после этого их не знает».
Человек не плошка (в которой все налитое принимает форму плошки). Когда Конфуций пришел в храм предков, в столице династии Чжоу, то расспрашивал о всяких мелочах. Другие заметили: как же это говорили про него, что он знает все церемонии? Вот он обо всем расспрашивает. Конфуций, услыхавши это, сказал: «Вот в этом-то и состоят церемонии!»
[Закрыть]
Идеал конфуцианца есть образование из себя благородного мужа (Цзюнь-цзы); только по вмещении в себе вполне таких качеств он и может быть так назван.
Но для всех, конечно, гораздо интереснее те принципы, которые китайцы установили в столкновении человека с другим, себе подобным. Здесь они видят только три главных отношения: отца к сыну, мужа к жене и государя к чиновникам. В этих отношениях выражается именно вся характеристика не только конфуцианства, но и вообще всего Китая. На всем остальном свете, при всех разнообразных как философских, так и законодательных планах, никогда эти принципы не получали такого господства, не выражались во всей исторической жизни народа. Этим принципам, конечно, Китай обязан отчасти и сохранением своей самобытности и самостоятельности; ими, конечно, он и гордится, из-за них он и презирает другие народы, отталкивает до возможной степени заимствование. Эти принципы кажутся ему несомненными, да и не прав ли он – по крайней мере, не прав ли он был, полагая их в основание своей жизни за две с лишком тысячи лет пред этим, не оправдывает ли его отчасти и история? Но та же самая история произносит и суд над этими принципами: она осуждает не их, а их применение, она жалуется на те оковы, которые наложены этими принципами на самую историю, на науку. То, что хорошо было, может быть, за две тысячи веков, могло регулироваться опытностию, потребностями времени, развитием мышления, наукою. Но конфуцианство, утвердив однажды начала, не позволяет даже делать изменения и в их применении.
Мы уже говорили о положении Китая во время появления конфуцианства: война и военщина только и занимали тогда все умы; дипломатия отличалась безнравственностию, дети бунтовали против своих отцов; даже княжеские жены вступали в связь с другими князьями. Честолюбие не знало пределов; так, при падении Циньской династии, всякий простолюдин хотел сделаться императором, простой сельский староста сделался основателем Ханьской династии. Но понятно, что, как свидетельствует и история, его сподвижники и помощники не чувствовали к нему того уважения, которое является в обращении с государем наследственным, не выскочкой. История говорит, что на оргиях генералы и полководцы забывали всякие приличия. Нужно было ввести дисциплину, а она уже была готова у конфуцианцев: вот почему правительство и прибегло к этой школе, передало ей власть. Правительство не слишком увлекалось сначала всем конфуцианством; оно покровительствовало и даосизму, и магизму, даже было более к ним наклонно. Но дисциплину, церемонии могло дать только конфуцианство; нуждались не в его знаниях истории и народности (Сыма-цянь был даосист), а именно в церемониях. Нет сомнения, что и конфуциане переделали много из своих книг, сочинили много других, в угоду правительству; словом, на древнее конфуцианство мы теперь должны смотреть глазами ханьских ученых и толкователей.
Отношения отца к сыну – вот что легло в основание этой дисциплины; права отца так естественны, что в них никто не сомневается; кто мог заподозрить эти права в злоупотреблениях? Отец и учитель должны быть как можно более строги, потому что только это может приготовить юношу к самостоятельной жизни. Но не подрывается ли уже чересчур эта самостоятельность, когда отец и после совершеннолетия сына есть полный хозяин всего, что он наживает, когда он может три раза продать его самого? Что может быть справедливее того, чтобы сын являлся к отцу утром наведаться о здоровье, а ночью провожать его в постель; не только доставлял ему пропитание, но и в душе от этого не морщился, с благоговением радовался бы глубокой старости и с сокрушением опасался, как бы скоро с ним не расстаться; но к чему тут нужно, чтоб он не смел сесть при отце, не смел заговорить, если не спросят? Не странно ли слышать, что покойный богдыхан Цзяцин, провозглашенный императором своим отцом Цянь-луном, который номинально только отказался от престола, а на деле продолжал царствовать, стоял на коленах при торжественных аудиенциях, тогда как любимец, министр Хэшэнь, пользовался правом сидеть? Не трогательна ли эта сыновняя почтительность, которая и по смерти отца представляет его себе живым к потому является к его памятнику, выражаемому дощечкой, с докладом о всяком семейном деле, приносит, как будто он все еще жив, вновь появляющиеся фрукты, самые лучшие кушанья? Но не противочеловечен ли этот траур, продолжающийся три года, на том основании, что сын первые три года жизни не мог бы жить без помощи отца? Во время траура не только нельзя жениться, но и родить детей, смотреть на какие-нибудь удовольствия, даже бриться, тем менее играть на музыкальных инструментах. Музыка рекомендовалась самим Конфуцием, а как не забыть ее в три года? Траур – это временное монашество. Но главное условие траура: чиновник, какое бы место он ни занимал, даже во время войны, должен, как скоро он получит известие о кончине кого-нибудь из своих родителей, сейчас же, не испрашивая даже разрешения, бросить должность и спешить ко гробу покойного. Конфуцианство, ратующее против расточительности, ставит в обязанность похоронную роскошь; сын, и не получив никакого наследства, обязан заплатить долги своего отца и деда. Только будто бы одна идея почтительности обязывает человека беречь свое тело, так как оно получено от родителей; поэтому сын не только не имеет права на самоубийство, но не смеет даже подвергать себя никакой опасности. За отцеубийство не только режут виновника в куски, но наказание распространяется на самую местность: у города разламывают часть стены.
С идеей сыновней почтительности тесно связано учение о почтении к старшим, а вместе с тем устанавливается и мерка для всего общества; в нем только и существуют что старшие да младшие; равные друг перед другом называют себя младшими братьями. Конфуцианство золотит за то правительство: «Редко, чтобы кто из почтительных к родителям и старшим восставал на высших, и не может быть, чтобы кто не восстает на высших, произвел возмущение!» Вот что говорит Лунь-ю'й.
Требовать от китайцев, чтобы у них мужчины признали равноправность женщины в такое отдаленное время, когда ни один народ, исключая христианских, не возвышался до этого, – очевидно нечего. Женщина прежде всего – мать, и она отказалась в пользу своих детей от своих прав. Китайский язык сохранил в себе свидетельство, что в древности дети назывались по именам или фамилиям своих матерей; следовательно, уже в историческое отчасти время еще не было браков; – название сына, то есть рожденного от брака, и до сих пор есть почетное титло; оно после стало даваться и философам (Кун цзы, Мэн цзы). Как скоро люди стали выходить из дикого состояния, матерям невозможно было одним нести тяжесть воспитания детей; мужчина согласился принять их, наложив на их мать тяжелые условия: женщина должна быть верна; она может даже умертвить себя, когда умрет муж, отрезать часть своего тела, когда он или его родители опасно заболеют, что и поныне официально считается лучшим лекарством; муж обязан жене только справедливостию; он может иметь сколько угодно жен или наложниц; он не обязан соблюдать целомудрия; довольно и того, если он предоставляет главной своей жене права главной хозяйки, права главной матери. Главная жена обыкновенно выбирается родителями, – вот почему она еще несколько и уважается, и опять-таки мы видим, что и здесь отношения супругов основаны на принципе старшинства. По настоящее время в Китае, в продолжение последних десяти с лишком лет, две императрицы-матери управляли за малолетнего богдыхана, но не родная мать, а бывшая главная императрица считалась из них старшею. И древний Ши-цзин, равно как и новейшие лучшие китайские романы, только и добивается того, чтобы мужчина не отдавал в доме предпочтения любимым женщинам, если они младшие, не слушал наушничества, не гнал из-за их детей детей других. Жена не имеет права сидеть с мужем за одним столом; мужчина не принимает и не передает ничего из рук в руки женщины. Мужчина и женщина не ходят друг к другу в гости. Книга церемоний Ли-цзи требует даже, чтобы на улице мужчины шли по правую, а женщины по левую сторону. (Только непонятно, как же они могли исполнять это предписание, когда шли с противоположной стороны?) А между тем при всех усилиях конфуцианства восточная нравственность не может похвалиться, чтобы она стояла высоко. Правда и то, что восточный, то есть южный, житель – зверь в своих страстях, и при многочисленности жителей в Китае вследствие церемоний семейная жизнь все-таки процветает лучше, чем в других странах. Едва ли где, кроме христианских народов, женщина пользуется таким уважением, как в Китае; при виде ее представляешь себе древних римских матрон. Там женщина не прикрывает лица, разъезжает и ходит по улицам; исключая богдыханский гарем, делает визиты к другим дамам, имеет возможность насладиться театральными представлениями. В Китае женщины нередко управляли делами и даже вступали на престол; они еще в древности занимались поэзией и даже участвовали в составлении официальных историй; музыка, поэзия, живопись, вышивание – вот их препровождение времени; женщины устраивают даже свои попойки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.