Текст книги "Степан Рулев"
Автор книги: Николай Бажин
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
III
Следующей весной Рулев был уже уездным учителем в том крае, который находил нужным посмотреть поближе. Он по прежнему был здоров; в свободное время бродил, ездил верхом, читал, хотя уже только относящиеся до его дела книги, но он сделался больше решителен, даже резок, и еще больше угрюм. Он видел уже слишком много страданий человека, зла всякого, погибавших людей, и мысль о деле уже совершенно овладела им. Он пробыл на этом месте целый год, узнал все, что ему нужно было для его расчетов, и переехал в другую часть этого края. Прежняя часть была богата табунами лошадей, а эта разными племенами человеческими; но люди только пакостили землю, и ужиться с ними Рулев не мог. В это время я встретил его во второй раз; в первый же я видел его тогда, когда он только что вышел из школы. Он ходил в своей комнате взад и вперед; на столе лежали географические карты и груда набросанных на всяких лоскутках заметок о крае. Рулев сильно похудел после нашей первой встречи; глаза сделались больше, между бровями образовались складки; говорил он тише и резче. Я просидел у него часов до трех ночи, так завлекательны были его разговоры. Относительно его резкости и ума я приведу только один случай. С ним желал познакомиться один молодой господин, замечательный не только физической силой и здоровьем, но и не глупый. При первом же свиданье Рулев обратился к нему с следующим вопросом:
– До сих пор вы умели только собак гонять – что же намерены делать теперь?
Начатое таким образом знакомство кончилось тем, что при отъезде Рулева молодой господин непременно хотел ехать за ним всюду, хоть на край света, но Рулев урезонил его остаться. В другой части края Рулев пробыл еще дольше, потому что она прилегала к его родине, да и люди встречались здесь чаще. А хорошие люди были Рулеву нужны.
Здесь же он сошелся с дельной и красивой женщиной. Она была жена лекаря. Лекарь этот когда-то учился кое-чему, знал что-то, но теперь занимался только картами и амурами. Жена его, Катерина Сергеевна, жила как и все прочие женщины, но, кроме того, много думала, много читала и воспитывала дочь как умная и дельная мать. Ей было двадцать два года; силы ее, не ослабевшие в непробудной апатии русской женщины, неизбежно требовали деятельности, а деятельности, способной занять ее вполне, у ней не было. В такой женщине муж, подобный ее несовершеннолетнему относительно мозга и сгнившему физически мужу, мог возбуждать только презрение. Рулева она увидела как первого человека, стоявшего неизмеримо выше всех ее знакомых. Рулев полюбил в свободные минуты, ради отдыха, видеться с ней; сошелся с ней, рассказал свою прошлую жизнь и планы. Не мудрено было, что она полюбила его. Полюбил ее и Рулев, как может полюбить молодой, здоровый и честный мужчина молодую и дельную женщину; часто они проводили с глазу на глаз длинные зимние вечера, но ни одно слишком смелое предложение не вырвалось у Рулева. «Замужем и живет с мужем – какого же черта мне тут мешаться?..» – думал он.
Рулев заканчивал свои дела, по обыкновению, спокойно, – только сделался еще резче и решительнее…
Прошло три дня. Рулев, проходя по улице, узнал, что Катерина Сергеевна лежит в страшной горячке… Как был он на улице в фуражке, плаще и с палкой, так и вошел к себе на квартиру и долго в том же костюме ходил взад и вперед по комнате.
– Факт, – порешил он наконец. – Факт совершившийся, и толковать тут нечего.
Затем он запер квартиру и уехал из города к знакомому мужичку, звавшему его к себе по делу.
У Катерины Сергеевны не произошло дома никакой потрясающей драмы. Когда она возвратилась после прогулки с Рулевым, ее мужа не было дома, – он уехал в уезд на следствие. Молодая женщина целую ночь просидела на своей кровати и не могла заснуть. То вставала она и ходила по комнате, то опять садилась. Что происходило в ней? Жизнь ее изменилась слишком неожиданно, потому что она почувствовала искреннюю привязанность к Рулеву. Расстаться с ним она не находила в себе сил, а чтобы бросить мужа, надо было выйти на борьбу со всеми окружающими ее, – и ум ее работал с страшным напряжением, кровь обращалась необыкновенно быстро, – а руки дрожали. За ненормальной деятельностью организма должно было последовать его расстройство – оно последовало.
Когда Рулев вернулся, он узнал, что Катерина Сергеевна умерла. Рулев сильно побледнел с этих пор, и с небывалой еще силой вспыхнула в нем непримиримая злоба. Ему чувствовалось, что точно вдвое труднее стало для него с этой минуты задуманное дело.
В это время пришел к нему земляк, рабочий с горного завода, только что воротившийся с родины. Он принес письмо от приятеля Рулева и сообщил несколько историй, разыгравшихся в последнее время на их родине. Приятель Рулева звал его на родину и на первый раз предлагал место комиссионера винокуренного завода. Истории были возмутительны для каждого, еще не совсем забитого человека.
Рулев на другой же день уехал.
IV
Как-то вечером Никита Никитич Рулев, отец нашего героя, заложив руки за спину, ходил по комнате своего домика. Ему было за семьдесят лет, но он все еще ходил выпрямившись во весь свой огромный рост; широкие плечи его все еще держались прямо и ровно. Он вечно ходил в картузе, сберегавшем от сырости и ветра его седую голову, раненную под Лейпцигом пулей. С ним живет старший сын его, Андрей Никитич, – господин просто-напросто хилый. Он любимец старого капитана, потому, во-первых, что и теперь остается прежним бессильным ребенком, требующим поддержки, а во-вторых, потому, что напоминает старику его первую жену. При ее жизни старый капитан был еще здоров и крепок, как и в двадцать лет, и из всей его бродячей солдатской жизни только годы, проведенные с первой женой, вызывали в нем какое-то, как будто нежное, чувство. В детстве Андрей Никитич был веселым и здоровым ребенком, являлись в нем вопросы насчет непонятных вещей: отчего гром гремит? отчего радуга? отчего камень тонет, а дерево нет? почему ночью горят звезды, а днем нет? Но от этих вопросов родители отделывались как умели – конечно, ничего не объясняя ребенку. В большинстве случаев они отвечали ему, что «так богу угодно». Скоро Андрей Никитич и спрашивать перестал, потому что сам научился прилагать это решение ко всем поднимающимся вопросам. Конечно, пока не надломились и не сгнили его органы, внешний мир не потерял над ним своего влияния: он с наслажденьем слушал шум деревьев, с наслажденьем смотрел ночью на звезды; приятно было ему ранним утром выйти из душной комнаты в сад и дышать чистым воздухом; но внешний мир всегда казался ему чем-то совсем для него посторонним, совсем не относящимся до него, и сам он, Андрей Никитич, воображал себя среди цветов, звезд, воздуха и деревьев каким-то посторонним зрителем. А люди? Люди в детстве Андрея Никитича, конечно, не казались ему посторонними. Отец рассказывал ему сказки, рассказывал о своих сражениях, ласкал его – он и любил отца. Детей, с которыми он играл, в радости и печали которых он принимал участие, он тоже считал своими близкими, – любил. Он бегал, играл, даже несколько раз сходил с младшим братом на реку, но дружба братьев кончилась тем, что за какую-то барскую выходку старшего брата Рулев младший поколотил его.
Потом пошла школьная жизнь. Рулев старший, как и брат его, на школьную науку рукой махнул, но сам по себе учиться не умел, да к тому же начал болеть и в конце концов вынес из школы только несколько неосмысленных фраз да испорченное ранним развратом здоровье. Для мускульной работы в нем не хватало силенки, да и грудь болела – значит, всякое дело было для Андрея Никитича мученьем; и стал теперь для него весь мир совершенно посторонним, до него не относящимся. Иногда, в какой-нибудь вечер, когда у него заболит грудь сильнее, – сидит он в саду, слушает крик птиц и шелест листьев, пьет молоко, – иногда в такой вечер чувствуется ему, что к физической боли у него присоединяется еще глубокая тоска. От болезни ли эта тоска, от того ли, что полуживой организм требовал еще какой-то деятельности, – не знаю; только Рулеву старшему бывало иногда невыносимо тяжело и больно, как умирающему в свежее летнее утро.
Живет он потому, что живется, – ноги ходят еще, руки действуют; умирать станет – конечно, пожалеет о жизни; но чего ему в ней жаль и чем он наслаждаться станет, если выздоровеет, – не сумеет сказать. Сделает он, пожалуй, доброе дело, если его вытащат на это доброе дело, и даже оно доставит ему удовольствие; но искать возможности подать возможно большую помощь людям, которым он мог бы сочувствовать, – он не в состоянии.
Старый капитан за это спокойствие и любит его, – и живут они мирно. Сын бродит по саду, почитывает книги, так как необходимо же какое-нибудь занятие; а старик марширует в своем картузе по комнатам, вспоминает старые походы, насвистывает боевые марши да иногда разве велит запрячь лошадь и едет на базар или кататься в поле. Так и теперь ходит он по комнатам, вовсе не думая о младшем сыне.
А Рулев младший уже пришел на широкий двор, взглянул кругом и вошел в комнату. Старик неожиданно остановился и сдвинул немного брови.
– Ты, Степан? – спросил он наконец, и голос его как будто дрогнул.
– Я, – отвечал Рулев младший, смотря на отца. Старик опустил голову, помолчал и опять взглянул на сына.
– С братом, видно, пришел повидаться? – спросил он твердо и сурово.
– С братом, – холодно сказал сын.
– Наверху, – отрывисто ответил старый капитан, показав головой на потолок, и опять зашагал, ступая тяжелее и медленнее обыкновенного. Рулев пошел наверх. На лице его не изменилась ни одна черта. Старик посмотрел ему вслед, угрюмо зашевелил губами и, понурив голову, остановился посреди комнаты.
«Приехал, – думал он, – приехал. Все тот же», – повторял он про себя с какой-то злобой и медленно замаршировал по комнате.
V
Наверху, в крошечной комнате без окон, сидела на полу, перед выдвинутым из-под кровати сундуком, девушка лет шестнадцати. Это было странное существо. Черное старенькое платье, плотно обхватывавшее ее гибкую талию, смуглое лицо, полузакрытое худенькими пальцами, большие глаза, смотревшие на все необыкновенно спокойно и кротко, – вот ее портрет. Это была странная девушка. Она сидела на полу и задумчиво смотрела на крышку сундука, оклеенную картинками. На этих картинках были танцовщицы с лентами в руках, охотники в шляпах с перьями, попугаи, турки в чалмах, обезьяны, олени – всё существа, которых этой девушке никогда не случалось видеть. В полурастворенную дверь из соседней комнаты пробирались лучи заходящего солнца и светлой полосой падали на блестящие черные глаза девушки и общество, собравшееся на крышке сундука. Странная девушка рассматривала картинки и тихо пела грустную песенку, напоминавшую тихий плач покинутого ребенка. Потом она встала, задвинула сундук и вышла в соседнюю комнату. Здесь у окна сидела другая молодая девушка и шила какое-то богатое платье. Эта девушка была очень красива; только во взгляде ее, в выражении бледного лица и во всех ее движениях было что-то усталое, точно после бессонных ночей и тяжелой работы. Ходит ли она по комнате – ходит тихо, задумчиво; сядет мимоходом на окно, сложит на коленях руки, долго, опустив голову, смотрит на эти бледные, усталые руки и опять тихо встанет, – начнет ходить.
Странная девушка тоже села за работу.
– Ты не устала сегодня, Плакса? – спросила ее подруга.
– Нет, Саша, – отвечала странная девушка. – Я люблю работать и думать о чем-нибудь…
Саша облокотилась на окно и долго смотрела в сад.
– Скучно, Плакса, работать и думать, – сказала она: – чем больше думаешь, тем горше станет. Горько работать в такое время.
Время было хорошее. В саду было свежо и прохладно; в аллеях белели сирени, много виднелось цветов; кричали птицы, а вдали солнце ложилось за рекой, и блестящая река точно звала освежить в ней усталое тело, плыть в ее светлых волнах, пока кровь не потечет быстрее в одеревеневших от утомления членах. После сидячей работы в жаркой комнате неудержимо тянуло на вольный, здоровый воздух; молодые силы просили движения.
– До смерти скучно думать, – повторила Саша, опять принимаясь за шитье. – Тебе не хотелось бы иногда умереть, Плакса?..
– Нет… не знаю, сестрица… Я видела, как умерла богатая барыня. В церкви было так чудесно – светило сверху солнце, пахло ладаном, пели так тихо и печально… Ах, сестрица, как это хорошо и печально пели, и как мне плакать хотелось от этого пения… Нет, я не хочу умереть.
– А я так хотела бы умереть, – сказала Саша.
– Нет, сестра, пожалуйста, не думай об этом, – заговорила Плакса, подняв от работы голову и с умоляющим видом смотря на Сашу. – Мне без тебя скучно будет; я все стану вспоминать, какая ты была красавица и добрая, и мне очень тяжело будет.
Вошел Рулев младший, поклонился и быстро оглянул комнату. Плакса сделала ему уродливый книксен.
– Мне сказали, что Андрей Никитич здесь, – спокойно сказал молодой человек.
– Он на балконе, – ответила ему одна из девушек.
С балкона вышел и сам Андрей Никитич, бледный молодой господин с ненормально блестящим взглядом.
– Брат! – сказал он, смутившись, и точно будто ожил и выпрямился, смотря на сильную и здоровую фигуру младшего брата.
– Здравствуй, – тихо сказал Рулев младший, крепко сжимая своей загорелой рукой худую руку брата.
– Совсем приехал сюда? – спрашивал Андрей Никитич.
– Не думаю.
– С отцом виделся и говорил?
– Говорил.
– Что же? как?
– Да он, как видно, ничего не имеет мне сказать – я ему тоже, – спокойно и не понижая голоса, ответил Рулев младший. Старший брат хотел было задуматься, но Рулев опять заговорил:
– Мы, кажется, в чужой квартире, – напомнил он.
– Нет, это свои, – ответил Андрей Никитич и рекомендовал его швеям.
– Видно, вы в магазин работаете? – спросил гость, взглянув на богатое шитье.
– В магазин, – ответила Саша, оставив работу.
– Плата, значит, должна быть не очень хорошая.
– Жить теперь можно, – тихо ответила Саша.
– Теперь только разве?
– Иногда бывает трудно: работа надоедает до того, что шить не хочется, – также тихо пояснила Саша и опять принялась за работу.
– Перестань, пожалуйста, сестрица, – перебила ее Плакса, – зачем умирать?
– А вам, Плакса, такие мысли разве не приходят в голову? – спросил Андрей Никитич.
– Нет, – сказала она. – Я люблю работать и думать, обо всем думать.
– Зачем же вас зовут Плаксой? – ласково спросил младший брат, смотря своим светлым взглядом на странную девушку.
Плакса подняла на него свои спокойные большие глаза и улыбнулась.
– Меня прежде звали Евпраксой, а одна сердитая женщина стала звать меня Плаксой, и с тех пор все так зовут, – сказала она, облокотившись на стол своей худенькой ручкой и спокойно смотря на загорелое лицо молодого человека.
– Какая же это сердитая женщина? – спросил опять Рулев младший.
– Моя прежняя хозяйка. Да, она была очень сердитая женщина, – задумчиво продолжала странная девушка. – Она все сидела в больших креслах, а муж ее все шил и шил. Я была тогда еще маленькая, и она заставляла меня нянчить ее детей и рассказывать им сказки и петь песни. Я никогда не слыхала сказок, и она заставляла меня выдумывать свои. А когда я пела, она смеялась и говорила, что я плачу. Мне было очень нехорошо у ней. Я спала там в уголке под лавками, на старых мешках, и всегда долго не могла заснуть – все думала, какие я завтра стану рассказывать сказки и петь песни.
– И вам никто не помогал там?
– Меня, кажется, любил муж хозяйкин. Он был худой такой, старый, с козырьком на глазах и все шил и кашлял. Хозяйка каждый день бранила его, и он ее очень боялся. Когда утром звонили колокола и хозяйка уходила в церковь (она часто ходила в церковь), он дарил мне картинки и учил петь песни, чтобы я не плакала, когда меня заставят петь.
– И вы его любили?
– Очень. Мне без него было бы нехорошо. Я потом все шила, все шила; все шила – и утром, когда еще было темно и холодно, и ночью, когда уж везде тушили огни и когда я уставала и у меня слипались глаза. – Он тихонько подмигивал мне и улыбался. Я берегу его картинки и часто вспоминаю о нем, когда смотрю на них. Иногда, когда я ложусь после работы спать и глаза у меня так и слипаются, кажется мне, что картинки мои начинают двигаться… Потом приходит муж хозяйкин, седой и печальный, и что-то такое долго-долго говорит и ходит перед картинками… Право! – закончила Плакса, задумчиво смотря на молодого человека.
– Бывает, – произнес Рулев младший. – До свиданья однако ж, – сказал он, подумав, – мы мешаем вам работать, да и с братом мы давно не видались…
VI
Братья сошли вниз.
– Пойдем в сад, – сказал Андрей Никитич.
Они пошли по саду между высокими зеленеющими деревьями. Андрей Никитич уронил книгу, устало нагнулся за ней и так же устало выпрямился. Гибкому и крепкому во всяком движении младшему брату эта изнеможенность сильно бросилась в глаза.
– Ты болен? – спросил он, взглянув на брата.
– Болен, грудь болит, – отвечал старший брат и точно обрадовался своей болезни. Ему было как-то совестно перед братом.
– Какого рода болезнь? – спросил Рулев, взяв его за руку.
– Просто болит грудь, ходить скоро не могу, кашель, а иногда и сижу, а в груди точно нож двигается…
– Какие средства употребляешь?
– Да никаких.
– Хоть с доктором порядочным говорил ли? – спросил Рулев, пристально посмотрев в лицо брата.
– Не верю я им, – ответил старший брат, снимая фуражку и проводя рукой по лбу.
– Чтобы не верить, надо самому дело знать, – проговорил Степан Никитич и крепче сжал руку брата. Рука была очень горячая и сухая. – Что за охота умирать? – прибавил он тихо.
– Что за охота жить… Жизнь, небезосновательно говорят, есть глупая шутка[2]2
Жизнь… есть глупая шутка… – насмешливое по отношению к Лермонтову использование слов из его стихотворения «И скучно и грустно…»
[Закрыть].
– Врешь, брат… Дня три не поешь, так и это вот с аппетитом съешь, – угрюмо ответил Рулев, сбрасывая вспрыгнувшего на сюртук кузнечика.
– Что же?
– То, что эти слова есть рифмованная фраза… – холодно сказал Рулев, ложась на траву. – Живешь – значит, жизнь еще привязывает тебя; привязывает она тебя, следовательно, в тебе есть еще здоровые силы; а чтобы и они не пропали, – надо работать.
– Над чем работать?
– Не знаю. Счастье, по-моему, заключается в том, чтобы здоровым силам дать подходящую деятельность… Дальше уж твое дело.
Андрей Никитич молчал.
– Здоровому человеку всегда хочется жить, – продолжал младший брат. – Никаких неземных радостей не надо. Онемели мускулы – есть наслажденье работать; устали они – и в отдыхе наслаждение. Душно человеку, не пускают его на свежий воздух, сковали его – ну, и опять тебе величайшее наслажденье вырваться-таки на волю, а не пришлось, – так за этой работой и умереть, а не складывать руки…
– Какое же тут наслаждение? – тихо проговорил старший брат.
– Ты его теперь, конечно, не поймешь, – нехотя ответил ему младший и замолчал.
Над ними покачивались ветви деревьев и шелестели листьями; в кустах кричали птицы; кругом разносился запах растений. Рулева младшего неудержимо звала вперед задуманная им работа. Звали его эти леса с их пустынными тропинками и с отшельническими скитами в глуши их; звали небогатые растительностью северные поля, перерезанные холмами, болотами и борами, с редкими, но многолюдными селами и деревнями. Будет он ранним утром поить в лесных ключах лошадей, переплывать с лошадью пустынные светлые реки, пробираться в глушь лесов, заночевывать в лесу и в поле; много придется увидеть страданий и горя в этих широко разбросанных деревнях и селах.
– Ты где жил после выхода из школы? – спросил Андрей Никитич.
– Во многих местах живал. Цыганом больше шлялся. А последние годы в одном городишке около самой Сибири учительствовал – край хороший, хороший, – повторил задумчиво Рулев. – Только лучше бы там волки или медведи жили, а то люди только землю пакостят да небо коптят.
– Чего ж ты ищешь?
– Тебе-то, брат, что же в этом? – спросил Рулев, прилегая на локте и задумчиво смотря на брата. – Хорошее ли, дурное ли стану я дело делать, выслушаешь ты, да и скажешь потом, что грудь у тебя болит, что умирать тебе время. Одно любопытство, значит?
– Конечно, любопытно знать, чем и как ты живешь?
– Я тут комиссионером винокуренного завода.
– А учительство?
– Учительство бросил.
Андрей Никитич перестал спрашивать. Младший брат посмотрел на него, подумал и продолжал:
– Бросил учительство потому, что задумал одно важное предприятие. Нужно время… Через год, через полтора, может быть, опять уеду…
– И все-то бродяжничество?
– Все-то бродяжничество, – повторил младший брат, бросил недокуренную папироску и лег на траву.
Андрею Никитичу сильнее и сильнее сказывалось его бессилие; чувствовалось ему, что он неизмеримо ниже брата. Затем у него явилась мысль, что не зависит же он от младшего брата и не связан с ним ничем, и вдруг ему захотелось показать перед братом и свою собственную силу.
– Ты, кажется, хочешь найти во мне участника в твоем предприятии? – спросил он твердо и решительно.
– Попробую, – сказал Рулев младший и улыбнулся.
– Нет… Мне хорошо и так живется. За твое дело я не примусь, – ответил Андрей Никитич и встал.
– Как знаешь.
Они встали и опять пошли. В углу сада застучала лопата, перерезывая в земле корни и скребя о каменья.
– Ты с отцом как же намерен? – тихо спросил Андрей Никитич, поглядывая сыскоса на брата.
– Мне с ним дело, что ли, какое делать придется? – спокойно спросил тот.
– Неловко как-то…
– По мне ничего, ловко, – холодно заметил Рулев младший, поглаживая свою бороду.
Андрей Никитич смолчал.
– Мне нужно тебе еще одну вещь передать, – сказал он потом и, удалившись в свою комнату, вынес оттуда портфель, принадлежавший Лизавете Николаевне, и передал его брату. Тот крепко пожал ему за это руку и ушел, не сказав больше ни слова.
Андрей Никитич все еще стоял у дерева, по временам вытирая свой горячий, бледный лоб и ломая пальцы. Все-таки он сам себе казался как-то жалок и бессилен, и в нем вдруг поднялась злоба на всю его бесплодно прожитую жизнь.
Старый капитан в широких штанах и фуфайке проходил мимо с лопатой и граблями.
– Денег просил? – спросил он мимоходом.
– Нет, – отрывисто ответил сын.
Старик посмотрел на него через плечо и пошел дальше, шевеля что-то губами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.