Текст книги "Памяти Пушкина"
Автор книги: Николай Дашкевич
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Но ближайшая действительность шумно заявляла свои права, и в поэзию самих этих романтиков вторгался неодолимо реализм.
Наконец, и в сфере политической мысли XIX века постоянно предстоял выбор между космополитизмом и народностью, между грезами революции и социального переворота и вековыми началами и формами национальной самобытности, между общими принципами свободы и равенства, наиболее, казалось, осуществляемыми демократией, и сословным строем. Все это более или менее выражалось в борьбе общественности со старой государственностью. В политических организациях существуют двоякие интересы: 1) преимущественно обусловливаемые физическими потребностями общества или совокупности единичных личностей, и 2) порождаемые преимущественно духовною природою человека, другими словами: 1) общественные и 2) государственные. Полного равновесия обоих родов интересов, т. е. общественных и государственных, не бывает, и берут перевес обыкновенно либо те, либо другие. Французская революция опиралась своей теоретической основой на Cotrat social («Общественный договор») Руссо, развившего учение Гоббса и Локка о происхождении государства путем договора, на учение Руссо о правах человека и о свободе и уже пролагала дорогу столь развившемуся в XIX веке социализму[105]105
См. Revue critique 1899, № 13, Lettre de M. Lichtenberger (по поводу заметки Espinas в Revue critique о книге Lichtenberger: Socialisme et la Révolution française).
[Закрыть], стремящемуся к разрушению государства и армии. Против французской революции за государство вступился англичанин Борк. В его «Рассуждениях о французской революции» последняя подверглась сильнейшим нападкам. Провозгласив: «Меп, not measures» («Дайте нам людей, а не мероприятия!»), Борк явился предшественником немецкой исторической школы нашего века. По взгляду ее, государство имеет нравственные цели; оно – нравственная личность, нравственное общение, призванное к положительным деяниям для воспитания рода человеческого, чтобы каждый народ чрез государство и в государстве вырабатывал из себя действительный характер.
Таковы проблемы, наполнявшие жизнь XIX века и вызывавшие бесконечное видоизменение его творчества в главных областях мысли и ее деятельности.
Русская жизнь нашего века разделяла в большей или меньшей степени усилия к решению этих задач вместе с остальным европейским миром, с которым все более и более сливалась. Основные вопросы, волновавшие Запад, были все время такими же жгучими и настоятельными злобами века и для нас.
И для нашей религиозной веры не прошло бесследно вольнодумство прошлого века, столь популярное в нашем дворянстве вольтерьянство и резкие выходки энциклопедистов. И у нас были пламенные последователи Руссо, и во главе их поставленный Пушкиным рядом с Руссо – Карамзин[106]106
I, 44.
[Закрыть]. И у нас немало противников безверия обратилось к мистицизму, а реакция философскому движению прошлого века приняла форму увлечения системами Шеллинга, Гегеля, Мен де Бирана, и затем на смену философскому идеализму выступили позитивизм, увлечение естествознанием и т. п.
В области морали частной и общественной происходила та же, что и на Западе, борьба протеста личности против стеснения ее прав и вообще против векового склада жизни, увлечение народолюбием и проблемами социальной жизни. В области искусства имела место та же, что и там, борьба классиков с романтиками, романтиков с натуралистами и т. п. Но особое значение приобрело у нас и в прямой своей области, и в литературе движение, обусловленное политическими и социальными учениями XIX века. Государственность, столь подавлявшая личность и общество в московский период нашей истории (в отличие от дотатарского времени) и долго в императорский и стремившаяся к подавлению всего населения, кроме привилегированных классов, в шляхетской Польше, казалась иным тягостною в начале нашего века. Уже со времени Екатерины II у нас отдельные единичные личности стали сознавать, что внешнее могущество, достигнутое русским государством, не соответствовало внутреннему нестроению последнего, являвшемуся отрицанием справедливости. Когда русский государь в лице Александра I окружил себя ореолом славы освободителя народов и русские люди гордились его подвигом[107]107
Остафьевский архив, I, 20 (письмо кн. П.А. Вяземского А.И. Тургеневу весной 1814 г.): «…дела великие и единственные. Наполеоны бывали, Александра другого нет в веках. Роль его прекрасная и беспримерная. Цель его побед: завоевание свободы и счастья царей и царств; история нам ничего прекраснее, славнее и безкорыстнее не представляет» и т. д., стр. 21 – приписка В.Л. Пушкина: «Какая радость!.. какая слава для России!.. Велик государь наш, избавитель и восстановитель царств!»
[Закрыть], в среде лиц, бывших современниками и более или менее близкими свидетелями этих событий и дарования русским императором конституционных прав Польше, стала возникать мечта о том, что подобными благами надлежало бы пользоваться и нашему отечеству[108]108
Там же, письмо Вяземского из Варшавы, 3 апреля 1818 г., стр. 97–96: «Воля Николая Михайловича, а нельзя не пожелать, чтобы и на нашей улице был праздник. Что за дело, что теперь мало еще людей! Что за дело, что сначала будут врать! Люди родятся и выучатся говорить. А теперь разве не врут в Совете? И зачем им не врать с одобрения начальства… «Ум хорошо, а два лучше», – говорит пословица: пусть будет она девизом конституции». Письмо Н.И. Тургенева князю Вяземскому 23 мая 1818 г., стр. 103: «Нельзя… русскому не пожалеть, что, между тем как поляки посылают представителей, судят и отвергают проекты законов, мы не имеем права говорить о ненавистном рабстве крестьян, не смеем показывать всю его мерзость и беззаконность. При этом нельзя не подивиться, что если запрещают рабство бранить, то вместе запрещают и хвалить его. Примеры же на наше дворянство не действуют. Курляндцы и эстляндцы искореняют рабство, даже виленское дворянство произвольно отказывается от печального права владеть себе подобными. Мы же продолжаем пребывать во грехе». См. еще стр. 105, в особенности 142.
[Закрыть]. С Запада хлынули широкой волной освободительные идеи и достигли значительного распространения в образованном обществе. По словам Пушкина о времени около 1821 года, «мы увидали либеральные идеи необходимою вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический, литературу (подавленную самою своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и в возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные. Ясно, что походам 1813 и 1814 года, пребыванию наших войск во Франции и Германии, должно приписать cиe влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли»[109]109
«Записка о народном воспитании», поданная в 1826 г. V, 43.
Речь идет о 1818 г.: «Отрывки из романа в письмах», IV, 358. Онегин (Евг. Он. I, VII):
…читал Адама СмитаИ был глубокий эконом.
[Закрыть]. В последние годы правления Александра I «строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг; нам неприлично было танцевать и некогда заниматься дамами», читаем в отрывках «Из романа в письмах»[110]110
IV, 356. Конечно, мелкопоместные дворяне, не служившие и сами занимавшиеся «управлением своих деревушек», отличались еще «дикостью»: «Для них еще не прошли времена Фон-Визина, между ними процветали Простаковы и Скотинины»: IV. 357. Но Н.И. Тургенев в своей деревне «привел в действие либерализм свой: уничтожил барщину и посадил на оброк мужиков, уменьшил чрез то доходы свои»: Остафьевский архив, I, 121.
[Закрыть]. Все более и более распространялись воззрения вроде выраженных А.Н. Радищевым в конце екатерининского царствования, в эпоху громовых раскатов французской революции, и были также люди, которые, как пушкинский Владимир, думали: «Небрежение, в котором мы оставляем наших крестьян, непростительно. Чем более имеем мы над ними прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы оставляем их на произвол плута приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает». С той поры и у нас явилось противоположение свежих требований общественной мысли государственной рутине, установившееся во Франции за век перед тем, и то единение государства и общества, которое существовало в московский период и в первую половину царствования Екатерины II, было порвано кругами общества, считавшими себя за передовые. Вошла в употребление кличка «либерал»[111]111
Между проч., либералом называл Карамзин и Пушкина (в письме к Дмитриеву). Остафьевский архив, I, 102, письмо Н.И. Тургенева в Варшаву: «Некоторые либеральные идеи, которые у вас переводят законосвободными, а здесь можно покуда назвать арзамасскими…» См. еще 106, 134: «либеральные стихи» и т. п.
[Закрыть], и стала зарождаться наша новейшая оппозиция[112]112
А.Н. Вульф записал о ней в своем дневнике под 1834 г. (Майков, Пушкин, стр. 208): «Ее у нас нет, разве только в молодежи». Так же было и при Александре I. Она ютилась в среде служилой молодежи и проявлялись иногда лишь в интимных дружеских беседах и переписках. См., напр., в письмах кн. Вяземского: «У нас и самое самовластие умеет еще подгадить; эту ядовитую траву употребляют, только чтобы отравливать людей, а никогда не воспользуются ею, где придется случай выжать из нее сок, для иных болезней целебный»; 142: «Язык мой – враг мой». У него ничего того ни на уме, ни на сердце нет, а все это так говорится для виду, для близиру. А дураки-то и разинули рот! Впрочем, государствование – выученная роль… Поверь, в этом режим, от престола до лубочного поля, всегда есть примесь диавольского» и т. п. Ср. замечания Мицкевича о русской оппозиции в его некрологе Пушкина: Мир Божий, 1899, № 5.
[Закрыть]. Возникало разобщение личности со средой и оттуда грусть и тоска.
Словом, в годы юности Пушкина начали окончательно слагаться новые идеи о народном благе и мечты о подведении и нашего государства под западные формы, образец которых представляли Франция и Англия[113]113
Тургенев кн. Вяземскому: «Недавно у меня вымарали английскую свободу в библейской речи. Скоро ее, вероятно, и в лексиконе не останется». «Благословенный брег великого народа!» (Остаф. арх., 137, ср. 142); кн. Вяземский Тургеневу: «Теперь метафизическая философия уступила место метаполитической философии, и родимый край ее – все тот же Париж. В Англии учиться труднее, чем во Франции; там задачи уже разрешены, а здесь их еще решают» (Ост. арх., 161). Ответ Тургенева – на стр. 178: «Во Франции история делается еще, в Англии она уже давно сделана и даже написана» и т. д.
[Закрыть], и вообще уже тогда возник целый ряд жгучих вопросов, которые ставил постоянно и потом весь XIX век до наших дней включительно. Они предстают нам с неотразимою настоятельностью и теперь, когда анархия идей опять охватила многие умы и достигла чрезвычайной силы, и в высшей степени интересно взглянуть, как отнесся к ним умнейший человек в России того времени, по мнению императора Николая I[114]114
Отзыв этот был сделан после первой беседы императора с Пушкиным (в 1826 г.).
[Закрыть], человек, утрата которого была незаменима, по выражению Мицкевича.
Соблюсти разумную меру в постановке основных вопросов и избежать близорукости в опытах их решения – удел немногих светлых умов. Пушкин достиг того, между прочим, не только благодаря своему великому уму и сердцу, но и в силу той чрезвычайной широты взгляда, которую приобрел внимательным изучением выдающихся произведений новых литератур и жизни, в том числе и русской. Литература же русская, едва ставшая с лет Екатерины II обращаться к коренным вопросам Нового времени, мало могла помочь Пушкину в принципиальном решении этих вопросов, и он с лет отрочества и юности зачитывался иностранною. Прежде всего в западных литературах, а не в родной искал Пушкин и находил наиболее удовлетворявшие его ответы на томившие его основные вопросы до той поры, пока, созрев до вполне самостоятельного мышления, не стал обращаться за откровениями и к русской душе и к русской действительности, ее прошлому и настоящему.
Что же почерпнул Пушкин из литератур Запада и как отнесся к воспринятому оттуда? И что дала ему русская среда и его русская душа?
II. Отношение поэзии Пушкина к западноевропейской
Пушкину довелось подвизаться на литературном поприще в годы появления целого ряда крупных талантов и чрезвычайно мощного подъема поэзии на Западе, расцвета ее далее в той стране, в которой академизм и рационализм убили ее на целый век перед тем, так что в течение всего XVIII столетия Франция имела одного истинного поэта, а не резонера в стихах, именно – Андре Шенье.
В поэзии 20-х и 30-х годов нашего века одновременно слышались еще отзвуки дореволюционного энтузиазма XVIII века и звучали аккорды нового настроения, характеризующего по преимуществу XIX столетие. Пользовались громкою славою рядом и представители литературного движения прошлого века, и поэты, выступившие впервые в нашем столетии, выразившие его скорби и чаяния.
К старшему поколению принадлежали: великий поэт новейшей гармонии духа Гёте, патриархи английской романтики Вальтер Скотт и Уордсворт и старший корифей французского романтизма Шатобриан. Приблизительно на десять лет были старше Пушкина великие английские поэты начала XIX века Байрон и Шелли и французский романтик Ламартин; сверстниками то немного старше, то немного моложе нашего поэта были молодые вожди французского романтизма 20-х и 30-х годов В. Гюго, Альфред де Виньи и самая яркая поэтическая звезда вечерней зари немецкой романтики и сменившей ее поэзии молодой Германии Гейне. Вполне сверстником Пушкина был обновитель польской поэзии Мицкевич, увидевший впервые свет всего за шесть месяцев до Пушкина.
Время деятельности Пушкина совпало, таким образом, с периодом необычайного оживления поэзии. Отличалось оно и быстрым движением литературных идей, в особенности благодаря тому интересному явлению, которое называют литературным космополитизмом.
Стремление к изучению великих созданий мысли и творчества, раскрытие души для их восприятия и литературное взаимодействие почти всегда существовали, но никогда не принимали они таких размеров, как в Новое время, преимущественно с XVIII столетия и с эпохи новой романтики. С той поры принятие и усвоение лучших результатов умственной деятельности и литературных направлений и форм, выработанных другими народами, стало постоянным и резко заметным фактом истории и неизбежным условием более широкого и многостороннего народного развития: подобным усвоением народ, как и отдельная личность, спасается от узкости и односторонности ума, но важно при этом, чтобы заимствование не подавляло самобытности.
На Западе период широкого космополитизма и новой романтики открыл Руссо, которого можно назвать литературным отцом Бернардена де Сен-Пьера и Шатобриана, а также вдохновителем целого ряда романтических произведений, начиная с гётевского Вертера.
На Руси литературный космополитизм, который был так по душе западной романтике, оказался более в силе, чем в какой-либо иной стране, вследствие бедности нашей литературы до того времени и в силу общего склада русской жизни и направления большинства русского образованного общества перед нашествием Наполеона: космополитизм сталкивался в этом обществе с любовью к своей народности, но торжествовал над нею.
Тогда происходило приблизительно то же, что повторилось потом в эпоху Крымской войны и во время наших неудач в турецкую кампанию 1877 года и от чего не вполне отрешились мы и теперь.
В годы детства Пушкина, по его словам, «подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к Отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами. К несчастию, защитники Отечества были немного простоваты, – они были осмеяны довольно забавно и не имели никакого влияния… Молодые люди говорили обо всем русском с презрением или равнодушием, и шутя предсказывали России участь Рейнской конфедерации. Словом, общество было довольно гадко»[115]115
I, 316; «Рославлев» (1831 г. IV, 114).
[Закрыть].
Потому-то и пришлось первым крупным представителям нашей поэзии XIX века, Жуковскому и Батюшкову, черпать так много из иностранных литератур. Еще в большей степени явился представителем литературного космополитизма в нашей литературе Пушкин и в силу своего воспитания, и вследствие бедности тогдашней нашей родной литературы.
На эту бедность не раз жаловался Пушкин впоследствии, например в «Первом послании цензору» (1824) и в «Рославлеве»: «Вот уже, слава Богу, лет тридцать, как бранят нас бедных за то, что мы по-русски не читаем и не умеем (будто бы) изъясняться на отечественном языке. Дело в том, что мы и рады бы читать по-русски, но словесность наша, кажется, не старее Ломоносова и чрезвычайно еще ограничена. Она, конечно, представляет нам несколько отличных поэтов, но нельзя же от всех читателей требовать исключительной охоты к стихам. В прозе имеем мы только «Историю» Карамзина; первые два или три романа появились два или три года тому назад, между тем как во Франции, Англии и Германии книги, одна другой замечательнее, поминутно следуют одна за другой. Мы не видим даже и переводов; а если и видим, то, воля ваша, я все-таки предпочитаю оригиналы. Журналы наши занимательны для наших литераторов. Мы принуждены все известия и понятия черпать из книг иностранных; таким образом, и мыслим мы на языке иностранном (по крайней мере все те, которые мыслят и следуют за мыслями человеческого рода). В этом признавались мне самые известные наши литераторы»[116]116
IV, 111–112; ср. III, 420 (1825 г.): «Говорят, что наши дамы начинают читать по-русски».
[Закрыть].
Неудивительно потому, что и Пушкин почерпнул свое идейное и отчасти также и формальное литературное образование преимущественно из иностранной поэзии и ей был обязан огромною долею своего вдохновения. Но только, в отличие от своих предшественников, Пушкин с довольно раннего времени выказывал силу оригинальной мысли и значительную самостоятельность, а затем достиг и полной самобытности. В творчестве его западноевропейские веяния сливались с соответственными порывами русской души. Справедливо заметил И.С. Тургеневу, что «самое присвоение чужих форм совершалось им с самобытностью, хотя, к сожалению, иностранцы не хотят это в нас признать, называя эти наши свойства ассимиляцией»[117]117
Венок, стр. 50.
[Закрыть].
Наиболее сильное влияние оказывали на Пушкина сначала французская литература, главным образом – XVIII века и начала XIX, и затем английская, преимущественно в произведениях Байрона и Шекспира; слабее было воздействие немецкой поэзии и соприкосновение Пушкина с великими итальянскими поэтами, а также с поэзией родственных нам славянских племен[118]118
Весьма здравую и правильную оценку важнейших литератур Запада и их взаимоотношений, сделанную Пушкиным в одной из литературных бесед, см. в Записках Смирновой, I, 147 и след. Опровержение сомнений относительно «Записок Смирновой» см. в Заметке ее дочери. Русский Арх., 1899, № 5.
[Закрыть].
Исходным пунктом литературного и морального образования Пушкина, как и большинства нашей знати, была французская литература, преимущественно XVII–XVIII веков. Недаром Пушкина называли другие, да иногда и он сам себя, французом. Если заглянем в поэтический каталог излюбленной его библиотеки в юности, то увидим, что первое место в ней занимали французские писатели XVII–XVIII веков, a русские стояли лишь обок с первыми[119]119
I, 42–44: «Городок» (1814).
[Закрыть].
Даже одним из первых литературных опытов Пушкина была французская комедия, в которой он, по его собственному выражению, обобрал Мольера (escamota de Moliere). С произведениями последнего Пушкин тайком ознакомился в библютеке отца и увлекался ими так, что назвал автора их «исполином» в одном из своих юношеских стихотворений[120]120
I, 44.
[Закрыть].
Впоследствии (в 1833 году) Пушкин заметил основную слабость этого исполина, сопоставив его с Шекспиром[121]121
V, 195–196: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока, но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные многосторонние характеры». Немногосложность характеров ставил Пушкин в вину и Байрону.
[Закрыть]. Потому-то Пушкин избежал односторонности Мольера в обрисовке Дон Жуана, которою задался в своем «Каменном госте» (1830).
Дон Жуан Пушкина – не антипатичный мольеровский бессовестный и безбожный дворянин времен Людовика XIV, усматривающий во лжи и в клятвопреступлении лишь игру; он – и не Дон Жуан Байрона, представляющий тип милого обольстителя XIX века. Пушкинский Дон Жуан – более симпатичная личность, напоминающая сентиментального ухаживателя и почитателя женской красоты, каким явился севильский обольститель в звуках смычка зальцбургского композитора Моцарта благодаря серенадам и любовным романсам, которые распевает в течение всего действия. По толковании Гофмана, этот Дон Жуан не есть вульгарный развратник, перебегающий от юбки в юбке; он – существо исключительное, наделенное могучим умом, необычайной увлекательностью и красотою, безграничными помыслами, но плохо употребляющий свои дарования. Это – искатель идеала, одна из душ, жаждущих божественного и прочного счастья, но никогда его не находящих на этой жалкой земле.
Пушкин стоял как бы на почве приблизительно такого весьма заманчивого понимания типа Дон Жуана[122]122
Знал ли Пушкин это толкование Гофмана, вообще пользовавшегося известностью в русской литературе 20-х и 30-х годов, нельзя определить. Знакомство же нашего поэта с либретто Моцартова «Дон-Жуана» не подлежит сомнению и обнаруживается уже из эпиграфа «Каменного гостя». О Моцарте на нашей сцене см. статью Р.: «Моцарт на Петербургской сцене». Вестник Европы, 1868, № 3.
[Закрыть]. В герое своего «Каменного гостя» он изобразил не «развратного, бессовестного, безбожного Дон Жуана», как понимает последнего монах, Дон Карлос и другие[123]123
III, 198, 202 и др.
[Закрыть], а облагороженного чтителя любви, искателя в ней высшей радости и утехи. Пушкин, долженствовавший питать снисхождение к преступлениям, внушаемым этой нежной, столь обуревавшей его страстью[124]124
В дневнике Пушкина читаем (V, 9): «Plus ou moins jai été amoureux de toutes les jolies femmes que j’ai connues; toutes se sont passablement morguées de moi; toutes, à l’exception d’une seule, ont fait avec moi les coquettes». («Я более или менее влюблялся во всех красивых женщин, которых встречал; все они изрядно пренебрегали мною; все они за исключением одной со мной кокетничали».)
В «Гаврилиаде» (берлинское издание):
…Я был еретиком любви,Младых богинь безумный обожатель,Друг демона, повеса и предатель…
[Закрыть], не мог не отнестись с симпатией к обольстительному испанскому герою любовных похождений. И отмена в пушкинской обрисовке по сравнению с предшествовавшими заключается в наиболее человечном и глубоком понимании этого типа[125]125
Ср. Аверкиева. О драме. Три письма о Пушкине. СПб.,1893, стр. 40; Полтавского. Перевоплощенпый Дон Жуан. Вестн. иностр. литерат., 1899, № 6.
[Закрыть] без тех преувеличений и крайностей в идеализации его, в которые впали иные последующие изобразители его, например Альфред де Мюссе (1832). У Пушкина Дон Жуан является действительно эстетическою натурою. Это не грубый искатель чувственных наслаждений и одной внешней красоты, а мотылек, порхающий от одного цветка нежной женской любви к другому, вдыхающий аромат и оценивающий своеобразную прелесть каждого из них, ищущий в них жизни и души[126]126
Дон Жуан говорит Лепорелло о женщинах страны, в которой пребывал в изгнании (III, 196):
…Да, я не променяю,Вот видишь ли, мой глупый Лепорелло,Последней в Андалузии крестьянкиНа первых тамошних красавиц – право.Они сначала нравилися мне.Глазами синими, да белизною,Да скромностью, а пуще новизною;Да, слава Богу, скоро догадался:Увидел я, что с ними грех и знаться;В них жизни нет – все куклы восковые…А наши!..
[Закрыть]. Это эклектик любви. В одной (Доне Анне) Дон Жуану нравилась добродетель; ранее в другой (Инезе) привлекала «странная приятность в ее печальном взоре и помертвелых губках. Это странно. Ты, кажется, ее не находил красавицей», – говорит Дон-Жуан своему слуге Лепорелло:
…И точно – мало было
В ней истинно прекрасного. – Глаза,
Одни глаза, да взгляд… такого взгляда
Уж никогда я не встречал! А голос
У ней был тих и слаб, как у больной…
А муж ее был негодяй суровый —
Узнал я поздно… бедная Инеза!..
Из этих слов ясно, что в Инезе привлекало ее трехмесячного обожателя, и вместе очерчен мечтательный характер его любви, о которой он вспоминал и потом не без глубокого чувства. А «сколько души» в звуках песни, сочиненной Дон Жуаном для Лауры![127]127
III, 197, 202.
[Закрыть] Потому и любит его ветреная Лаура более других своих любовников, хотя и «сколько раз изменяла» ему «в» его «отсутствие»[128]128
lb., 208.
[Закрыть]. Потому же очаровывает он и Дону Анну, столь строгую, так свято чтившую память своего убитого Дон Жуаном покойного мужа – Командора, и никого не видевшую «с той поры, как овдовела». Она боится сначала «слушать» этого «опасного человека», но все-таки вполне отдает ему свое сердце, хотя и знает его хорошо по слухам:
Очевидно, в этом обольстителе было так много искреннего пыла, глубоко чарующего женское сердце и, следовательно, истинно человечного, что женщины были бессильны в борьбе с непреодолимою мощью его бурно увлекавшего чувства. Пушкин превосходно понял это и изобразил с необычайным талантом, проницательностью и вместе разумностью и чувством меры. В таком понимании истинной человечности, вложенном в изображение Дон Жуана и его предметов страсти, и состоит преимущество Пушкина в ряду поэтов, воспроизводивших этот тип.
Потому прав был Белинский, восхищавшийся «Каменным гостем», но вряд ли не переступил он меры, когда признал это произведение «перлом созданий Пушкина, богатейшим, роскошнейшим алмазом в его поэтическом венке». При всех высоких достоинствах «Каменного гостя» это не главный перл в венце поэта, потому что Пушкин не был лишь поэтом «искусства как искусства, в его идеале, в его отвлеченной сущности».
Из западных критиков Дешанель не сумел вполне оценить достоинства пушкинского произведения[130]130
Е. Deschanel. Le romantisme des classiques, quatr. éd» Par. 1885, p. 350–354; «l’oeuvre de Pouchkine, saisissante dans sa brièveté, mais qui ressemble plutôt à une belle ébauche qu’à une oeuvre achevée» – замечание, ничем не оправдываемое. Сближение Доны Анны с матроной Ефесской не выдерживает критики, потому что, по всему видно, брак ее с командором не был браком по любви («мать моя велела дать мне руку Дон Альвару»: III, 217); равно и Инезе была несчастна в супружестве.
[Закрыть], но для нас более имеют значение суждения таких ценителей, как Мериме, которого, по словам И.С. Тургенева, «поражала способность Пушкина подходить близко к явлениям, брать их, так сказать, за рога, и образ пушкинского Дон Жуана увлекал французского ученого»[131]131
Венок, 50.
[Закрыть].
Дон Жуан у Пушкина человек не нравственный, но не вполне антипатичный и низкий развратник; он натура страстно поэтическая; недаром он слагает и песни. Поняв так Дон Жуана, Пушкин явился истинным начинателем здравой и вполне умеренной идеализации этого типа, характеризующей вообще отношение XIX века к этому старому сюжету, началом своим уходящему еще в глубь Средних веков.
Указанная обрисовка Дон Жуана у Пушкина находилась в связи с общим отношением этого поэта к любви и с его личною душевною жизнью.
Любовь имела важное значение в его жизни и поэзии начиная с самых ранних его лет и до кончины. Постепенно все более и более облагораживалось его житейское отношение к ней, как и поэтическое. В поэзии Пушкина любовь, как и другие явления жизни, предстает в чрезвычайном разнообразии согласно способности этого поэта переживать глубокие чувства во всем богатстве их многообразия. В этих разнообразных видах любви в поэзии Пушкина для нас в высшей степени интересно его глубоко человечное понимание и воспроизведение силы, облагораживающего и возвышающего душу действия этого чувства и условий достижения в нем счастья[132]132
См. Южакова. Любовь и счастье в произведениях А.С. Пушкина. Од. 1896 («Русская библиотека», № 6).
[Закрыть]. И во время[133]133
III, 302:
И сердцу женщина являласьКаким-то чистым божеством.
[Закрыть] и после легких юношеских похождений и фривольных воспеваний чувственной любви поэт поднимался не раз до глубокого чувства, являясь как бы Дон Жуаном, портрет которого изобразил в рассмотренном драматическом наброске. При этом воображение Пушкина постоянно лелеяло образ высших радостей любви, и он, долго быв в любви сыном XVIII века и анакреонтиком во вкусе того века «роскоши, прохлад и нег», как будто не способным к пониманию этого чувства в духе Данте и Петрарки[134]134
В письме от 25 августа 1823 г. читаем: «Я прочел (Туманскому) отрывки из «Бахчисарайского фонтана», сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру» (VII, 52). О презрении к платонизму см. Соч. II., I, 189; ср. I, 217–218.
[Закрыть], не раз возвышался до идеализации любви в духе Петрарки и Шиллера. Оставим в стороне известное стихотворение к А.П. Керн:
и т. д.
Чистоту отношений поэта к этому «гению чистой красоты» заподазривают. Можно бы сказать на это, что характерно уже самое преображение поэтом своего действительного отношения в направлении, которое сообщает особую прелесть этому романсу, приблизительно та же идеализация реальных отношений, или, лучше сказать, подыскивание той же основы любви, какое мы видели в «Каменном госте», в любви Дон Жуана к Доне Анне. Но и помимо этого стихотворения у Пушкина не раз находим благоговейное воспевание женской, и внешней, и духовной, красоты, преклонение пред нею и любовь вполне безукоризненную и идеальную, истинную любовь поэта как выразителя высших влечений человеческой души, начиная со средневекового рыцарского обожания Пресвятой Девы и полного отречения от всякой земной любви[136]136
См., напр., романс: «Жил на свете рыцарь бедный» (IV, 328–329 и 333–334). Ср. в моей книге: «Романтика Круглого Стола в литературах и жизни Запада», I, К., 1890, стр. 40 и след.
[Закрыть]. Поэту не раз было знакомо и романтическое самоотречение в любви к личностям, далеким по чему-нибудь[137]137
См., напр., стихотворение, относящееся к А.А. Олениной (1829; II, 63):
Я вас любил безмолвно, безнадежно,То робостью, то ревностью томим;Я вас любил так искренно, так нежно,Как дай вам Бог любимой быть другим.
[Закрыть], и романтическая любовь, переживающая смерть любимой личности[138]138
II, 112 («Заклинание», написанное в 1830 г. – через четыре с лишним года после смерти г-жи Ризнич):
Я тень зову, я жду Леилы:Ко мне, мой друг, сюда, сюда!…тоскуя,Хочу сказать, что все люблю я,Что все я твой. Сюда, сюда!
[Закрыть], любовь во вкусе Ламартина[139]139
Разумею лирику Ламартина, посвященную воспоминаниям о любви и печали об утрате. Ср., напр., стихотв. Ламартина о Грациэлле со стихотв. Пушкина: «Для берегов отчизны дальной» (II, 119), в котором поэт опять вспоминал г-жу Ризнич.
[Закрыть] либо преклоняющаяся перед любимой личностью как перед существом божественным.
Такая возвышенная любовь примиряла усталого поэта, подавляемого отрицанием и сомнением, с жизнью во имя тех светлых существ, которые он встречал в ней. Как потом Лермонтов, несомненно подражавший в том Пушкину, и последний в иные моменты готов был воображать себя «другом демона»[140]140
«Гаврилиада» 1823 г. Уже в письме 1816 г. читаем, что поэта «дергает бешеный демон бумагомаранья» (VII, 1). Ср. I, 310:
Какой-то демон обладалМоими играми, досугом;За мной повсюду он летал,Мне звуки дивные шептал,И тяжким, пламенным недугомБыла полна моя глава.
[Закрыть], «демоном мрачным и мятежным», «духом отрицанья и сомненья»[141]141
Ср. в письме 1830 г. (VII, 425): «Vous êtes le démon, e’cst-à-dirc celui qui doute et nie, comme dit l’Écriture». Ср. еще в стих. 1830 г.: «В начале жизни школу помню я…» (II, 116–118):
…два чудесные твореньяВлекли меня волшебною красой:То были двух бесов изображенья.Один (Дельфийский идол) лик младой —Был гневен, полон гордости ужасной,И весь дышал он силой неземной.Другой – женообразный, сладострастный,Сомнительный и лживый идеал,Волшебный демон – лживый, но прекрасный. Ср. у Лермонтова. См. еще в «Онегине» (III, 296):
Кто ты: мой ангел ли хранитель, Или коварный искуситель (ср. III, 367),
и в «Каменном госте» (III, 221):
Вы сущий демон.
[Закрыть], который облагораживался при мысли о «духе чистом» любимой женщины,
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.
Прости, он рек, тебя я видел,
И ты недаром мне сиял:
Не все я в мире ненавидел,
Не все я в мире презирал[142]142
II, 9: «Ангел» (1827). Ср. название возлюбленной «ангелом» в стихотворении, припиисываемом Пушкину (II, 323), и в целом ряде других стихотворений.
[Закрыть].
Так обретал поэт новую прелесть в жизни, проникаясь высоким чувством любви[143]143
Соч. II., 295.
[Закрыть], под влиянием которого та или иная личность казалась ему как бы сверхземным существом. Таковым представлял себе Пушкин и свою невесту H.Н. Гончарову в стихотворениях, напоминающих манеру Петрарки. В одном из них любимая личность изображена «торжественно» пребывающей как бы на особом пьедестале:
Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей…
Встречаясь с ней, смущенный поэт останавливается,
И после своей женитьбы Пушкин проникался подобным, вполне идеальным, чувством к личностям, которые пленяли его своей душевной красотой[145]145
См., напр., стих. «Княжне А.Д. Абамелек» (1832; III, 142):
Вы расцвели: с благоговеньемВам ныне поклоняюсь я, или же стих. (Ib., 1832):
Нет, нет, не должен я, не смею, не могуВолнениям любви безумно предаваться!..Нет, полно мне любить! Но почему ж поройНе погружуся я в минутное мечтанье,Когда нечаянно пройдет передо мнойМладое, чистое, небесное созданье? и т. д.
[Закрыть]. То была чисто поэтическая любовь, низшей формой которой являлась любовь пушкинского Дон Жуана. Заметим при этом, что и Дон Жуан, подобно самому поэту, был способен к полному духовному возрождению и как будто выказывает в конце наклонность к нему, быть может, терзаемый укорами совести; это видно из его слов Доне Анне:
Будем ли мы считать это простой уверткой Дон Жуана и хитростью, чтобы лучше обмануть новую жертву, или же искреннею речью, в правдивость которой верил в тот момент ее говоривший[147]147
В искренности этого уверения не сомневается Южаков. Дешанель замечает по поводу заключительного восклицания Дон Жуана, проваливающегося в пропасть: «O, dona-Anna!»; «Cе qui semble l’indication, très peu marquée il est vrai, d’une idée.: l’amante invoquée comme future libératrice et rédemptrice de celui qui l’a perdue».
[Закрыть], во всяком случае приведенные слова характерны, свидетельствуя, что Дон Жуану не чужд был голос совести, и на то же как будто указывает и задумчивость, в которую погружается Дон Жуан при воспоминании об Инезилье.
Вот в какой тесной связи с жизнью и душевным складом поэта оказывается герой «Каменного гостя». Не чужд был Дон Жуан и вообще русской жизни, и, следовательно, не прав был Белинский, усматривая в «Каменном госте» создание «искусства как искусства». У нас также были люди, которых ум почерпнут из «Liaisons dangereuses»[148]148
IV, 370. Ср. «Из романа в письмах», IX (IV, 358): «Охота тебе корчить г. Фобласа и вечно возиться с женщинами» и в Онегине I, XII:
Его ласкал супруг лукавый,Фобласа давний ученик. См. еще III, 303.
[Закрыть] (роман Шодерло де Лакло «Опасные связи». – Примеч. ред.) и т. п. произведений, каких было немало во французской литературе романов XVIII века, увлекавших русскую знать и дворянство еще во времена Пушкина.
Подобно типу Дон Жуана не чужд был русской жизни и другой мольеровский тип – Тартюф, в создании которого Пушкина поразила смелость Мольера[149]149
V, 61. В письме 1825 г. (VII, 117) Пушкин назвал «бессмертного» Тартюфа «плодом самого сильного напряжения комического гения».
[Закрыть]. У нас были свои Тартюфы, по мнению Пушкина. Так в 1822 году он назвал «Тартюфом в юбке и в короне» Екатерину II[150]150
Ib., 14.
[Закрыть]. «Напоминают стыдливость Тартюфа, накидывающего платок на открытую грудь Дорины», также «все господа, столь щекотливые насчет благопристойности», признавшие «Графа Нулина» безнравственным произведением[151]151
V, 123.
[Закрыть]. Пушкин думал было изобразить русского Тартюфа в романе «Русский Пелам», план которого, относящийся к 1835 году, не был осуществлен[152]152
IV, 409–410.
[Закрыть].
Наряду с Мольером, которому Пушкин «остался верным потому, что он создал настоящую французскую сцену, существующую и до сих пор»[153]153
Записки Смирновой, I, 153.
[Закрыть], Пушкину были известны и другие писатели «великого века» (как называли французы век Людовика XIV), которым принадлежало некогда «владычество над умами просвещенного мира»[154]154
V, 249 и 246.
[Закрыть]: Корнель, Расин, Лафонтен и Буало, в особенности два последних, казавшиеся ему более достойными внимания.
«Корнеля гений величавый», воскрешенный Катениным[155]155
III, 241.
[Закрыть], не казался образцовым нашему поэту, имевшему перед собою высокие создания Шекспира[156]156
Зап. Смирновой, I, 154. Письмо к Катенину 1822 г.: «Ты перевел Сида; поздравляю тебя и старого моего Корнеля. Сид кажется мне лучшею его трагедией. Скажи: имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19 столетия? Я слыхал, что она неприлична-смешна, ridicule» и т. д. (VII,36). «Les vrais génies de la tragédie ne se sont jamais soucié de la vraisemblance. Voyez comme Corneille a bravement mené le Cid» (VII, 157).
[Закрыть] и находившему, что «классическая трагедия умерла, она уже не в наших нравах»[157]157
Зап. Смирновой, I, 153.
[Закрыть], и что «гуманизм сделал французов язычниками, и они взяли от древних их худшие недостатки – особенно от латинян, времен их упадка, и от греков»[158]158
Ib, 149: «Герои французских трагедий не христиане (кроме Полиевкта)». Стр. 150: «Вообще Корнель блестящ в тех сценах, где каждый отстаивает себя; именно в Горациях есть подобная любопытная сцена, но она нисколько не трогает… потому что страсть, которая трогает, не рассуждает, она красноречива отсутствием рассуждений и тем, что Паскаль назвали «доводами сердца».
[Закрыть].
Потому же не был Пушкин и особо ревностным почитателем Расина, «по примеру трагедии которого образована и наша трагедия»[159]159
V, 145 Ср. Ост. арх. I, 285.
[Закрыть]. Этот
также имевший место в юношеской библютеке Пушкина подобно Мольеру и Лафонтену[161]161
Сочинения Пушкина. Изд. И. ак. наук. Приготовил и примечаниями снабдил Л. Майков. T. I. СПб.,1899, стр. 70. Это издание в цитатах будем означать. Соч. II., I.
[Закрыть] и также казавшийся тогда «исполином»[162]162
Ib, 253.
[Закрыть], был ставим Пушкиным высоко и потом (в 1830 году): «Цель трагедии – человек и народ – судьба человеческая, судьба народная. Вот почему Расин велик, несмотря на узкую форму своей трагедии», условленную тем, что он перенес трагедии «во двор». «Кальдерон, Шекспир, Корнель и Расин стоят на высоте недосягаемой, а их произведения составляют вечный предмет наших изучений и восторгов»[163]163
V, 141 и 142.
[Закрыть]. Но Расин – придворный трагик, а «при дворе поэт чувствовал себя ниже своей публики: зрители были образованнее его – по крайней мере, так думал он и они; он не предавался вольно и смело своим вымыслам; он старался угадывать требование утонченного вкуса людей, чуждых ему по состоянию; он боялся унизить такое-то высокое звание, оскорбить таких-то спесивых своих патронов: от сего и робкая чопорность, и отселе смешная надутость, вошедшая в пословицу (un héros, un roi de comédie – герой, король комедии. – Примеч. ред.), и привычка влагать в уста людям высшего состояния с каким-то подобострастием странный нечеловеческий образ изъяснения… Мы к этому привыкли, нам кажется, что так и быть должно; но надобно признаться, что у Шекспира этого не заметно». Пушкин усматривал «существенные разницы систем Расина и Шекспира»[164]164
V, 143–144.
[Закрыть] и, конечно, отдавал предпочтениие не французам, у которых «ни один из поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы. Расин перестал писать, увидя неуспех своей Гефолии. Публика (о которой Шамфор спрашивал так забавно: сколько нужно глупцов, чтобы составить публику?), невежественная публика была единственною руководительницею и образовательницею писателей»[165]165
lb, 247.
[Закрыть]. Мало того, у Расина, как и у Корнеля, Пушкин открывал существенные также промахи в построении трагедии[166]166
VII, 69: «Чем и держится Иван Иванович Расин, как не стихами, полными смысла, точности и гармонии! План и характер «Федры» – верх глупости и ничтожества в изобретении» и т. д.
[Закрыть].
Не находил Пушкин таких погрешностей против естественности у «доброго» Лафонтена, о котором так упоминал в описании своей юношеской библиотеки:
С Лафонтеном Пушкин сближал Дмитриева, Крылова и автора «Душеньки» Богдановича, который «смел сразиться» с французским поэтом и «победил» последнего[168]168
Соч. II., 1,70. См. еще другие сопоставления Лафонтена с Крыловым (V, 19–20: «Крылов превзошел всех нам известных баснописцев, исключая, может быть, Лафонтена»; ср. 30: «Мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова») и с Богдановичем (V, 19: «В «Душеньке» встречаются стихи и целые страницы, достойные Лафонтена»).
[Закрыть]. Пушкин, высоко ставя Лафонтена, признавая и его «сказки»[169]169
VII, 107 и V, 123 и 125; V, 122: «шутливые новости».
[Закрыть], не примыкал к нему вовсе в своем творчестве, как мало оказали на него влияния и другие, ценимые им, великие французские писатели XVII века Паскаль, Боссюэ и в особенности Фенелон[170]170
V, 301. О Фенелоне см. интересное упоминание в V, 341 (1836): «В позднейшие времена неизвестный творец книги «О подражании Иисусу Христу», Фенелон и Сильвио Пеллино в высшей степени принадлежат к сим избранным, которых ангел господний приветствовал» именем человеков благоволения.
[Закрыть].
Из знаменитых французских писателей XVII века был рано изучаем и постоянно пользовался уважением Пушкина еще «классик Депрео[171]171
Соч. II., I, 137 (1815), VII, I (1816) и Соч. II., 253 (1817). См. еще III, 250 и VII, 63.
[Закрыть],
Французских рифмачей суровый судия: —
Хотя, постигнутый неумолимым роком,
В своем отечестве престал ты быть пророком,
Хоть дерзких умников простерлася рука
На лавры твоего густого парика,
Хотя растрепанный новейшей вольной школой,
К ней в гневе обратил ты свой затылок голый;
Но я молю тебя, поклонник верный твой,
Будь мне вожатаем! Дерзаю за тобой
Занять кафедру ту, с которой в прежни лета
Ты слишком превознес достоинство сонета,
Но где торжествовал твой здравый приговор
Минувших лет глупцам, вранью тогдашних пор!
Новейшие врали вралей старинных стоят,
И слишком уж меня их бредни беспокоят![172]172
II, 160–161 (1833). Ранее (III, 155; 1830) «степенный Буало» был охарактеризован Пушкиным также как «поэт-законодатель. Гроза несчастных рифмачей».
[Закрыть]
Чтя в Депрео «человека, одаренного умом резким и здравым и мощным талантом», «великого критика», оценивавшего произведения «с такой строгой справедливостью», Пушкин не «избрал в путеводители себе Буало», как кн. Кантемир[173]173
V, 245–246 и 252.
[Закрыть], но все-таки рано последовал его примеру[174]174
Соч. II., I, 174–175 и 251–255. См. еще Ост. арх. I, 304.
[Закрыть] и не раз сообразовался с уроками писателя, который «обнародовал свой коран и французская словесность ему покорилась»[175]175
V, 245.
[Закрыть]. В общем взгляде на поэзию Пушкин много сходился с Буало и, подобно последнему, являлся одновременно и строгим критиком и поэтом, подававшим прекрасный пример творчества, но только неизмеримо превзошел свой французский образец.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?