Текст книги "Киевские ведьмы"
Автор книги: Николай Гоголь
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Ну, да что напевает? Песни; уж у них обычай такой: все, знай, курныкают…
– Ну хорошо, а что ж это такое? Девушки раз ночью слышат, что у нее шум в комнатке… Смотрят в щелочку, она поет да прядает на полу, да колдует…
– Ну так, молодая девка дурачится…
– Вы все так толкуете, Егор Петрович, а это что? Недавно чухна приехал к нам на двор с провиантом… Она увидела, выскочила и прямо к нему на шею, и начали толковать по-своему…
– Эка мудрость – земляка увидела. Однако после договорим, Федосья Кузьминишна, уже скоро 6 часов; чем из пустого в порожнее пересыпать да на бедную девку нападать, подай-ка мне епанчу – пора в канцелярию.
Федосья Кузьминишна исполнила приказание мужа, но, оставшись одна, покачала головою, всплеснула руками и проговорила:
– Вот всегда-то так… вишь ты, из пустого в порожнее… бедную девку… ах ты, старый греховодник! Батюшки-светы, да никак она его околдовала!
В столовой между тем происходила другая сцена. Якко, проходя рано поутру мимо дома Зверева, не мог не зайти проведать семью, которая для него была второю отчизною.
Марья Егоровна прибирала завтрак: ее черные локоны, загнутые за уши, были прикрыты белым голландским чепчиком; полосатая ситцевая кофта обхватывала гибкую талию; рукава с манжетами, доходившие только до локтя, открывали полную упругую ручку; черные башмаки с красными каблуками, застегнутые оловянною пряжкою, стягивали стройную ножку. Заспанные глазки Марьи Егоровны были томны; то вспыхивали блестящими искрами, то покрывались прозрачною влагою: девические мечты, может быть, ночные грезы придавали лицу Марьи Егоровны задумчивость, которая обыкновенно исчезала в течение дня.
– Как вы сегодня к лицу одеты! – сказал Иван Иванович, целуя у ней руку.
– Вы шутите, – сказала Марья Егоровна, улыбаясь, – на мне домашнее платье, которое вы не раз уже видели.
Иван Иванович смешался; он совсем не то хотел сказать; душа его говорила: «Как вы хороши сегодня, Марья Егоровна, в вас сегодня что-то особенно привлекательное». Но такие фразы тогда не говорились девушкам и были бы сочтены неприличием. Чтоб переменить разговор, Иван Иванович спросил:
– А где все наши?
– Батюшка в канцелярии, матушка хлопочет по хозяйству…
Якко замолчал и стал рассматривать скатерть с большим любопытством: но когда Марья Егоровна отходила от стола, Якко взглядывал на прекрасный стан ее, и сильно брало его раздумье; он не мог не любоваться и красотою Марьи Егоровны, и ее ловкостью, и любовью к порядку – «добрая жена! добрая хозяйка!» – эти слова невольно отдавались в его слухе. Вот Марья Егоровна придвинула стул к шкапу, чтоб поставить посуду на верхнюю полку; она проворно вскочила на стул, одна ее ножка уперлась в подушку, другая поднялась на воздух, и эта стройная ножка, в сером чулочке со стрелками, была в полной красоте своей. Сердце забилось у молодого человека, глаза его заблистали… Он хотел что-то выговорить, но дверь отворилась, и вошла Эльса; ее кофта была едва застегнута, белые, как лен, локоны рассыпались по белой полуоткрытой груди, она была печальна, в глазах выражалось что-то полудикое; по инстинкту она поняла то чувство, с которым Якко смотрел на Марью Егоровну, и сердито отвернулась.
– Здравствуй, Эльса! – сказал Иван Иванович по-русски, подавая ей руку.
– An mujsta! – отвечала Эльса, надувши губки и отдергивая руку.
– Да скоро ли же ты выучишься по-русски?
– An mujsta! – повторила Эльса.
– Что с тобою, Эльса? – сказал Иван Иванович по-фински. – На кого ты сердишься? Разве тебя обидели?
– Что тебе до меня? Ты знай пляши с нею – вот твое дело.
– А, так ты сердишься, зачем я плясал с Марьею Егоровною? Что ж за беда? Пора тебе привыкнуть к здешним обычаям…
– По нашему обычаю, пляшут только с своею невестою…
– Растолкуйте Лизавете Ивановне, – прервала Марья Егоровна, лукаво поглядывая на Эльсу, – чтобы она не забывала шнуроваться; маменька сердится, а мы никак ей не можем растолковать, что это неприлично.
Якко передал эти слова Эльсе. Эльса всплеснула руками.
– Ах, Якко, как тебя околдовали вейнелейсы! Все, что они ни выдумают, тебе кажется хорошо, а все наше дурно. Ну зачем они меня стягивают тесемками? Зачем? Расскажи! Им хочется только, чтоб я не могла ни ходить, ни говорить, ни дышать – и ты то же толкуешь. Ну скажи же мне – зачем шнуроваться? Что, от этого лучше, что ли, я буду?
Якко думал, что отвечать на этот странный вопрос, а между тем невольно смотрел на свою прекрасную единоземку.
Правда, грудь ее была полураскрыта, но эта грудь была бела как снег; локоны в беспорядке рассыпались по ее плечам, но так она еще более ему нравилась; туфли едва были надеты, но тем виднее открывали ножку стройную и красивую. Странные мысли боролись в душе молодого человека.
Эльса продолжала:
– Вот Юссо так похитрее тебя – его вейнелейсы не могут обмануть; послушай-ка, что он говорит.
– Какой Юссо?
– Ты не знаешь Юссо, сына Юхано? Ты всех своих позабыл, Якко, вейнелейсы совсем отбили у тебя память.
– Где же ты его видела?
– Его вейнелейсы заставили везти сюда разные клади – я его тотчас узнала из окошка…
– Что же он тебе такое рассказывал?
– О! Много, много! У Анны отелилась корова, Мари вышла замуж за Матти…
– Что же еще он тебе рассказывал?..
– Ты хочешь все знать? – сказала Эльса, хлопая в ладоши с насмешливым видом. – Пожалуй, скажу. Он звал меня с собою домой.
– Звал с собою?
– Да! Он похитрее тебя, он говорит, что как ни лукавы вейнелейсы, а им несдобровать, рутцы хотят еще раз напустить на них море…
– Что за вздор, Эльса… Да ведь это сказка…
– Да! Сказка! Юссо не то говорит; он толкует, что нам, бедным людям, не годится жить с вейнелейсами; он сказал еще, что набрал здесь много денег за масло – вейнелейсам Бог и масла не дает… Поедем, говорил он, со мной, я на тебе женюсь, денег у меня много, круглый год будем есть чистый хлеб.
– И ты согласилась?
– Нет еще, – отвечала Эльса лукаво, – я сказала, что спрошусь об этом у братца.
Марья Егоровна, видя, что ею не занимаются, вышла из комнаты.
Якко задумался. На что ему было решиться? Дожидаться ли долгого, долгого образования полудикой Эльсы, подвергать ее всем неприятностям непривычной жизни или махнуть рукой и возвратить ее на родину. При мысли о родине сердце его билось невольно: Эльса, подруга детства, казалась еще прелестнее, и расстаться с нею, расстаться навсегда казалось ему ужасным. Эльса поняла действие своего рассказа; она захлопала в ладоши, прыгнула к Якко на колени, схватила его за голову, прижала к себе; свежая атласистая грудь ее скользнула по лицу молодого человека, он вздрогнул и почти оттолкнул ее от себя.
Эльса заплакала. Якко выбежал из комнаты.
– Он не хочет и целовать меня, – проговорила Эльса сквозь слезы. – О! Это недаром, эта Мари приколдовала его; он с нею пляшет, он на нее так смотрит – хорошо, увидим… Недаром старые люди меня учили…
С этими словами Эльса побежала в свою комнату – и дверь на крючок; через час она вышла и тихонько пробралась в комнату Марьи Егоровны; осмотрелась – видит: нет никого, поспешно приблизилась к постели и сунула что-то под перину.
Эльса обернулась – за нею машутся накрахмаленные лопасти чепчика, блещут глаза сквозь пару медных очков.
Из-под чепчика послышался грозный голос Анисьи-ключницы:
– Что ты это, матушка, здесь проказничаешь?
С сими словами старушка сунула руку под перину и вынула оттуда маленький сверток, побежала скорее к Федосье Кузьминишне – и началась потеха.
На общем совете с Анисьею и другими сенными девушками положено было раскрыть сверток. Раскрыли не без страха, не без приговорок – видят: две тряпочки, бумажка, уголек и глинка, все перетянуто накрест черною ниткою. Колдовство – нет ни малейшего сомнения!
За Эльсой – показывают – спрашивают – она лукаво смеется.
Уже поговаривали связать колдунью и представить в полицию, но, к счастью, возвратился Егор Петрович. Узнавши о причине суматохи, он наружно улыбнулся, но внутренне и сам притрухнул. «Кто ее знает?» – подумал он.
Помолчавши с минуту, он сказал: «Что мы ее спрашиваем? Ведь она нас не понимает и рассказать не может. Полагать должно так, сглупа; вот вечером придет Иван Иванович, пускай он ее расспросит, что и зачем она это делала».
– Хорошо, батюшка, – отвечала Федосья Кузьминишна, – вы и видите, да не верите; быть по-вашему, только до тех пор позвольте мне припереть ее на крюк. Не шутка, батюшка, ведь Марья Егоровна-то нам не чужая.
Егор Петрович промолчал.
К вечеру выпустили бедную затворницу. Было уже около семи часов вечера; на дворе морозило; в гостиной Зверева затопили огромную шведскую печку; заслонки были распахнуты; свет из устья багровым туманом проходил по комнате; тень от окошек, освещенных полною луною, резко обозначалась на торцевом полу; две нагоревшие свечи стояли на столе и колебались от движения воздуха; все эти роды освещения мешались между собою; отраженные ими причудливые тени мелькали на потолке, на широком деревянном резном карнизе и на стенах, обитых черною кожею, с светящимися бляхами.
За столом сидели: Зверев, его жена и Якко. Казалось, они только что кончили длинный, неприятный разговор, за которым последовало совершенное молчание. Наконец двери отворились, и вошла, как преступница, бледная, трепещущая Эльса. Якко с важным видом показал ей на стул, стоявший против огня. Эльса не хотела садиться, но Якко грозным голосом подтвердил свое приказание, и Эльса повиновалась.
Она села на стул, сложила руки и устремила в устье неподвижный взор.
– Не пугайся, Эльса, – сказал Якко по-фински, тихим голосом, – тебе никто не сделает зла; но скажи мне откровенно, что значит этот сверток, который ты видишь здесь на столе? Какое твое было намерение?
Эльса ничего не отвечала и все пристальнее устремляла глаза в устье очага; лицо ее разгорелось; локоны повисли на глаза; лунный свет широкою полосою ложился на ее белое платье; она трепетала всем телом, как пифия на очарованном треножнике.
– Отвечай же, – повторил Якко, устремив на Эльсу сердитые глаза.
– О чем ты спрашиваешь меня, Якко, – наконец сказала Эльса прерывающимся голосом. – Сверток безделица… ребяческая шутка… Я думала этим средством отучить тебя от этой Марии, которая хочет отнять тебя у меня… Но теперь не то… совсем не то… Теперь… я все знаю, все вижу; теперь я сильна, и вы все… ничто… предо мною…
– Что ты говоришь, Эльса? – сказал Якко с видимым смятением. – Ты не помнишь себя.
Эльса засмеялась странным хохотом.
– Иль ты не видишь, – продолжала она, – там… далеко… в средине пламени… алые палаты моей сестрицы… Вот она… в венке из блестящих огней; она улыбается… она кивает мне головою… она сказывает, что я должна говорить тебе…
Тут Якко вспомнил слова пастора, хотел броситься к Эльсе и прекратить ее очарование; но любопытство и какая-то невидимая сила удержали его на стуле.
Эльса продолжала:
– Я еще была ребенком, когда старый Руси брал меня к себе на колени и садился против огня; он накрывал руками мою голову и, показывая на устье печи, говорил: «Эльса, Эльса, смотри свою сестрицу». Тогда я, неразумная, боялась, хотела вырваться из рук старика, но невольно глаза мои устремлялись на огонь и скоро уже не могли оторваться; скоро в глубине, посреди раскаленных угольев, я видела, как теперь вижу, великолепные палаты; там столбы из живого пламени вьются, тянутся в небо и не тухнут. От них сыплются багряные искры и блестят на белой огнепальной стене: посреди тех палат мне являлось лицо ребенка, совершенно похожего на меня; оно улыбалось, манило меня к себе, исчезало в потоках пламени и снова появлялось с тою же улыбкою. «Сестрица, сестрица, – говорила она мне, – когда же мы с тобой соединимся?» И сердце мое рвалось к прекрасному ребенку, и он все улыбался и манил меня. Стоило мне подумать о чем-нибудь или старый Руси спрашивал меня, и с дальней стены срывалася пелена, и я видела все, что на земле и под землею, и горы, и леса, и пропасти водные, и людей, и слышала, что они говорили, видела, что они делали. «Беги отсюда, – говорит мне теперь сестрица, – здесь развлекут тебя, удалят тебя от меня, погасят, ты отвыкнешь понимать язык наш! На берегах Вуоксы люди не совратят тебя, там сосны и утесы безмолвны, луна светит своей живительной силой и духотворит грубое тело; там в лучах луны, в потоках пламени мы сольемся веселым хороводом, облетим всю землю, и вся земля для нас будет светла и прозрачна». Слышишь, Якко, что говорит сестрица? Тебя одного недостает нам; и тебя, неразумный, оживляла могучая сила старого Руси; ты наш, Якко, ты мой, и ничто не разлучит меня с тобою; забудешь обо мне – вспомнишь в горькую минуту. Оставь этих людей, Якко; в наших живоогненных чертогах светло и радостно, там встретимся мы и в одну пламенную нить сольемся с тобою. Правда, еще не пришло мое время. «Скоро ли?» – спрашиваю у моей чудной сестры. «Не скоро, – отвечает она, – все вырастает по степеням, как дерево из зерна. Сперва на земле, потом под землею, а потом… над землею, Эльса, и нет границ нашей силе и нашему блаженству!»
Якко не дал ей продолжать.
– Тут происходит что-то странное, – сказал он Егору Петровичу, – она вне себя; я вам советую послать за лекарем.
– Да что ж она вам сказала? – спрашивал Егор Петрович.
– Ничего, – отвечал Якко, – вы не должны ее бояться; она больна, на нее находит… Пошлите за доктором, повторяю вам, пусть он ее увидит в этом положении.
– Пожалуй, – отвечал Егор Петрович. – Иван Христианович недалеко от нас живет и по вечерам бывает дома.
Послали за лекарем, а Эльса все сидела против огня, то смеялась, то говорила непонятные речи, то складывала руки, как будто умоляя кого о чем. Якко с любопытством ее рассматривал, положив во что б ни стало дождаться разрешения этой загадки.
Через четверть часа пришел Иван Христианович, чопорный немец, в коричневом кафтане, с укладными пуговицами; в руках у него была трость с костяным набалдашником; он очень важно постукивал ею, поплевывая со стороны на сторону, ибо имел привычку беспрестанно жевать табак, что тогда почиталось универсальным лекарством от всех болезней.
– Где ж больная? – спросил он по-немецки.
– Меня почитают больною, – отвечала Эльса на немецком языке. Удивление Якко было невыразимо. Он знал, что в обыкновенном состоянии Эльса не знала ни слова по-немецки.
– Что же ты чувствуешь, мое милое дитя? – сказал Иван Христианович.
– Добрый лекарь, неразумный лекарь, ты хочешь лечить меня. Знаешь ли ты, кого ты хочешь лечить? Умеешь ли ты лечить огнем и пламенем? Смотри, сестрица смеется над тобою, добрый лекарь, неразумный лекарь.
Иван Христианович слушал, слушал ее с удивлением – нюхал табак и ничего не понимал.
Между тем огонь гас мало-помалу в очаге, луна сокрылась за ближним домом: с тем вместе уменьшалась говорливость Эльсы. Наконец она как будто проснулась.
– Где я? Что со мною? – сказала она по-фински. Доктор щупал у ней пульс, Зверев и Якко смотрели на нее с участием. Между тем Якко рассказал лекарю все происшедшее.
Нахмурив брови и усердно нюхая табак, Иван Христианович проговорил:
– Странное дело, но бывали такие примеры, от действия жара нервные духи подымаются и действуют на головной мозг; а оттого мозг приходит в нервное состояние, так и Цельзиус пишет; впрочем, пироманция, или гадание огнем, была известна и древним и производила у них подобные явления; странно, что она и доныне сохранилась. Но бояться нечего! Уложите больную в постель, я вам пришлю из дома одно славное лекарство, которое, как доказывает наш славный голландский врач Фан Андер[65]65
Диетические методы голландского врача Бонтекопа обыкновенно состояли: в постоянном курении табака, питии чая или кофия и в употреблении опиума при малейшем нездоровье.
[Закрыть], помогает от всех болезней, а именно: опиума. Давайте ей каждый день по четыре капли, да поите ее больше кофеем, и вы увидите, что всю блажь с нее как рукой снимет.
На другой, на третий день бедная Эльса в самом деле была больна от действия универсального лекарства, на четвертый она уж почти не вставала с кресел; то делалось у ней волнение в крови, то сонливость.
Бедное дитя природы ничего не понимала, что с нею делают: зачем держат ее взаперти, зачем вливают в нее какое-то снадобье, которого действие, однако же, казалось ей довольно приятным; но часто она забывала все происходящее, и все ее внимание обращалось к герою финских преданий, славному Вейнемейнену. Она вспоминала, как он из щучьих ребер сделал себе кантелу, как не знал, откуда взять колки и волос на струны, и в забытьи напевала:
Рос в поляне дуб высокий:
Ветви ровные носил он
И по яблоку на ветви,
И на яблоке по шару
Золотому, а на шаре
По кукушке голосистой.
И кукушка куковала.
Долу золото струилось,
Серебро лилось из клева
Вниз, на холм золоторебрый,
На серебряную гору:
Вот отколь винты для арфы
И колки для струн взялися,
Из чего же струн добуду,
Где волос найти мне конских?
Вот, в проталине, он слышит —
Плачет девушка в долине,
Плачет – только вполовину,
Вполовину веселится,
Пеньем вечер сокращает
До заката, в ожиданьи.
Что найдет она супруга,
Что жених ее обнимет.
Старый, славный Вейнемейнен
Слышит жалобу девицы,
Ропот милого дитяти.
Он заводит речь и молвит:
«Подари мне дар, девица!
С головы один дай локон.
Пять волос мне поднеси ты,
Дай шестой еще вдобавок.
Чтоб у арфы были струны,
Чтобы звуки получило
Вечно юное веселье».
И дарит ему девица
С головы прекрасный локон,
Пять волос еще подносит,
Подает шестой вдобавок.
Вот отколь у арфы струны,
У веселья звуки взялись.[66]66
Эта и последующие финские народные песни взяты, с некоторыми пропусками, из Гротова перевода (см. «Современник», 1840).
[Закрыть]
Но вдруг голос Эльсы возвышается; глаза блистают, и она с гордостью напевает:
Так играет Вейнемейнен:
Мощный звон летит от арфы,
Долы всходят, выси никнут,
Никнут выспренные земли.
Земли низменные всходят,
Горы твердые трепещут,
Откликаются утесы,
Жнивы вьются в пляске, камни
Расседаются на бреге,
Сосны зыблются в восторге.
Сладкий звон далеко слышен,
Слышен он в шести селеньях,
Оглашает семь приходов,
Птицы стаями густыми
Прилетают и теснятся
Вкруг героя-песнопевца.
Суомийской арфы сладость
Внял орел в гнезде высоком
И, птенцов позабывая,
В незнакомый край несется,
Чтобы кантелу услышать,
Чтоб насытиться восторгом.
Царь лесок с косматым строем
Пляшет мирно той порою,
А наш старый Вейнемейнен
Восхитительно играет,
Тоны дивные выводит.
Как играл в сосновом доме,
Откликался кров высокий,
Окна в радости дрожали.
Пол звенел, мощенный костью,
Пели своды золотые.
Проходил ли он меж сосен,
Шел ли меж высоких елей —
Сосны низко преклонялись,
Ели гнулися приветно,
Шишки падали на землю,
Вкруг корней ложились иглы.
Углублялся ли он в рощи —
Рощи радовались громко;
По лугам ли проходил он —
У цветов вскрывались чаши,
Долу стебли поникали.
Но часто слова песни сближались с ее собственным положением, и она жалобным напевом отвечала Вейнемейнену, когда он спрашивает плакучую развесистую березку, о чем она плачет:
Про меня иной толкует,
А иной тому и верит,
Будто в радости живу я,
Будто вечно веселюся.
Оттого, что я, бедняжка,
Весела кажусь и в горе,
Редко жалуюсь на муки,
У меня, у горемыки,
У страдалицы, ведь часто
Летом рвет пастух одежду;
У меня, у горемыки,
У страдалицы, ведь часто
На печальном здешнем месте,
Середи лугов широких
Ветви, листья отнимают,
Ствол срубают на пожогу,
На дрова нещадно колют.
Были люди и точили
Топоры свои на гибель
Головы моей победной.
Оттого весь век горюю,
В одиночестве я плачу,
Что беспомощна, забыта,
Беззащитна, я осталась
Здесь для встречи непогоды,
Как зима приходит злая.
И к концу песни Эльса начинала плакать и плакала горько. Так заставал ее Якко, и все его старание утешить, вразумить ее было тщетно. Странная привязанность к родине еще более усилилась в Эльсе ее затворничеством. Якко не знал, что и делать: в продолжение трех месяцев образование Эльсы нимало не подвинулось; ее понятия не развивались; все народные предрассудки пребывали во всей силе; оставить ее в доме Зверева не было возможности; жениться на ней – одна эта мысль обдавала Якко холодом; он невольно сравнивал свое состояние с прекрасною машиною, в которой было только одно неудачно сделанное колесо, но которое нарушало порядок действия всех других колес; он не мог не сознаться, что Эльса была для него помехою в жизни; его внутреннее неудовольствие отражалось в его словах, а Эльса оттого еще пуще горевала.
А между тем Эльса была прекрасна, между тем в ее глазах светилось ему родное небо, баснословный мир детства, и Якко по-прежнему уходил домой с отчаянием в сердце.
Наступил ноябрь месяц. В продолжение нескольких дней лил сильный дождь, и морской ветер выгонял Неву из берегов. Однажды утром Якко сидел в уединенной комнатке, отведенной ему в адмиралтействе, и, углубившись в работу, не замечал, что вокруг него происходило; между тем весь город был в волнении, вода возвысилась непомерно, жители прибережных частей города перебирали свои пожитки на чердаки, а в некоторых местах уже взбирались и на крыши; высокой гранитной набережной еще не существовало; ныне незамечаемая прибыль воды в 1722 году была истинным бедствием для города; Якко взглянул в окошко: адмиралтейская площадь обратилась в море, по ней неслися лодки, бревна, крыши, гробы. Дом Зверева находился в части города, наиболее подверженной наводнению; мысль об участи, ожидавшей это семейство, поразила Якко; но как помочь ему, как дойти до него? Волны уже били в верхнее звено нижних этажей! В отчаянии ломая руки, смотрел Якко на разлив Невы и приискивал средство выйти из дома чрез окошко. В эту минуту он смотрит: небольшой катер с переломленною мачтою несется по Неве; два матроса тщетно стараются вытащить обломок мачты, погрузившейся в воду, или перерубить веревки; уже катер перегнуло на одну сторону; на корме стоит человек высокого роста; черные его волосы разметаны по плечам; одною рукою он стиснул руль, другою ободряет потерявшихся матросов, но – еще минута, и катер должен опрокинуться. Якко смотрит, не верит глазам своим – это сам государь!
При этом виде молодой финн забывает всю опасность. Сильною рукою он выбивает стекольную раму и бросается вон из окошка; в это время крепко связанный плот прибило к стене дома; от движения плота Якко сильно ударился головою об стену и почти в беспамятстве ухватился за скользкие бревна; в таком положении его застали люди, находившиеся на одной из адмиралтейских лодок.
Едва Якко пришел в чувство, первый его вопрос был о государе. «Пересел на другой катер», – отвечали ему; тогда Якко вспомнил снова о своем семействе, и лодка быстро повернула по направлению к дому Зверева. Подъезжая к нему, Якко увидел, что вода выливалась уже из окошек, – во всем доме не было и признака живого человека. Скорбь сжала сердце молодого финна; погибли последние люди, которых он мог называть родными. Но скоро внимание его было обращено на большой катер, который старался на веслах приблизиться к дому; смотрит, в катере: Зверев, жена его, все домашние – катер ближе, ближе, Якко различает всех в лицо и не видит лишь одной Эльсы.
– А Эльса? – вскричал он в отчаянии.
– Не знаем! – печально отвечал ему Зверев.
Молодой человек упал без чувств в лодку.
К вечеру вода сбыла. Жители мало-помалу возвращались в дома, стараясь изгладить следы наводнения, и скоро в юной, отважной столице все пришло в обыкновенный порядок.
В спальной Зверева лежал наш Якко с распухнувшей головою и в припадке сильной горячки. Он метался на кровати, то произносил непонятные слова, то призывал домашних, Эльсу. Так прошли долгие дни. Наконец Якко пришел в себя, и первое лицо, которое узнала его ослабевшая память, была Марья Егоровна; она сидела возле кровати и с участием смотрела на больного.
– Где я? Что со мною? – спросил Якко.
– У людей, которые вас любят, – отвечал тихий голос.
Все возобновилось в памяти молодого человека; он взял Марью Егоровну за руку и крепко прижал ее к губам; Марья Егоровна опустила глазки и закраснелась.
Вошла в комнату Федосья Кузьминишна.
– Что сталось с Эльсой? – спросил Якко.
– А, слава Богу! Очнулся, батюшка, – ведь три недели был в забытьи, легко ли дело; ну что твоя сестрица – живехонька, батюшка, уехала к своим с каким-то чухною; уже мало ли Егор Петрович хлопотал – насилу проведали, куда она запропастилась. На воск какой-то, что ли?
Действительно, во время наводнения, когда водою уже наполнился двор и Егор Петрович сбирался с домашними сесть на подъехавший с улицы адмиралтейский катер, в хлопотах забыли об Эльсе; в это время она была в своей комнате, выходившей окнами во двор и запертой по благоразумному распоряжению Федосьи Кузьминишны; бедная затворница с ужасом смотрела на прибывающую ежеминутно воду. «Все кончилось, – говорила она, – рутцы напустили на вейнелейсов море – все должно погибнуть; нет спасения», – и с сими словами она сложила руки, села против окошка и хладнокровно глядела, как вода уже приподнимала крышу низкого амбара. Вдруг смотрит, на дворе является лодка, в лодке знакомое лицо. «Юссо, Юссо! – вскричала Эльса, отворив широкую форточку. – Я здесь, я здесь! Спаси меня!»
И ловкий финн приблизился к окошку, уцепился за ставни, помог Эльсе пробраться на свой челнок, усадил ее, ударил веслами, и скоро челнок исчез из вида. Между тем, садясь в катер, старик Зверев вспомнил об Эльсе; скорее к ней в комнату – нет ее, бегали по всему дому, всходили на чердаки – пропала Эльса; минуты были дороги, управляющий катером говорил, что он должен еще многим домам подать помощь, – и Егора Петровича почти силою втащили в катер.
Якко с каждым днем оправлялся. Однажды, когда Марья Егоровна вошла к нему в комнату, он сказал:
– Вы уже забыли обо мне, Марья Егоровна, так редко навещаете меня.
– Когда вы были опасны, – отвечала девушка, – я, видит Бог, не отходила от вас; но теперь вы, слава Богу, уже начинаете выздоравливать, и мне одной с вами оставаться неприлично.
– Нет ли средства помочь этому горю? – сказал, улыбаясь, Иван Иванович.
– Какое же? Я не знаю.
– Очень простое – быть моею женою! Что скажете вы на это, Марья Егоровна?
Марья Егоровна проговорила обыкновенное в таких случаях: «Я от себя не завишу», и молодой человек нежно поцеловал ее руку.
Со стариками было переговорено; они дали свое благословение.
– Но прежде свадьбы мне остается еще одно дело, – сказал Якко Егору Петровичу. – Я хочу устроить Эльсу.
– Доброе дело, – отвечал старик, – так и следует.
Через несколько дней сани мчали молодого финна к его родимому берегу. Верст за сорок до Иматры он уже стал спрашивать по хижинам об Эльсе, внучке старого Руси; но жители ему отвечали, что Иматра от них далеко-далеко и что они никого там не знают.
Верст за двадцать рассказы были другие. «Как не знать Эльсы! – говорили финны. – Такой знахарки у нас уже давно не бывало; все знает, что ни спроси; заболеет ли человек, али какое животное, придешь к ней, поклонишься – с живой руки снимет. Зато скоро счастлива будет; Юссо говорит, что непременно на ней женится».
Быстро мчались широкие сани по глубокому снегу, туман лежал на равнинах, зеленые ели тихо качались над сугробами, месяц мелькал из облаков, и бледными его лучами прорезывались слои тумана – туман расседался, пропускал светлую полосу и снова заволакивал придорожные утесы. Грустно было на душе Якко – ехал он по земле родной, которая была уже для него чужая; иногда воображению его представлялся Петербург со своею деятельною, просвещенною жизнью, и снова невольно взор финна обращался на печальную картину родимого края.
Недалеко от Иматры Якко заметил в избушке, стоявшей уединенно посреди скал, необыкновенное освещение; частью любопытство, частью какое-то невольное чувство заставили его остановиться; Якко вышел из саней – к избушке, смотрит в волоковое окно – там какой-то праздник – свадьба или что-то подобное. Рассмотрев попристальнее, Якко скоро заметил в избушке Эльсу; она в финском платье, довольно богатом, сидела на почетном месте, все обращались с нею с величайшим уважением, потчевали ее и кланялись. Эльса была весела и довольна и, смеясь, рассказывала, как рутцы напустили на вейнелейсов море и хотели утопить ее и как она с Юссо обманула их.
Якко задумался: «Здесь она весела, уважена всеми, говорит своим языком, она свободна, счастлива; там она печальна, связана во всех движениях, предмет насмешек и ненависти. Зачем я отниму у ней ее счастье в надежде другого, ей непонятного и, может быть, несбыточного?»
В это время Эльса встала, распрощалась с хозяевами – почетнейшие пошли провожать ее, толпа прошла мимо Якко, он видел Эльсу в двух шагах от себя, но промолчал и только печально смотрел вслед ей, пока она не скрылась в тумане. Тогда Якко вошел в хижину и, отдавая хозяину кошелек с деньгами, сказал: «Скажите Эльсе, внучке старого Руси, что Якко ей посылает это на свадьбу». Якко знал честность своих единоземцев и был уверен, что кошелек дойдет по назначению. Пока хозяева удивлялись такому несметному богатству, Якко вышел из хижины, взглянул еще раз на родные утесы.
– Последняя нить порвана, – сказал он самому себе, – земля моя – мне чужая. Прощай же, Суомия, прощай навсегда! И здравствуй Россия, моя отчизна!
Молодой финн закрыл глаза рукою, бросился в сани – колокольчик зазвенел!
На берегах Вуоксы до сих пор сохраняется предание о девушке, которую богатый барин увез было в Петербург и которая убежала от богатства из любви к своей лачужке; рассказывают и о том, как в старину незнакомые люди, или духи, в богатом платье вдруг являлись в хижинах и оставляли на столе деньги, прося их отдать Эльсе, старой колдунье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.