Текст книги "Киевские ведьмы"
Автор книги: Николай Гоголь
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Протекли одиннадцать лет, и Якко, называвшийся теперь Иваном Ивановичем Якко, жил в Голландии у старика Зверева, который любил его как родного. Сенные девушки толковали даже, что Иван Иванович приволакивался за меньшею дочерью Зверева, Марьею Егоровною, но старик часто твердил, что Ивану Ивановичу надобно прежде всего у царя выслужиться. Наконец, настало время разлуки; Иван Иванович должен был ехать в Петербург; с тем вместе отправлялся лестный отзыв князя Куракина к монарху о нашем Якко.
Приемыш бедного рыболова едва узнал юную столицу – так возмужала она в короткое время; берега островов застроились, лес мачт покрывал лазурную поверхность Невы: и страшно, и весело было на душе финна. И теперь, как прежде, он знал о России еще по слуху; но ее величие тем сильнее поражало его. Он вспомнил свою родимую избушку, вспомнил баснословные рассказы о русском царстве и с трудом еще верил, что он посреди этого баснословного мира. Он вспомнил, как в первый раз увидел монарха; действительность мешалась в душе финна с очарованием: великий вождь России представлялся ему то в виде исполина, то в виде чудного волхва, покоряющего стихии; это верование в Якко получило полную силу, когда образованный ум его находил на каждом шагу убеждение, что чудные подвиги Петра не вымысел, но действительность. Тогда разгоралась в душе Якко восторженная любовь к преобразователю России и уверенность, что и он не недостоин быть орудием монарха. Молодой финн знал, как дорожит он образованными людьми, которые в состоянии понимать его великие предположения, и гордою надеждой расширялось сердце молодого финна. Действительно, чудные тогда были минуты в русском царстве: Ништадтский трактат был заключен; Россия праздновала свою силу и подносила царю звание императора и Великого. Отечество было безопасно от врагов; еще не умолкал гул войны, но то был гул отдаленный, не близ юной столицы, но далеко на востоке. По сношениям князя Куракина наш молодой финн знал, что внутреннее улучшение обращало теперь на себя все внимание монарха. Россия походила на огромную машину, которой необъятная сила не знала границ; недоставало лишь маятника, который бы этой силе дал равномерное движение. Распорядок дел земских, средства сообщения, воспитание народа – все возникало в голове Петра и с высоты престола, как могучее семя, падало на плодоносную русскую землю. С восторгом говорил себе финн, что для этих дел Петру нужны были люди; знал он и то, что монарх смотрел на возрастающее поколение как на лучшую свою надежду, что часто с ранних лет он следил за молодым человеком, внимательно наблюдал за развитием его способностей и вдруг мгновенно посвящал его в высшие таинства трудов своих; тогда почитатели старины ворчали и удивлялись ошибке царя; но еще более дивились они, когда юноша оправдывал блистательные надежды, когда способности избранника соответствовали именно тому делу, на которое он был предназначен; старики приписывали такое счастие случаю или находили в царе искусство угадывать, не зная того, что великий царь издавна трудолюбиво следил своим орлиным оком за человеком, им избранным. Наш финн заметил также, что, как все великие люди, богатые мыслями, опережающими время, Петр любил, чтоб его угадывали, что он ненавидел простое буквальное исполнение, что он искал в своих помощниках той любви к делу, которая превозмогает все препятствия, переходит за границы исполнения, изобретает новые средства для новых целей и предупреждает великие намерения Великого. Часто из писем монарха к князю Куракину Якко видел, что царь берег таких людей как зеницу ока; он видел также, как часто Великий жаловался, что ему не за кого взяться.
В самом деле, царь издавна, по отзывам князя Куракина, знал подробно способности и любимые занятия молодого финна.
Однако воображение Якко не переходило выше унтер-лейтенанта или гиттенфервальтера, но другое нежданное для него дело приготовлялось. В аудиенции пред государем он проговорился о Венеции и о тамошних типографиях; несколько слов Якко показали, что ему известно это дело; а об этом деле уже с давнего времени заботился Петр Великий, теперь же вся его деятельность обращена была на это мощное орудие просвещения, типографское искусство еще мало было известно в России; немногие люди в России тогда могли быть к нему способны. Наш Якко был находкою для Петра в этом случае, и он дал ему в одно время несколько важных поручений: он велел ему заняться переводом некоторых иностранных книг, между тем заготовить план для образования новой типографии и в особенности обучить мастеров для типографского дела. Удивление и восхищение Якко были невыразимы; он невольно упал на колени пред великим царем и от полноты чувств не мог проговорить ни единого слова. Так полудикий финн (под могучей рукою Петра) должен был сделаться одним из орудий русского просвещения.
В конце 1722 года почтовая кибитка остановилась невдалеке от Вуоксы; молодой человек в богатом немецком кафтане выскочил из повозки, бросился на землю и целовал ее с жаром юноши. С трудом он выговаривал несколько финских слов, которые едва поняли окружающие; однако ж они догадались, что путешественник спрашивает о внучке старого Руси.
Память о старике еще не исчезла между жителями Иматры; они помнили отважного рыболова и его удивительные рассказы в долгие зимние ночи. Показали Якко на берег, и в одно мгновение молодой человек бросился в лодку.
Когда он вышел на берег, слезы брызнули из глаз его; он узнал родимую хижину, родимые пороги – сердце его сильно забилось. «Где же Эльса? Эльса?» – спрашивал он.
Невдалеке несколько праздных финнов окружали молодую девушку лет двадцати; она перебирала пальцами по кантеле, пела старинные песни о финском сокровище Сампо и приплясывала; в переднике ее лежали куски хлеба, полученные ею, вероятно, от слушателей.
– Вот Эльса, внучка старого Руси, – сказали провожавшие молодого человека.
– Эльса! Эльса! – вскричал он и бросился обнимать ее.
Эльса испугалась, закричала, хотела бежать.
– Эльса! сестрица! неужели ты не узнаешь своего Якко?..
– Ты обманываешь меня, Якко умер, убит, – отвечала Эльса и горько заплакала.
– Твой Якко жив, это я, приемыш твоего деда, понимаешь ли?
Эльса смотрела на него, но не верила и продолжала плакать.
Якко едва мог объяснить ей свои мысли. Выучившись почти всем языкам европейским, он забыл свой собственный и не находил в нем самых обыкновенных слов или употреблял одно слово вместо другого; но вид родимых мест помогал его памяти, и финские слова, хотя с трудом, прорастали сквозь пласты чуждых слов и понятий, как корни берез сквозь финские граниты.
– Ты не веришь, что я точно Якко? – продолжал он. – Посмотри на меня хорошенько – неужели я так переменился?
– Якко был наш, суомиец, а ты не наш, ты большой господин.
– Эльса! Эльса! Я все тот же, только платье на мне другое. Посмотри, вот камень, на который мы, бывало, взбегали; вот рябина, с которой я бросал тебе ягоды; вот здесь я тебе сделал рожок из воловьего рога; пойдем в избу, я тебе расскажу, где что лежало, где мы спали с тобою, где сидел Руси, где сидела Гина за печкой…
Они вошли в избу; все было в ней на прежнем месте, только стены немного покривились; та же четвероугольная печь, то же волоковое окно, те же сосновые обрубки, та же куча хвороста, служившая постелью. Страшная ночь, рассказ Руси, его смерть, смерть Гины – все живо возобновилось в памяти молодого финна; он все повторил Эльсе с подробностию.
Эльса уверилась наконец, что пред нею действительно Якко, и бросилась, рыдая, в его объятия. Они сели.
– Скажи же мне, Эльса, как живешь ты? Где живешь ты?
– Я живу здесь, в этой избе.
– Одна?
– Одна; да чего ж бояться? Все здесь свои люди. Днем я хожу к пастору учиться грамоте – я уж умею читать, Якко, – потом выхожу на дорогу, играю на кантеле, пою – добрые люди дают мне хлеба – посмотри-ка, я сколько уж набрала его, на целый год. Тут есть даже кнакебре[64]64
Лепешки из муки, употребляемые только зажиточными поселянами. «Он круглый год ест чистый хлеб» – у финнов выражение величайшего богатства.
[Закрыть]. – Эльса с гордостью показала на ворох кусков, ею набранных. – Вечером прихожу сюда, вспоминаю об отце, о деде, о тебе, Якко, поплачу и лягу спать.
– Ну, Эльса, скажу тебе, теперь будет не то – я теперь богат, и ты будешь жить богато…
– Что же ты нашел, Сампо, что ли?
– Почти так.
– Где же ты нашел его, Якко?
– У русских…
– Ах, и рутцы тебя не убили? – вскрикнула Эльса, не поняв своего собеседника…
– Не рутцы, а русские, Эльса, или, по-твоему, вейнелейсы.
– Так ты был в их земле?
– Я живу там и тебя повезу туда с собою…
– Зачем? Как можно? – вскричала с ужасом Эльса. – Ведь это так далеко, далеко от нас… Где же мы спать будем?..
– Там, в моей земле…
– Да здесь твоя земля, Якко… эта земля моя, мне сказал пастор, а стало быть, и твоя…
– Ты не понимаешь меня, милая Эльса; в России у меня есть дом, в шесть раз больше, нежели твоя избушка; там ты будешь ходить в пестром платье, каждый день есть чистый хлеб…
– Как это можно? – повторяла Эльса. – Послушай! – наконец сказала она ему. – Знаешь, что я выдумала? Вместо того чтоб мне с тобою ехать, ты привези сюда свое Сампо!..
– Это невозможно, Эльса.
– Отчего невозможно? Ты думаешь, что я не управлюсь; нет, я большая хозяйка; я умею коров доить, делать кислое молоко, даже кнакебре напеку на целый год; а если у тебя столько достанет богатства, то мы купим соли и насолим рыбы, то-то будет счастье.
Молодой человек покачал головою, улыбаясь:
– Все это невозможно, милая Эльса. Я служу царю вейнелейсов, я должен ехать в его землю, а неужели ты меня покинешь?
– Как мне расстаться с тобою, Якко! Ни за что, ни за что. На мне уж многие хотели жениться, но я всем отказывала, я всем говорила, что один Якко будет моим мужем, и теперь говорю, как же мне расстаться с тобою? Но зачем тебе ехать, не понимаю; по крайней мере, будем ли мы приезжать домой?
– Мы будем, пожалуй, иногда приезжать сюда.
– Иногда, а как часто? Каждый день?..
– Невозможно.
– Ну, раз в неделю, в воскресенье, в церковь.
– И это невозможно, а разве раз в год.
Эльса не отвечала, но горько плакала.
Между тем невинное предложение Эльсы выйти за него замуж заставило молодого человека задуматься. Посмотрев пристальнее на Эльсу, он заметил, что, несмотря на ее странный наряд и на волоса, поднятые на маковку под безобразную шапочку, Эльса могла почесться красавицей; лицо ее было не совсем правильно, но имело невыразимую прелесть, особенно когда она улыбалась; иногда ее голубые глаза беспрестанно перебегали от предмета к предмету, иногда оставались совсем неподвижными, и тогда в них отражалось то грустно-таинственное чувство, которое замечается лишь у женщин северного племени.
Странные мысли приходили в голову молодого человека; теперь он уже другими глазами смотрел на Эльсу; он воображал себе ее одетую в парадное платье, в его доме, в петербургской ассамблее, и сердце его билось сильно и порывисто; но с другой стороны, ему страшно казалось соединить навек судьбу свою с женщиною почти полудикою, которой язык не будет никому понятен, которая понимает в жизни лишь первые ее потребности; он воображал себе все огорчения, которым она будет подвергаться в обществе, для нее недоступном, все насмешки, которые будут преследовать ее безыскусственное простосердечие и совершенное незнание самых обыкновенных предметов. Он испугался мысли провести с нею три дня в одной повозке: самая невинность, самая непритворность ее чувств могли быть для них обоих гибельны.
– О чем ты задумался, милый Якко? – сказала ему Эльса, схватив его за лицо руками. – Ты, верно, раздумал и хочешь дома остаться, не так ли? – и с сими словами она, пока он еще не мог опомниться, горячо поцеловала его в губы. Невольная дрожь пробежала по членам молодого человека.
– Нет, Эльса, не то, – отвечал молодой человек, стараясь казаться хладнокровным. – Ты знаешь дорогу к пастору?
– Как же, и самую короткую, я все тропинки знаю…
– Поведи меня к нему.
– Пойдем, пойдем, но ты, я чай, голоден; есть не хочешь ли? – и с сими словами она подала ему лепешку из коры пополам с мукою…
Якко с отвращением и горестью посмотрел на эту странную пищу.
– Нет, – сказал он, – я не хочу есть; пойдем поскорее к пастору.
И Эльса побежала, схватив Якко за руку и с аппетитом пригрызывая свою лепешку.
В пасторе Якко нашел человека доброго и образованного. Молодой человек объяснил ему странность своего положения, и пастор совершенно понял его.
– Я могу помочь вам, – сказал добрый старик, – жена моя отправляется сегодня в Ниеншанц, т. е. в Петербург, хотел я сказать; у ней есть место в одноколке, и ваша Эльса может с нею доехать в этом экипаже, пока еще не привыкла к лучшим.
Молодой человек, поблагодарив пастора за его одолжение, прибавил, что у него нет ничего, кроме кибитки, и, должно признаться, сказал он, – что «наши русские повозки вовсе не годятся на ваших горах».
Когда все было улажено к отъезду, пастор отвел молодого человека в сторону. «Я должен вас предостеречь, – сказал он, – вы везете Эльсу в чужую сторону; знайте, что она подвержена чему-то похожему на падучую болезнь; особенно удаляйте ее от огня и от лунного света: и то и другое, кажется, производит на нее вредное влияние; от того и от другого она приходит в какой-то сон и начинает говорить престранные речи. Простой народ считает ее колдуньей».
От этого рассказа Якко вздрогнул; он вспомнил забытое им до того гаданье старика и, несмотря на свою образованность по духу времени, не мог выбить себе из головы, чтоб Эльса не была в самом деле околдована. Он не сообщил, однако же, своего замечания пастору, но дал себе слово не упускать из виду этого обстоятельства. Много стоило труда уговорить бедную Эльсу сесть в одноколку; она не хотела и ехать из родины, и не хотела быть не вместе с Якко, и не хотела не ехать. Она плакала навзрыд; почти без чувств усадили ее в повозку.
Якко с удивлением замечал во время дороги, что на Эльсу ничто не производило впечатления; ни любопытство, ни изумление не были доступны ее душе; одно в ней было заметно – страх при виде чужих и воспоминание о родимой избушке. Наконец повозка остановилась у петербургской заставы – караульные солдаты разглядывали одноколку, отлично окрашенную красною краскою, засматривались и на наших дам.
– Вот, – толковали они, – и чухна в красной коробке приехала – помоложе-то недурна, хоть куда – вишь, какая смазливая…
Эльса испугалась, смотря на эти усатые лица, запаленные порохом, выглядывавшие из-под огромных шишаков. И пасторша струхнула, хотела что-то сказать солдатам, но немногие русские слова, которые она знала, мешались с финскими и немецкими.
– Что ты там лепечешь, чухонская ведьма? Или боишься, что сглазят? – сказал один из солдат, и вся толпа захохотала громким русским смехом.
В эту минуту Якко догнал наших путешественниц и подошел к одноколке. При виде человека в немецком кафтане и который притом говорил по-русски, толпа разошлась.
– Куда ты завез меня? – говорила Эльса. – Какие люди здесь страшные! И говорить не умеют, а все что-то так страшно кричат!
Якко засмеялся замечаниям бедной Эльсы и старался ее утешить. Между тем пасторша поняла в разговоре русских только одно слово: «ведьма», потому что ей уже не раз случалось слышать его; она не замедлила рассказать Эльсе, что их бранили, и Эльса с простодушием спрашивала: по какому праву их бранят, когда они ничего дурного не сделали?
Якко шепнул слова два вышедшему на ту пору караульному офицеру; он прикрикнул, и Эльса видела, как страшные люди в шишаках вытянулись и сделались как окаменелые.
Все это казалось Эльсе и чудно, и страшно.
На первую минуту пасторша привезла Эльсу в дом своих родственников; Якко, поручив им заботу о ее костюме, отправился к Звереву, рассказал ему свое сиротство, как он призрен был отцом Эльсы, его печальную кончину, чудесное сохранение его дочери и просил именем благодарности и человеколюбия принять к себе в дом бедную девушку. Добрый Зверев, посоветовавшись с женою, согласился. И вот наша Эльса, боязливое, своенравное дитя природы – в фижмах, в полуроброне; ее учат держаться прямо, ходить тихо, не бросаться на шею Якко; она скована во всех движениях, не смеет поднять головы, не смеет пошевелиться, едва смеет курнычать свои печальные финские напевы.
Егор Петрович Зверев был человек русский, но полунемец или, лучше сказать, полуголландец. Он не получил большого образования, но долгое пребывание в Голландии сильно на него подействовало. Он сделался воплощенною аккуратностью: каждый день вставал в определенное время, надевал белый миткалевый халат, заплетал свою косичку, выкуривал трубку голландского канастера и принимался за дело, которое непременно оканчивал в определенный час, и каждый день проговаривал свою заветную фразу: «Уже двенадцать часов за полдень – не пора ли обедать, Федосья Кузьминишна?» Он не постигал ничего, что делается в России, но делал и говорил то, а не другое только по той причине, что так следует. Дом его был бы как заведенная машина, если б не мешала ему немного жена его, Федосья Кузьминишна; она хотя также жила в Голландии и часто с какою-то гордостью рассказывала о том своим соседкам, но на нее голландский дух мало подействовал; она никак не могла понять, зачем каждый день надевать чистое белье; зачем в 8 часов, а не прежде и не после поливать цветные луковицы; почему каждую субботу надобно было мыть все полы, окошки и стены и натирать мебель воском, когда не ожидали гостей. От этого между супругами бывали стычки; увидя кресло не на прежнем месте, стол ненатертый, Егор Петрович говаривал жене шепотом, чтоб не слыхали домашние: «Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна». А она отвечала также шепотом: «Что делать? Глупешенька, мой батюшка, так век изжила – так и в могилку пойду». Никогда эти ссоры не выходили наружу; только домашние знали, что, когда старики начинали говорить друг другу вы, это значило, что между ними черная кошка пробежала.
Марья Егоровна была срединою между отцом и матерью; полна, свежа, румяна, но немного смугловата; ей бы и поспать, и на лежанке понежиться, и поболтать под вечерок с просвирнею о том, что делается в околотке, но настанет утро, и Марья Егоровна затянется в корсет, наденет фижмы и сделается совсем голландкою; не разговорится, не пошевелится и только крахмаленные манжеты оправляет. Сын Зверева был всегда в походах.
Затем к семье причислялись Евдоким, старый слуга Зверева, и несколько сенных девушек, из которых главная была Анисья-ключница, которой отличительным свойством была ужасная скупость, не за себя, но за господ; отпуская масло и другие домашние снадобья, она всегда отмеривала немножко меньше положенного и преравнодушно выслушивала за такое соблюдение господского добра жестокие упреки других челядинцев.
Вот в какую семью попала наша Эльса. Сначала, запутанная новостью предметов, видом чужих людей, она слепо повиновалась, но, возвращаясь в отведенную ей комнату, с восхищением сбрасывала свой дневной наряд, начинала потихоньку плакать, петь свои финские песни, а потом и приплясывать.
Якко через день навещал Эльсу; чаще нельзя ему было ходить; он занят был важным делом, переводил какую-то книгу по цифирной науке; работы было много, а времени мало – торопили нашего переводчика.
– Якко, Якко, – говорила ему Эльса, – здесь беда, здесь в баню нельзя ходить…
– Отчего же, Эльса?
– Как отчего? Я хотела потихоньку истопить, чтоб не околдовали, но эти вейнелейсы большие тиетаи, тотчас узнали и помешали; все со мной в баню хотят идти и все смеются надо мною; они заколдуют меня – это верно… – и Эльса заплакала.
Якко напрасно старался вразумить ее.
– Нет, – говорила она, – что ни говори, а здесь страшная земля, и страшные люди твои вейнелейсы. Онамедни повели меня по улицам, смотрю – они собрались и землю наказывают…
– Как? Землю наказывают?..
– Да! Ты скажешь, что и это неправда. Я сама видела, как они обтесали дерево колом и огромным молотом на веревках вбивали его в землю так, что земля стонала, а они-то кричат, кричат… До сих пор у меня в ушах отдается этот страшный крик.
– Глупенькая! Да они вбивали сваи, чтобы строить дома!..
– Да зачем же? У нас на Вуоксе дома и без того строят!
– Да на Вуоксе камень, а здесь земля не держит…
– И земля здесь не держит! Все здесь не так, как надобно! Страшно, страшно, Якко! Послушай – а это что значит? Когда мы ехали сюда, я на дороге видела: вейнелейсы подложили огонь под большой утес, утес грохнул и разлетелся на мелкие части – что они, Сампо, что ли, искали?
– Нет, они хотели разрыхлить землю…
– Как? Им кажется земля то слишком мягка, то слишком крепка – вот видишь, ты сам противоречишь себе, Якко; уж я вижу, что тут что-то нечисто. Страшно, страшно здесь, Якко. И грустно мне, грустно! Как вспомню наши горы, наши дороги – так и зальюсь слезами; там я была вольна, как рыба в воде, – день-деньской на свежем воздухе, над головою небо, кругом туман, невдалеке родимые песни и на душе чудный говор; а здесь ни неба, ни тумана, ни песен, ровно нет ничего, а сердце молчит от испуга: поверишь ли, Якко, я здесь еще ни раза не слыхала родимой песни; только и видишь в окошко, что ходят усатые вейнелейсы да землю роют, Сампо ищут. Послушайся меня, милый Якко: убежим, убежим отсюда скорее, пока вейнелейсы и нас в землю не вколотили или на воздух не взорвали…
– Куда же бежать нам, Эльса?
– Куда? Домой, домой, на Вуоксу, на Вуоксу – не век же здесь жить! Там мы женимся, Якко, и забудем про вейнелейсов…
Подошедшая Федосья Кузьминишна прервала разговор.
– Скажи ей, батюшка Иван Иваныч, ведь она ни по-нашему, ни по-немецкому не понимает, – что она все хныкает; уж, правду сказать, Бог с ней, такая чудная: хлебного мякиша не ест да корки собирает; за обедом в рот ничего не возьмет, а только день-деньской свои корки гложет…
– Э! Федосья Кузьминишна, – сказал Егор Петрович, – это уж народ такой, я знаю его. Ничего! Молода, попривыкнет… так следует.
– Это ваша воля, – отвечала Федосья Кузьминишна с видимым неудовольствием, – а ведь вы сами же в доме порядка требуете и выговариваете, когда на полу крошки или что другое.
Марья Егоровна молчала, но проницательный Якко скоро заметил, что она исподтишка ревновала его к Эльсе.
У Ивана Ивановича на уме было и один, и два. Нравилась ему Марья Егоровна – девушка красивая, смиренная, по-тогдашнему довольно образованная; семейство у ней доброе; Марья Егоровна не осрамила бы его и в царской ассамблее; но как сравнить ее с Эльсою – то своенравною, то задумчивою, то веселою Эльсою? Когда, сидя под окном пригорюнившись, она раскидывала свои белокурые локоны, глаза ее беспрепятственно перебегали от предмета к предмету и она напевала любимую свою песню о том, как жаловалась береза на свое одиночество, Якко забывал и свои житейские выгоды, и надежды; родное чувство отзывалось в груди его, и он, подобно Эльсе, готов был все бросить и укрыться с нею в бедную избушку на финляндских порогах.
Проходило несколько часов, Якко вспоминал о своей новой жизни, о своем участии в трудах Великого, и тогда пелена спадала с глаз его: он видел в себе будущего начальника адмиралтейской типографии, воеводу, близкого к государю человека; тогда, по неизбежному сцеплению мыслей, он пугался своей женитьбы на полудикой чухонке, и Марья Егоровна представлялась ему во всем великолепии, в богатом робронте, при дворе, окруженная иностранными гостями, которые не могут надивиться ее ловкому и учтивому обращению.
В таких мыслях Якко, не зная, на что решиться, уходил домой и принимался за свою книгу о цифирной науке.
Егор Петрович с отцовскою добротою занимался бедной Эльсою; не знала она грамоту – он приговорил приходского дьячка учить ее по-русски; но неискусство ли учителя, неспособность ли ученицы – наука не давалась; Эльса училась, терзалась и плакала как ребенок. Приставлен был к ней и танцмейстер; хотя долго бился добрый немец Штолцерман, но эту науку она поняла скорее – Эльса уже очень порядочно танцевала менуэт, кланялась и приседала; Егор Петрович не мог ею довольно налюбоваться; но после урока Эльса по-прежнему убегала в свою комнату, пригорюнивалась и опять начинала петь о своей березе.
Скоро представился Эльсе случай показать свои танцевальные способности во всем блеске.
Егор Петрович объявил, что следует всем явиться на ассамблею, которая была объявлена в их соседстве. Федосья Кузьминишна было и воспротивилась, но Егор Петрович ей заметил: «Не прекословьте, Федосья Кузьминишна, так следует: на ассамблеях бывают и шкипера голландские с женами, и знатные люди, и сам государь, а вы только приоденьтесь хорошенько и приоденьте девиц – так следует, говорю вам».
– Как? – возразила Федосья Кузьминишна, всплеснув руками. – И чухонку с собою везти?
– Непременно, Федосья Кузьминишна, и чухонку; пусть людей увидит, себя покажет, надобно же ей свет узнать… Так следует, говорю я вам, Федосья Кузьминишна.
На такую речь у Федосьи Кузьминишны не было возражений, она покачала головой и отправилась приготовлять наряды.
Наступил день ассамблеи. Егор Петрович, в голубом глазетовом кафтане, с стразовыми пуговицами, в полосатых чулках с красными стрелками и с корабликом под мышкою; Федосья Кузьминишна в желтом робронте, Марья Егоровна в розовом, Эльса, которую звали Лизаветой Ивановной, – в ярко-красном, что ей очень нравилось.
Вот пришли в ассамблею; Егор Петрович, раскланявшись с хозяином, скоро встретил голландского шкипера, который пригласил его на кружку пива и на трубку табака. Федосья Кузьминишна уселась с барышнями к дамам, которые плотно пристали по стенке, ожидая начатия танцев: старые с ужасом, молодые с нетерпением. Эльса ничего не видала и не слыхала, что вокруг нее; она была так испугана с самого своего приезда, что сердце ее находилось беспрестанно то в тревоге, то в полном онемении. Она села также и по обыкновению бессознательно поводила глазами со стороны в сторону; перед ней пестрела толпа, и лица, сменяясь одно другим, почти исчезали для нее; шум разговоров, свет, движение, все оглушало ее и физически, и морально. Вдруг глаза ее остановились на противоположной стенке; она смотрит: что-то знакомое… Да, это берега Вуоксы, это пороги – над ними светит солнце – радуга играет в причудливых брызгах – тут и родная избушка, и утес, к которому она прислонена… Не чудо ли это? Не какой ли тиетай перенес Эльсу на родимую землю?.. Сердце Эльсы сильно бьется, в глазах темнеет… она слышит шум порогов… ей дует в лицо влажный ветер… чудятся звуки родного языка – не поют ли любимую ее песню? И Эльса начинает потихоньку напевать ее… потом… громче, громче – вдруг ужас! – раздался какой-то треск, Эльсу окружают страшные лица вейнелейсов, между ними Якко с сердитым лицом говорит: «Опомнись, опомнись, Эльса…»
И все исчезло – Эльса видит себя опять в ассамблее, вокруг нее толпа народа, все хохочут, Якко смотрит на нее с недовольным лицом.
– Что с тобою, Эльса? – спрашивает ее Якко. Эльса не могла отвечать, но только рукою показала на противоположную стену.
Тогда для Якко все объяснилось; на стене висела большая картина, представлявшая иматрский водопад. Вокруг Якко столпились люди, и он несколько раз принужден был рассказать, отчего распелась хорошенькая чухонка; говорят, что и государь, из другой комнаты пожелавший узнать о причине тревоги, улыбнулся, слушая рассказ об этом невольном порыве души бедной Эльсы.
Егор Петрович был очень оконфужен этим происшествием и не знал, что отвечать на упреки Федосьи Кузьминишны, которая толковала, что Лизавета Ивановна навек их осрамила при всей компании. А делать было нечего, уйти домой нельзя из ассамблеи, царь еще не выходил – и волею-неволею надобно было остаться. Скоро, чтоб отвлечь внимание от Эльсы, Якко пригласил Марью Егоровну на менуэт; он был отличный танцор, все поднимались с места, когда он выводил даму, и теперь мгновенно вокруг танцующих составился маленький кружок; между зрителями была и Эльса; она с удивлением смотрела на своего Якко и старалась себе растолковать: почему не пошел он танцевать с нею? Она была печальна и угрюма во весь вечер и на все вопросы Якко ничего не отвечала.
Между тем Федосья Кузьминишна положила во что бы то ни стало сбыть с рук эту проклятую чухонку, которая в людях срамит, а дома какие-то чудеса делает. Мы передадим тайный разговор между Федосьей Кузьминишной и Егором Петровичем в спальной комнате. Федосья Кузьминишна, как женщина тонкая, начала разговор стороною.
– Знаешь что, Егор Петрович, – сказала она, – ведь житье в Петербурге становится дорогонько…
– Да и я замечаю это, Федосья Кузьминишна, – да что делать? – так следует, в город все народ прибывает…
– А вот Анисья докладывала мне, что у нас расход прибывает: и масла, и хлеба, и солонины – всего не в пример больше выходит…
– Да отчего бы это так, Федосья Кузьминишна?..
– Ну, сам посуди, Егор Петрович, лишний человек в доме не шутка… Сегодня, да завтра, да всякий день за столом, в комнату свеча… и мыло лишнее…
– Эку историю завела! Что тебя, Лиза-то, что ли, объедает? Эх, матушка, уж на это, кажись, пожаловаться не можешь; ест, что твой цыпленок… Не тем, Федосья Кузьминишна, наши деды разорялись.
– Это воля ваша, Егор Петрович, как сами рассудите, а мое дело сказать вам, что нехорошо…
– Что нехорошо?
– Да и в ассамблее вашей, что ли? Осрамила нас…
– Правда, нехорошо – да прошлое дело, Федосья Кузьминишна, сам государь про то знает и только что улыбнуться изволил…
– Ну, да одно ли это, и многое другое нехорошо.
– Ну да что ж еще?..
– Да так, нехорошо – она, Бог с ней, чудная такая – вы знаете, шведки…
– Да Лиза не шведка…
– Ну, все равно, из шведской же земли…
– Ну, да что ж она такое?.. Ну, говори.
– Ну да что? Ведь вы рассердитесь; попросту вам скажу – она ведьма, колдует…
Егор Петрович расхохотался:
– Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна, такие речи говорить… Ну, что такое ведьма?
– Что делать, батюшка, глупешенька, совсем глупешенька, так век изжила – так и в могилу пойду; не понимаю я вашей премудрости, а сужу попросту: ведьма так ведьма. Послушайте-ка, что весь дом говорит.
– Ну, что еще болтают?..
– А вот что: намедни девушки смотрят, а Лизавета Ивановна пробирается в баню и хочет топить… Вот девушки ей говорят: «Э, матушка, давно бы сказала, мы тебе, пожалуй, баню истопим». Истопили баню, пришли за нею, она было пошла – как увидела, что в баню, то и руками и ногами – а? Как это по-вашему? По-нашему оттого, что ведьма…
– Нету ведьм, Федосья Кузьминишна, это только старые девки болтают… Просто дика еще, не обтерлась в чужих людях.
– Ну, а это что такое, скажу вам, Егор Петрович, что она день-то деньской напевает себе под нос? Уж недаром…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.