Электронная библиотека » Николай Костомаров » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 12 февраля 2021, 16:41


Автор книги: Николай Костомаров


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Распространеннее и знаменательнее было другое еретическое умственное брожение на севере, проявившееся первый раз в стригольниках, в продолжение века тлевшее в умах и потом разразившееся смесью различных толков, сгруппированных Иосифом Волоцким, в его «просветителе» около жидовствующей ереси. Это брожение, чисто новгородского пошиба, перешло потом во всю Русь и долго подымалось в различных формах оппозицией против авторитета мнений. Мы не скажем, однако, чтоб такое реформационное направление имело большой успех в новгородском и псковском мире; оно только показывает, что племя южнорусское в своих уклонениях от церкви следовало иному пути, чем великорусское. В Южной Руси, после мимоходных явлений в XI и XII веке, не встречается попыток к оппозиции против авторитета церковной науки, и только в XVI веке стало было кружить арианство, когда Симон Будный распустил свой катехизис на южнорусском языке и, по свидетельству униатов, некоторые священники, по невежеству, не только не опровергали его, но, не подозревая в нем ереси, еще и похваливали. В массе народа это явление не имело успеха.

Единственное уклонение от православия, увлекавшее до известной степени народ, была уния с римско-католическою церковью, но известно, что она вводима была интригами и насилием, при благоприятствующей помощи привлеченного к католичеству дворянства; но в народе нашла против себя упорную и кровавую оппозицию. Белорусское племя, вообще более кроткой и податливой натуры, сильнее подчинялось гнетущим обстоятельствам и более показало наклонность если не принять унию добровольно, то по крайней мере допустить ее, когда нельзя было не допустить ее иначе, как энергическим противодействием. Но в Южной Руси было не то. Там народ, чувствуя насилие совести, поднялся огромным пластом на защиту своей старины и свободы убеждения и в последнее время, даже приняв унию, гораздо охотнее от нее отстал, чем белорусы. Так южнорусское племя, не давая духовенству права безусловного освящения факта, в самой сущности пребыло вернее самой церкви, чем великорусское, обнимая более ее дух, чем форму. В настоящее время раскол из-за формы, обрядности, буквы немыслим в южнорусском народе;

с этим всяк согласится, кто сколько-нибудь знает этот народ и присмотрелся к его жизни и прислушался к его коренным понятиям.

Мы видели, как еще в своем детстве великорусская стихия, централизируясь во Владимире, а потом в эпоху юности – в Москве, показывала направление к присоединению, к подчинению и к поглощению самобытности частей. В религиозно-умственной сфере отразилось то же. Образовалась нетерпимость к чужим верам, презрение к чужим народностям, высокомерное мнение о себе. Все иностранцы, посещавшие Московщину в XV, XVI, XVII столетиях, одногласно говорят, что москвитяне презирают чужие веры и народности; сами цари, которые в этом отношении стояли впереди массы, омывали свои руки после прикосновения иноземных послов христианских вероисповеданий. Немцы, допущенные жить в Москве, подвергались презрению от русских; духовенство вопияло против общения с ними; патриарх, неосторожно благословивши их, требовал, чтоб они отличались порезче от православных наружным видом, чтоб вперед не получить нечаянно благословения. Латинская и лютерская, армянская и другая всякая вера, чуть только отличная от православной, считались у великоруссов проклятою. Русские московские считали себя единственным избранным народом в вере и даже не вполне были расположены к единоверным народам – к грекам и малороссиянам: чуть только что-нибудь было несходно с их народностью, то заслуживало презрения, считалось ересью; на все несвое они смотрели свысока.

Образованию такого взгляда неизбежно способствовало татарское порабощение. Долгое унижение под властью чужеверцев и иноплеменников выражалось теперь высокомерием и унижением других. Освобожденный раб способнее всего отличаться надменностью. Это-то и вынудило те крутые меры, то увлечение иноземщиною, которое со времен Петра является в виде реформы. Крайность, естественно, вызывает противную крайность.

В южнорусском племени этого не было. Издавна Киев, потом Владимир Волынский были сборным пунктом местопребывания иноземцев разных вер и племен. Южноруссы с незапамятных времен привыкли слышать у себя чуждую речь и не дичиться людей с другим обличьем и с другими наклонностями, уже в X веке и, вероятно, древнее из Южной Руси ходили в Грецию, одни занимались промыслами в чужой земле, другие служили в войске чужих государей. После принятия крещения перенесенная в Южную Русь юная христианская цивилизация привлекала туда еще более чужеземной стихии из разных концов. Южноруссы, получивши новую веру от греков, не усвоили образовавшейся в Греции неприязни к западной церкви; архипастыри, будучи сами чужими, старались пересадить ее на девственную почву, но не слишком успевали: в воображении южнорусском католик не принимал враждебного образа. Особы княжеского рода сочетались браком с особами владетельных домов католического исповедания; то же, вероятно, делалось и в народе. В городах южнорусских греки, армяне, жиды, немцы, поляки, угры находили вольный приют, ладили с туземцами, поляки, забравшись в киевскую землю в качестве пособников князя Изяслава, пленились веселостью жизни в чужой земле. Этот дух терпимости, отсутствие национального высокомерия перешел впоследствии в характер казачества и остался в народе до сих пор. В казацкое общество мог приходить всякий; не спрашивали, кто он, какой веры, какой нации. Когда поляки роптали, что казаки принимают к себе разных бродяг, и в том числе еретиков, убегавших от преследований духовного суда, казаки отвечали, что у них издавна так ведется, что каждый свободно может прийти и уйти. Неприязненные поступки над католическою святынею во время казацкаго восстания происходили не от ненависти к католичеству, а с досады за насилие совести и за принуждение. Походы против турок и крымцев, с одной стороны, имели побудительными причинами не слепой фанатизм против неверных, но мщение за их набеги и за плен русских жителей, а с другой – ими водил дух удальства и страсть к добыче, которая необходимо развивается во всяком воинственном обществе, в каком бы племени и в какой бы земле оно ни организовалось. Память о кровавых временах вражды с поляками не изгладилась у народа до сих пор, но вражды собственно к римско-католической вере, безотносительно к польской народности, у него нет. Южнорусс не мстителен, хотя злопамятен ради осторожности. Ни католический костел, ни жидовская синагога не представляются ему погаными местами; он не побрезгует есть и пить, войти в дружбу не только с католиком или протестантом, но и с евреем и с татарином. Но неприязнь вспыхивает у него еще сильнее, чем у великорусса, если только южнорусс заметит, что иноверец или иноземец начинает оскорблять его собственную святыню. Коль скоро предоставляется другим свобода и оказывается другим уважение, то естественно требовать и для себя такой же свободы и взаимного уважения.

В Новгороде мы видим тот же самый дух терпимости. Иноверцы пользовались правом безопасного жительства и богослужения; разницы в отношении иноверных христиан полагалось так мало, что в Кириковых вопросах указывается на такое явление, что матери носили детей своих крестить вместо православного к римско-католическому (варяжскому) священнику. Построение варяжской церкви в Новгороде произвело в грядущих поколениях духовенства легенду, в которой показывается, как естественное старание некоторых духовных фанатиков вооружить православных туземцев против иноверцев было безуспешно. Множество инородцев-язычников в Новгородской волости не было обращаемо насильственно к христианству; новгородцы были до того неэнергическими распространителями веры, что в Водской земле еще в XVI веке было язычество. Вера расходилась между ними не скоро, зато мирным путем. Принцип веротерпимости соблазнял сильно западное христианство, когда Новгород, подавая помощь чудским народам против немцев и шведов, хотевших насилием обратить их к истинной вере, вступал в неприязненные отношения к ордену и Швеции. Папы в своих буллах укоряли новгородцев во вражде к христианству, в защите язычества и возбуждали против них крестовый поход. Немцы и шведы, с которыми приходилось Новгороду и Пскову воевать, были в глазах последних политические, а не религиозные враги; вражда доходила несколько до религиозного характера только тогда, когда с противной стороны оказывалось прямое посягательство на святыню православной веры, то же самое, что видим и в Южной Руси. Нехристиане не подвергались также в Новгороде ненависти; доказательство, что евреи, которые не смели появиться в великой Руси, в Новгороде до того могли находить приют, что даже в силах были завести еретическую секту и совращать в нее туземцев. Когда, с одной стороны, папы и западные духовные обвиняли В. Новгород в пособии язычникам против христианства, с другой, православным сановникам не нравилась излишняя веротерпимость новгородцев, духовные негодовали на них за общение с латинами и усвоение чужих обычаев, они хотели поддерживать в народе мысль о поганстве всех неправославных и с этою целью приказывали предавать церковному освящению съестные припасы, полученные из-за границы, прежде их употребления в пищу.

Из этого короткого исторического обзора различия, возникшего в отдаленные от нас времена между двумя русскими народностями, можно заключить, что племя южнорусское имело отличительным своим характером перевес личной свободы, великорусское – перевес общинности. По коренному понятию первых, связь людей основывается на взаимном согласии и может распадаться по их несогласию; вторые стремились установить необходимость и неразрывность раз установленной связи и самую причину установления отнести к божией воле и, следовательно, изъять от человеческой критики. В одинаких стихиях общественной жизни первые усваивали более дух, вторые стремились дать ему тело; в политической сфере первые способны были создавать внутри себя добровольные компании, связанные настолько, насколько к тому побуждала насущная необходимость, и прочные настолько, насколько существование их не мешало неизменному праву личной свободы; вторые стремились образовать прочное общинное тело на вековых началах, проникнутое единым духом. Первое вело к федерации, но не сумело вполне образовать ее; второе повело к единовластию и крепкому государству: довело до первого, создало второе. Первое оказалось много раз неспособным к единодержавной государственной жизни. В древности оно было господствующим на русском материке и, когда пришла неизбежная пора или погибнуть, или сплотиться, должно было невольно сойти со сцены и уступить первенство другому. В великорусском элементе есть что-то громадное, создательное, дух стройности, сознание единства, господство практического рассудка, умеющего выстоять трудные обстоятельства, уловить время, когда следует действовать, и воспользоваться им насколько нужно… Этого не показало наше южнорусское племя. Его свободная стихия приводила либо к разложению общественных связей, либо к водовороту побуждений, вращавших беличьим колесом народную историческую жизнь. Такими показало нам эти две русские народности наше прошедшее.

В своем стремлении к созданию прочного, ощущаемого, осязательного тела для признанной раз идеи великорусское племя показывало всегда и теперь показывает наклонность к материализму и уступает южнорусскому в духовной стороне жизни, в поэзии, которая в последнем развилась несравненно шире, живее и полнее. Прислушайтесь к голосу песен, присмотритесь к образам, сотворенным воображением того и другого племени, к созданным тем и другим народным произведениям слова. Я не скажу, чтобы великорусские песни лишены были поэзии; напротив, в них высокопоэтическою является именно сила воли, сфера деятельности, именно то, что так необходимо для совершения задачи, для какой определил себя этот народ в историческом течении политической жизни. Лучшие великорусские песни те, где изображаются моменты души, собирающей свои силы, или где представляется торжество ее или неудачи, не ломающие, однако, внутреннего могущества. Оттого так всем нравятся песни разбойничьи: разбойник – герой, идущий бороться и с обстоятельствами, и с общественным порядком. Разрушение – его стихия, но разрушение неизбежно предполагает воссоздание. Последнее высказывается уже и в составлении разбойнических шаек, которые представляют некоторого рода общественное тело. И потому да не покажется странным, если мы будем усматривать в разбойничьих песнях ту же стихию общинности, тоже стремление к воплощению государственного тела, какое находим во всем проявлении исторической жизни великорусского племени. Великорусский народ, практический, материальный по преимуществу, восходит до поэзии только тогда, когда выходит из сферы текущей жизни, над которою работает, работает, не восторгаясь, не увлекаясь, примериваясь более к подробностям, к частностям и оттого упуская из виду образный идеал, составляющий сущность опоэтизирования всякого дела и предмета. Оттого поэзия великорусская так часто стремится в область необъятного, выходящего из границ природной возможности, так же часто ниспадает до простой забавы и развлечения. Историческое воспоминание сейчас обращается в эпос и превращается в сказку, тогда как, напротив, в песнях южнорусского племени оно более удерживает действительности и часто не нуждается в возведении этой действительности до эпоса для того, чтобы блистать силою роскошной поэзии. В великорусских песнях есть тоска, раздумье, но нет почти той мечтательности, которая так поэтически пленяет нас в южнорусских песнях, уносит душу в область воображения и согревает сердце неземным, нездешним огнем. Участие природы слабо в великорусских песнях и чрезвычайно сильно в наших: южнорусская поэзия нераздельна от природы, она оживляет ее, делает ее участницею радости и горя человеческой души;

травы, деревья, птицы, животные, небесные светила, утро и вечер, зной и снег – все дышит, мыслит, чувствует вместе с человеком, все откликается к нему чарующим голосом то участия, то надежды, то приговора. Любовное чувство, обыкновенно душа всякой народной поэзии, в великорусской поэзии редко возвышается над материальностью; напротив, в наших оно достигает высочайшего одухотворения, чистоты, высоты побуждения и грации образов. Даже материальная сторона любви в шуточных песнях изображается с тою анакреонтическою грацией, которая скрадывает тривиальность и самую чувственность одухотворяет, облагороживает. Женщина в великорусских песнях редко возвышается до своего человеческого идеала; редко ее красота возносится над материей; редко влюбленное чувство может в ней ценить что-нибудь за пределом телесной формы; редко выказывается доблесть и достоинство женской души. Южнорусская женщина в поэзии нашего народа, напротив, до того духовно прекрасна, что и в самом своем падении высказывает поэтически свою чистую натуру и стыдится своего унижения. В песнях игривых, шуточных резко выражается противоположность натуры того и другого племени. В южнорусских песнях этого рода вырабатывается прелесть слова и выражения, доходит до истинной художественности: отдыхающая человеческая природа не довольствуется простой забавой, но сознает потребность дать ей изящную форму, не только развлекающую, но и возвышающую душу; веселие хочет обнять ее стихиями прекрасного, освятить мыслью. Напротив, великорусские песни такого разряда показывают не более как стремление уставшего от прозаической деятельности труда забыться на минуту как-нибудь, не ломая головы, не трогая сердца и воображения; песня эта существует не для себя самой, а для боковой декорации другого, чисто материального удовольствия.

В жизни великорусской, и общественной и домашней, видно более или менее отсутствие того, что составляет поэзию южнорусской жизни, как и обратно – в последней мало того, что составляет сущность, силу и достоинство первой. Великорусс мало любит природу; у поселянина вы очень редко можете встретить в огороде цветы, которые найдутся почти при каждом дворе у нашего земледельца. Этого мало, великорусс питает какую-то вражду к произрастениям. Я знаю примеры, что хозяева рубили деревья возле домов, безобразно построенных, думая, что деревья мешают красоте вида. В казенных селах, когда начальство начало побуждать разводить около домов ветлы, чрезвычайно трудно было заставить поливать и холить их и предохранять от истребления. Когда в двадцатых годах нынешнего столетия по распоряжению правительства сажали деревья по дорогам, это показалось до такой степени народу обременительною повинностью, что до сих пор жалобы и негодования отразились в народных песнях, сложенных до чрезвычайности тривиально. В Великороссии много садов, но все почти плодовитые, заводятся с коммерческою целью; редко дают в них место лесным деревьям, как бесполезным для материальной жизни. Редко можно встретить великорусса, который бы сознавал и чувствовал прелесть местоположения, предался бы созерцанию небесного свода, впивался безотчетно глазами в зеркало озера, освещенного солнцем или луною, или в голубую даль лесов, заслушался бы хора весенних птиц. Ко всему этому почти всегда чужд великорусский человек, погруженный в обыденные расчеты, в мелкий омут материальных потребностей. Даже в образованном классе, сколько нам случалось подметить, остается та же холодность к красоте природы, прикрытая, иногда очень неудачно и смешно, подражанием западной иноземщине, где, как известно – одним по опыту, другим – по слуху, – хороший тон требует показывать любовь и сочувствие к природе. В таком случае великорусс обращает свое заимствованное природолюбие на предметы редкие, выходящие из общей сферы окружающих его явлений, и тешит свои глаза искуственно взращенными камелиями, рододендронами, магнолиями, никак не подозревая, что истинное чувство, способное действительно уловить и созерцать поэзию природы, именно в этом-то не найдет ее, отвернется от нарядных уродов к соснам, березам наших рощ, погрузится в созерцание безыскусственного, хотя бедного, но живого, неиспорченного, неподдельного мира творений божиих.

При скудости воображения у великоруссов чрезвычайно мало суеверий, хотя зато чрезвычайно много предрассудков, и они держатся их упорно. Южноруссы, напротив, с первого раза представятся в высшей степени суеверным народом; в особенности на западе южнорусской земли это сказывается очень разительно (может быть, по удаленности от великорусского влияния). Чуть не в каждом селе существуют поэтические рассказы о явлениях мертвых с того света в самых разнообразных видах, от трогательного рассказа о явлении мертвой матери, обмывающей своих малюток, до страшного образа вампиров, распинающихся в полночь на могильных крестах и вопиющих диким голосом: мяса хочу! – с насыпями, рассеянными в таком изобилии по богатой историческою жизнью стране, соединяются предания о давно протекших временах туманной старины, и в этих преданиях проглядывают сквозь пестро-цветистую сеть лучей народного вымысла следы не записанной писаными летописями древности. Волшебство со своими причудливыми приемами; мир духов в самых разнообразных образах и страхах, подымающих на голове волосы и возбуждающих смех до икоты… Все это облекается в стройные рассказы, в изящные картины. Народ иногда сам плохо верит в действительность того, что рассказывает, но не расстанется с этим рассказом, доколе в нем не погаснет чувство красоты или пока старое не найдет обновления своего поэтического содержания в новых формах.

Совсем не то в Великороссии. Там, как мы сказали, одни предрассудки; великорусс верит в чертей, домовых, ведьм, потому что получил эту веру от предков; верит потому, что не сомневается в их действительности; верит так, как бы верил в существование электричества или воздушного давления; верит потому, что вера нужна для объяснения непонятных явлений, а не для удовлетворения стремления возвыситься от плоской юдоли материальной жизни в сферу свободного творчества. Вообще, фантастических рассказов у него мало. Черти, домовые очень материальны; сфера загробной жизни, духовный мир мало занимает великорусса, и почти нет историй о явлениях души после смерти; если же она встречается, то заимствованная из книг, и новых и старых, и скорее в церковной обработке, а не в народной. Зато по духу нетерпимости великорусс гораздо упорнее в своих предрассудках. Я был свидетелем случая очень характеристического, когда одного господина обвиняли в безбожии и богохульстве за то, что он отозвался с пренебрежением о вере в существование чертей.

В кругу грамотных людей, только что вступающих в книжную сферу, вы можете наблюдать, какие книги особенно занимают великорусса и на что именно он обращает внимание в этих книгах. Сколько мне удалось заметить – или серьезные книги, но только такие, которые прямо относятся к занятию читателя, и даже только то из них, что может быть применено к ближайшему употреблению, или же легкое, забавное, служащее минутному развлечению без созерцания построения, без сознания идеи; поэты читаются или с целью развлечения (и в этом случае нравится в них то, что может слегка пробегать по чувствам своим разнообразием или необыкновенностью положения), или же для того, чтоб показать, что читатель образован настолько, чтоб понимать то, что считается хорошим. Часто можно встречать лица, которые даже восторгаются красотами поэзии, но в самом деле как хорошенько осязать их душу, то увидишь, что здесь играет не истинное чувство, а только аффектация. Аффектация – признак отсутствия истинного понимания поэзии. Аффектация в нашем образованном обществе – черта чересчур обычная; оттого-то, кажется, у нас и заметно сочувствие к французам преимущественно пред другими народами, ибо это народ, заявивший себя малопоэтическим, народ, у которого литература и искусство, и отчасти даже наука – на эффектах.

Если у великоруссов был истинно великий, гениальный, самобытный поэт, то это один Пушкин. В своем бессмертном, великом «Евгении Онегине» он выразил одну только половину великорусской народности – народности так называемого образованного и светского круга. Удачные описатели нравов и быта были, но это не творцы-поэты, которые бы заговорили языком всей массы, сказали бы то и так, за что с чувством схватилась бы масса, как бы невольно должен был сказать каждый из этой массы, и сказать голосом поэзии, а не прозы. Но, повторим, мы далеки от того, чтобы отрицать в великорусском народе поэтический элемент; мы говорим только, что в нем нет тех приемов поэзии, какие есть у нас и какие до сих пор прозывались искусством. Песни великорусские, за отсутствием всего этого, представляют, однако, оригинальнейшую поэзию, которая как будто говорит, что народ, творивший эти песни, хранит на дне своей натуры такие новые стороны поэтической стихии, которая некогда блеснет новым, неожиданным блеском. Несмотря на близость, и историческую и племенную, нас, южноруссов, к великоруссам, замечательно, что в мире литературы им часто нравится то, что нам никак не может нравиться. Например, я видал многих великоруссов, приходивших в восторг от стихов Некрасова, и, признаюсь, не видал южноруссов, на которых бы он действовал поэтическою стороною.

В сфере религиозности мы уже показали резкое отличие южнорусской народности от великорусской в совершенном непричастии первой к расколам и отпадениям от церкви из-за обрядов и формул. Любопытно разрешить вопрос: откуда в Великороссии возникло это оригинальное настроение, это стремление спорить за букву, придавать догматическую важность тому, что составляет часто не более, как грамматический вопрос или дело обрядословия? Кажется, что это происходит от того же практического, материального характера, которым вообще отличается сущность великорусской натуры. В самом деле, наблюдая над великорусским народом во всех слоях общества, мы встретим нередко людей истинно христианской нравственности, которых религиозность обращена к практическому осуществлению христианского добра, но в них мало внутреннего благочестия, пиетизма; мы встречаем ханжей, изуверов, строгих исполнителей внешних правил и обрядов, но также без внутреннего благочестия, большею частью хладнокровных к делу религии, исполняющих внешнюю ее сторону по привычке, мало отдающих себе отчета, почему это делается, и, наконец, в высшем, так называемом образованном классе лиц, мало верующих или и совсем не верующих, не вследствие какого-нибудь мысленного труда и борения, а по увлечению, потому что им кажется неверие признаком просвещения. Истинно благочестивые натуры составляют исключение, и благочестие, духовная созерцательность у них – признаки не народности, не общего натуре народной, а их собственной индивидуальной особенности. Между южноруссами мы встретим совсем обратное в характере. У этого народа много именно того, чего недостает у великоруссов; у них сильно чувство всеприсутствия божия, душевное умиление, внутреннее обращение к богу, тайное размышление о промысле над собою, сердечное влечение к духовному, неизвестному, непредставляемому воображением, таинственному, но отрадному миру. Южноруссы исполняют обряды, уважают формулы, но не подвергают их критике; в голову не войдет никак, нужно ли два или три раза петь аллилуйя, теми или другими пальцами следует делать крестное знамение; и если бы возник подобный вопрос, то для разрешения его достаточно объяснения священника, что так постановила церковь. Если бы понадобились какие-нибудь изменения в наружных сторонах богослужения или переводе книг Св. Писания, южноруссы никогда не восстали бы против этого, им бы не взошла мысль подозревать какого-нибудь искажения святыни. Они понимают, что внешность устанавливается церковью, изображаемою видимо в ее руководящих членах, и что эти члены постановят, не извращая сущности, миряне беспрекословно этому должны следовать; ибо коль скоро та или другая внешность выражает одну и ту же сущность, то самая внешность не представляет и такой важности, чтоб можно сделать ее предметом спора. Нам случалось говорить с религиозными людьми и той и другой народности; великорусс проявляет свою набожность в словоизвитиях над толкованием внешности, буквы, принимает в этом важное участие; если он строго православный, то православие его состоит преимущественно во внешней стороне; южнорусс станет изливать свое религиозно-нравственное чувство, не будет толковать о богослужении, об обрядах, праздниках, а скажет свое благочестивое впечатление, производимое на него богослужением, торжественностью обряда, высоким значением праздника и т. д. Зато у нас и образованный класс не так легко поколебать в вере, как великоруссов; заблуждение, неверие внедряется в нашей душе только вследствие долгой, глубокой борьбы; напротив, к сожалению, мы видели великорусских юношей, воспитанных, как видно, с детства в строгой набожности, в исполнении предписанных церковных правил; но они при первом легком нападении, а нередко вследствие нескольких остроумных выражений покидают знамя религии, забывают внушения детства и без борьбы, без постепенности переходят к крайнему безверию и материализму. Народ южнорусский – глубоко религиозный народ, в самом обширном смысле этого слова; так или иначе поставили бы его обстоятельства, то или другое воспитание было бы им усвоено; до тех пор, пока будет существовать сумма главных признаков, составляющих его народность, он всегда сохранит в себе начало религии: это неизбежно при том поэтическом настроении, которым отличается его духовный склад. Где поэзия, там религия; одно без другого немыслимо; веру в душе убивает анализ; но поэзия противоположна анализу; поэтическая способность состоит в соединении того, что анализ разрывает по частям, в создании цельного образа, который анализ, разлагая, уничтожает. С поэзией неизбежна вера в прекрасное, а прекрасное не подлежит анализу, ибо оно духовно; можно анализировать только материал, в котором появляется прекрасное, можно разложить по частям музыкальный инструмент и исследовать эти части самым подробным образом; можно, с другой стороны, исследовать законы звука, способ передачи его чрез воздух нашему слуху, но нельзя уловить и подвергнуть мелкому исследованию цельность впечатления, производимого сочетанием звуков: оно цело, неделимо, духовно. Попытки материалистов добраться путем анализа явлений до сущности впечатления, производимого изящным на душу нашу, оставались и всегда останутся безуспешными, и будут обличать собственную неспособность чувствовать и понимать красоту в тех, которые на это решатся. Французы, народ, как мы заметили, глубоко непоэтический, еще в прошлом столетии возвещали теорию изящного, основанную на признаках его сущности, в простом подражании природе. Эта мысль по душе велико-руссам и в наше время была высказываема, и искренно, теми, у которых доставало искренности говорить то, что они действительно ощущают, и, конечно, разделялась многими, увидевшими отражение того, что давно таилось в их сердце. В ком есть живая струна поэзии, того ничем нельзя разубедить в присутствии духовной творческой силы в произведениях искусства, нельзя потому, что он ее ощущает. Так точно нельзя никакими доводами материализма убедить в несуществовании духовного начала того, кто чувствует его в себе и потому не нуждается ни в доказательствах, ни в опровержениях, как не нуждаемся мы ни в каких словопрениях о том, в холодном или теплом мы воздухе, когда тело наше это сказывает нам.

С присущностью поэзии в душе, с чувством красоты и способностью уразуметь ее тесно соединено сознание нравственности, добра. Материалист неспособен понимать и любить добро, материалист понимает одну только пользу. Если он добр от природы, он выражает свою доброту только тем, что готов делать другим то, что считает полезным; самое высокое проявление его доброты состоит в том, когда он готов делать для другого то, в чем, по своему положению, не ощущает полезности, но что другой считает для себя полезным. Но преимущественно добродетель его основывается на таком силлогизме: если другому буду делать добро, то и мне станут его делать. Совсем не то у человека, в котором есть дар и привычка ощущать в себе живую душу и видеть ее внутренним зрением в оболочке внешних для него явлений. Он не анализирует добра, которое и нельзя анализировать, как прекрасное; он созерцает его в его цельности и воспринимает его всем духовным существом своим. Добро, облеченное в факт в материальном быте, может отразиться посредством того, что называется пользою и что всегда так будет, но творящий доброе дело не думает о пользе, а видит пред собою одно добро в его нравственном совершенстве. Кто делает, имея в виду пользу, тот необходимо при своем действии задает себе вопрос, полезно ли то, что он намерен творить; но кто думает о добре безотносительно к пользе, тому не нужно рассуждения: он творит по внушению чувства и разумного созерцания красоты добра, действующей неотразимо на его волю.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации