Текст книги "Боярские дворы"
Автор книги: Нина Молева
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Мастер из Джульфы
Сомнений не оставалось. Посольство в Константинополь должно было ехать. Переговоры с Оттоманской Портой становились неизбежными перед лицом год от года возраставших притязаний турецкого султана.
Впрочем, на этот раз кроме обычного дипломатического розыгрыша, который предстояло провести одному из самых талантливых дипломатов времен Алексея Михайловича – боярину Ордину-Нащокину, посольство могло рассчитывать и на очень существенную помощь скрытых союзников. Могущественная торговая компания купцов из Новой Джульфы, в окрестностях персидской столицы, обращалась к своим соотечественникам-армянам, жившим под властью султана, всеми доступными им средствами содействовать успеху русских дипломатов. Да и как могло быть иначе, когда на московского царя – единственного – возлагалась надежда, что он поможет в освобождении давно потерявшей независимость и разделенной на части Армении.
И вот старательнейшим образом подготовленное посольство готово тронуться в путь. Огромный караван снабжен необходимыми грамотами и документами, подарками, снаряжением, охраной. Время не терпит, но, оказывается, все может подождать, пока главный переводчик и правая рука посла Василий Даудов отвезет и представит царю только что прибывшего в Москву „Кизилбашския земли армянския веры живописца“ Богдана Салтанова.
Да-да, всего-навсего живописца, которых и без того было вполне достаточно в штате Оружейной палаты. Необычная поездка в Преображенское, где жил летним временем Алексей Михайлович, и – вещь уж и вовсе необъяснимая! – трехмесячное пребывание Салтанова в Преображенском. Без малейших отметок в делах Посольского приказа, без распоряжений по Оружейной палате, которой подчинялись все царские художники.
Салтанов работал – вне всякого сомнения. Работа его устраивала царя – и здесь не может быть двух мнений. Разве мало того, что корм и питье отпускаются Салтанову с Кормового царского двора, а по возвращении из Преображенского в Москву художник получает право на самое почетное, никогда не достававшееся его собратьям-художникам жилье – в Китай-городе, на Посольской улице, на дворе, которым пользовался для своих подопечных именно Посольский приказ. А когда через полгода вспыхивает на этом дворе пожар, Салтанову выдается „на пожарное разорение“ втрое больше денег, чем любому из царских жалованных живописцев.
Как же завидовал этим привилегиям прославленный Симон Ушаков! Особенно двору – удобному для жилья, тем более для живописной работы и размещения целой школы. Неслучайно до передачи его Салтанову существовала здесь школа кружевных дел государева мастера Федора Воробьева. И дом-то был на высоком каменном подклете, с каменным крыльцом, рубленый и под драничной крышей, а в доме три большие палаты с муравлеными печами, забранными стеклом оконницами, отдельной кухней – „стряпущей“ – и просторной баней прямо в подклете. На дворе к услугам хозяина – три жилых новеньких избы, конюшня с высоким сеновалом, навес для саней и повозок. В саду – разные сорта особенно любимой москвичами смородины, а для удобства – через весь двор наведенные от грязи деревянные мостки, не говоря о „частоколе толстом сосновом на иглах“. Такому хозяйству легко позавидовал бы и иной боярский сын. Симон Ушаков хлопотал о нем еще до появления Салтанова, но получил лишь после того, как „иноземец Кизилбашския земли“ отстроил себе собственный двор. Не поскупился Алексей Михайлович и с „кормовой дачей“ для Салтанова. Десять ведер вина дворянского, ведро вина двойного, полведра „романеи“, полведра „ренского“, десять ведер меду, пятнадцать ведер пива, не считая нескольких штук белуги, осетрины да разных „свежих рыб“ и хорошего веса пшеничной муки, – так дарили только послов. Но, может быть, Салтанов и не был в глазах царя простым художником, хотя позднее, в связи с поступлением на царскую службу, ему и будет предписано „выучить своему мастерству из русских людей учеников впредь для ево государевых живописных дел“.
С. Лопуцкий. Царь Алексей Михайлович. XVII в.
Фамилии – конечно же они повторялись. Не могли не повторяться в городе, насчитывавшем в то время больше двухсот тысяч человек. Знала Москва и Салтановых. В 1649 году за Москвой-рекой, у Пятницкой улицы, в приходе Черниговских мучеников Михаила и Федора покупает себе у вдовой попадьи двор „новокрещен“ Салтанов Иван. Простой однофамилец? Если бы спустя тридцать лет не владела тем же двором вдова „новокрещена“ Наталья, у которой жил московский дворянин Самойла Блудов, приходившийся и племянником покойному, и прямым родственником вновь приехавшему Салтанову Богдану. Выходит, чужой для художника Москва не была. Больше того: знакомо было царю и его собственное имя.
Армянская земля потеряла свою независимость. Бороться за нее с оружием в руках у народа не было сил. Зато существовала иная возможность, требовавшая не меньшей самоотверженности, настойчивости, изворотливости и дипломатических способностей. Вернуть самостоятельность родной земле с помощью иноземных сил, расчета на чужие интересы и выгоду. Оказавшиеся под властью иранского шаха и насильственно вывезенные с родины купцы из Новой Джульфы – предместья персидской столицы Исфагани – выискивали, и как же удачно, эти пути. Под прикрытием обыкновенных торговых дел куда как удобно и незаметно было заниматься делами политическими. В Москве же у армян и вовсе рано появляются свои постоянные ходатаи.
Приехало к московскому царю в 1654 году посольство иранского шаха – переговорам с Персией, казалось, не было конца, – и неожиданно остается на царской службе его советник, армянин Василий Даудов. Полвека пробудет он в Посольском приказе, неизменно поддерживая своих сородичей, ходатайствуя за их интересы. Направляет персидский шах в Москву послом Григора Лусикова, и тот захватывает с собой, под своим покровительством, представителей джульфийской армянской торговой компании. Глава джульфийских купцов-дипломатов Захар Ходжа не замедлит в 1660 году повторить свой визит и снова встретит самый радушный и уважительный прием. Получил он личную аудиенцию у царя – сколько приходилось дожидаться такой чести государственным посланникам! – а перед его домом все время московской жизни стоял почетный караул. Московское правительство явно ценило и побуждения, и реальные возможности джульфийских купцов.
Впрочем, дипломатия дипломатией, переговоры переговорами, но, верные своей профессии, купцы не отказывались и от более простых способов завоевания симпатий московского царя. Привезенным ими подаркам оставалось только дивиться: огромные деньги – другие подарки, которыми не были обойдены и все члены царской семьи, и все приближенные московского государя. Игра стоила свеч!
И еще – непревзойденное мастерство. Алексей Михайлович имел самую реальную возможность убедиться, каких во всех отношениях ценных союзников и подопечных мог при желании получить.
Б. Салтанов. Алмазный трон. Исфагань. XVII в.
Алмазный трон царя Алексея Михайловича – он и сегодня составляет украшение нынешней Оружейной палаты – воспроизводится во всех описаниях кремлевских сокровищ, возбуждает восторги зрителей и специалистов-искусствоведов. На него купцы не пожалели ни ценнейшего сандалового дерева, ни двадцати восьми фунтов золотых и восьми фунтов серебряных украшений, ни многих тысяч алмазов, бриллиантов, драгоценных камней, специально подбиравшихся на рынках Мидии. Ремесленники джульфийской мастерской Сагада, отца Захара Ходжи, знали свое дело, а заказчики не останавливались ни перед какими тратами. Ничто не имело цены перед возможностью вывести на троне витиеватую и многозначительную латинскую надпись-пожелание: „Могущественнейшему и непобедимому московскому императору Алексею, на земле счастливо царствующему, сей трон с величайшим искусством и тщанием сделанный, да будет счастливым предзнаменованием грядущего… 1659 год“. Даже после таких даров переговоры в Посольском приказе продолжались больше года. Зато результаты превзошли все самые смелые ожидания джульфийцев. Не только им, но и всем армянским купцам, где бы они ни жили, давалось право торговать по всей Волге – от Астрахани и дальше до Архангельска – с такими таможенными преимуществами, какими не пользовалось до того времени ни одно иностранное государство. Армяне-ремесленники могли открывать в Московии свои производства, а лично для себя Алексей Михайлович захотел того самого художника, который рисовал алмазный трон и к тому же выполнил гравированную на меди композицию „Тайной вечери“. Желание немалое, раз речь шла об опытном и талантливом мастере. Захар Ходжа напишет о нем в 1666 году, по возвращении в Персию, что „а имя ему Богдан“, и посоветует своему адресату, посольскому дьяку Алмазу Иванову, использовать Богдана для обучения учеников. Письмо выглядело так, как будто вопрос о приезде Богдана в Московское государство был уже решен.
Джульфийским дипломатам, безусловно, выгодно удовлетворить желание могущественного и нужного им царя, но вот сам Богдан – что побудит его принять подобное приглашение? Охота за деньгами? Вряд ли он знал на родине нужду, но и в последующие годы жизни в Москве не проявлял никакой особенной жадности. Поиски приключений, новых, не пережитых впечатлений? Но те же московские годы рисуют Салтанова скорее ремесленником, знающим и любящим свое дело, охотно набирающим все новые и новые заказы и редко выходящим из мастерских. Оставалось последнее предположение – у Салтанова, как и у его сородичей-купцов, могла быть определенная миссия, выполнив которую ему просто не захотелось расставаться с полюбившимися и гостеприимными краями. Единственным в своем роде он никак не был. И все-таки решение далось не сразу. Гостеприимство, щедрость, знаки монаршьего благоволения, наверно, искушали, но не убеждали. Салтанов предпочитает на первых порах положение гостя. Присматривается, примеряется, делает первые профессиональные опыты. С него никому и в голову не приходит спрашивать образцы мастерства, как со всех остальных художников. Зато он сам, по доброй воле, „взносит“ в Оружейную палату сваренную им олифу – камень преткновения для самых опытных и умелых мастеров. И свидетельствующий ее Симон Ушаков вынужден признать, что качеством салтановская олифа лучше той, которую варил его предшественник при московском дворе, Станислав Лонуцкий, хотя он, Ушаков, берется изготовить еще лучшую. Спор двух превосходных знатоков своего дела – в нем Оружейная палата могла быть только заинтересована.
Пожар на Посольском дворе многое предрешит и ускорит. Иного достойного, на посольском уровне, жилья в это время у Посольского приказа нет, да и совсем неудобно было бы о нем просить.
И Салтанов принимает решение – в августе 1667 года в „столбцах“ Оружейной палаты появляется запись о зачислении художника на государеву службу. Царским указом ему назначается самое высокое среди живописцев и иконописцев жалованье и деньгами, и съестными припасами. Достаточно сказать, что годовой денежный оклад Салтанова равнялся сумме выкупа за наиболее талантливого и необходимого для дворцовых работ иконописца, который выплатила Оружейная палата дворянину Григорию Островскому за его крестьянина, выученика Симона Ушакова, Григорейку Зиновьева.
Увлечение талантливым и новым для Москвы художником, уважение к его мастерству – все это легко было бы понять, если бы не характер работ, которые поручаются Салтанову. Первый из сохранившихся в „столбцах“ заказ – всего-навсего „преоспехтирный вид“, иначе – „перспектива“, которые давно писались московскими художниками. Правда, это вид государева двора, и все же… Зато гораздо больше числится за Салтановым самых обыкновенных „верховых поделок“, как определяли современные документы все виды прикладных работ для дворца.
Шкафы, доски для столов – столешницы, ларцы, стулья, сундучки-подголовники со скошенными крышками, деревянные кресла, подставки – „налои“ для книг, точеные кровати на подставках и под затейливыми балдахинами „новомодного убору“, переносные погребцы, рамы для картин, даже расписные оконные стекла – все проходило через его руки. Что же из этого так ценилось современниками – возможность покрыть росписью мебель и окна? Но художники и прежде расписывали предметы домашнего обихода – один из наиболее низкооплачиваемых видов работ. Обычно этим занимались иконописцы, и притом самой низшей, третьей, статьи. Верно и то, что из „столбцов“ далеко не всегда понятно, в чем выражалось собственно салтановское искусство, даже с какими предметами ему приходилось иметь дело.
Что это за „ящик“ и как его Салтанов „взчернил“, или стол, который „выаспидил“, или еще один „ящик с дверцой“, о котором сказано, что в нем было „50 лиц по золоту и красками“? А заказ, ради которого живописца оторвали от письма царских икон, – „написать объяринные обрасцы травчетые по обоих сторонах“ и „сработать бархотные обрасцы“, когда известно, что объярь и бархат – ткани? На образцы пошло четыре сорта красной краски, „клею на гривну, олифы да масла оллненого на 5 алтын“ – других подробностей не сохранилось. Или и вовсе таинственная „шкатуна“ из палат царицы Натальи Кирилловны, в которую сразу по ее окончании столярами требовалось „написать“ двенадцать ящиков!
Топологический фрагмент жилой комнаты. Москва. XVII в.
„Шкатуна“ о двенадцати ящиках
И надо же, чтобы как раз „шкатуна“ особенно удалась художнику: в награду за нее он получает деньги на покупку верховой лошади. Лучшего средства сообщения Москва не знала.
„Шкатуна“ – самого слова, понятия ни в каких справочниках по русскому искусству не встречалось. Увидеть собственными глазами – как это, оказывается, важно даже для исследователей, даже для историков, самой своей профессией воспитанных на том, что слишком мало материальных свидетельств прошлого доходит до потомков. И разве можно сопоставить степень изученности сохранившихся вещей и документов!
Под названием „шкатуны“ не известен ни один музейный экспонат, но в современных Салтанову, да и в более ранних описях имущества москвичей – составлялись такие и в связи с наследованием, и в связи с тяжбами, и при конфискациях – это слово отыскать удалось. „Шкатуны“ были разными – описи не скупились на подробности, – всегда дорогими, и главное, их было много.
Замысловатая подставка – „подстолье“ – в сплошной, часто вызолоченной резьбе, и на нем род шкафа со множеством ящиков, частью скрытых за маленькими дверцами. Встречалось и точное подобие „шкатуны“ Натальи Кирилловны. В современном описании она выглядела так: „Шкатуна немецкая на шти (шести. – Н. М.) подножках витых; а в ней в средине створ двойной; а в ней за затворами в средине 5 стекол; да посторонь 7 ящиков выдвижных; да с лица во всей шкатуне 12 ящиков больших и малых выдвижных же; а по ящикам нарезаны с лица, по черепахе, травы оловом; на верху шкатуны гзымс, а у него внизу две личины человечьих с крыльями золочеными; а на верху и посторонь 3 шахматца золоченых; под шкатуною внизу, меж подножек, личина на две резьбы золочена“.
Пусть язык описания непривычен – в точности ему отказать нельзя. Просто с течением времени для обозначения старых понятий стали применяться новые термины: гзымс – карниз, личина – изображение, затворы – дверцы. Если внести эти поправки, перед нами кабинет – самый модный и высоко ценившийся вид мебели в Европе XVII века. Кабинетами обставляли свои дворцы испанские короли, увлекался версальский двор. Их дарил в знак высшего своего благоволения великий герцог Тосканский из семьи Медичи. От них получат название комнаты, где они стояли, а во Франции – и просто комнаты. Да, кабинет – целая глава в истории быта и прикладного искусства.
Сначала обыкновенный небольшой ларец с двумя створками, за которыми находились ящики, кабинет, появившись еще в XVI веке, начинает быстро увеличиваться в размерах. В XVII веке для него уже требуется специальная подставка (без подстолья это и будет салтановский „ящик“!), а конструкция становится все сложнее и сложнее. На фасаде кабинетов делаются колонки, карнизы, балюстрады, имитируя архитектуру здания. На дверцах и ящиках появляются картины, выполненные из самых разнообразных материалов. И здесь каждая страна вырабатывает свой стиль, свои особенности.
Испанские мастера увлекаются прорезными металлическими накладками на цветном бархате. Они помещались на наружных стенках, а дверцы и ящики инкрустировались слоновой костью. Флорентийские мебельщики, которыми так гордился герцог Тосканский, делали кабинеты из черного дерева с набором из цветного камня. На ящиках расцветали яркие объемные цветы, птицы, фрукты. Милан предпочитал сочетание черного дерева со слоновой костью. А на севере Европы, в имперском городе Аугсбурге, который славился резчиками по дереву, была обязательной богатая резьба на подстольях. На фасадах делался набор из черепаховых пластинок и металла – серебра, меди или свинца – в сложнейшей для исполнения прорезной технике.
Московский подьячий не ошибался, называя описанную им „шкатуну“ немецкой. Аугсбург производил и еще один вид кабинетов – с дверками, на которых писались пейзажи. Но „шкатуна“, для которой писал ящики Салтанов, не повторяла буквально ни аугсбургского и никакого другого типа. У нее была своеобразная конструкция, и, сработанная местными мастерами, она украшалась одной живописью. Это уже собственно московский кабинет. И его рождение означало, как много изменилось не только в царском обиходе. Кабинет был рассчитан на то, чтобы держать в нем документы, особенно письма. Значит, переписка стала распространенной, писем писалось достаточно много, и были они одинаково нужны и привычны и женщинам, и мужчинам.
Когда мода повторяется
Существует история живописи. Существует история архитектуры. Существует и история мебели. Но в том, пока еще очень скупом ее разделе, который посвящен России, XVII веку отводятся вообще считаные строчки. Недостаток сохранившихся образцов? Несомненно. Но верно и то, что здесь сказал свое слово XIX век, то представление о русской старине, которое появилось в восьмидесятых его годах.
Это выглядело возрождением национальных традиций, возвращением к забытым родным корням – тяжеловесные громады кирпичных зданий в безудержном узорочье „ширинок“, „полотенец“, замысловатых орнаментов и карнизов, выполненных из кирпича, как в здании московского Исторического музея.
Архитекторы действительно обращались к памятникам прошлого, действительно штудировали XVII век, но каждый найденный прием или мотив использовался в свободном сочетании с другими, вне той конструктивной логики и рационального смысла, которым руководствовались когда-то древние зодчие. Рождались дома-декорации как вариации на очень поверхностно понятую тему, а вместе с ними – и искаженное представление о стиле, о целой эпохе. И сейчас в перспективе москворецких набережных бывший дом Перцова с его замысловатыми кровлями, окнами неправильной формы, майоликовыми вставками на кирпичных стенах многим кажется куда более „древнерусским“, чем отделенные от него рекой беленые и строгие по рисунку палаты дьяка Аверкия Кириллова.
А ведь палаты Кириллова – самое типичное жилье XVII столетия. Хоть предание связывает их с именем Малюты Скуратова, страшного сподвижника Ивана Грозного, и по наследственным связям – с семьей Годуновых, свой окончательный вид они приобрели в 1657 году. Тогдашний их хозяин лишь спустя двадцать лет достиг по-настоящему высокого положения – стал думным дьяком, а еще через пять погиб среди сторонников маленького Петра во время бунта выступивших против Нарышкиных стрельцов.
Сколько можно здесь угадать о жизни этого давно ушедшего человека! Стоял дом в глубине двора, бок о бок с церковью, в которую вела кирпичная галерея. Церковь становилась частью дома и обязательно семейной усыпальницей. Так и здесь сохранила она надгробия и самого „мученически скончавшегося“ Аверкия, и его умершей через несколько месяцев „от злой тоски“ жены, и неизвестного, о ком сегодня говорят только первые строчки надписи: „Всяк мимошедший сею стезею прочти сея и виждь, кто закрыт сею землею…“ Нет ничего удивительного и в побелке усадьбы, если вспомнить, что в 1680 году были побелены все кремлевские стены. И все-таки палатам Аверкия Кириллова явно не хватает хрестоматийного теремного колорита, без которого тем более не представить внутреннего убранства жилья.
Кто не знает, что и богатые хоромы обставлялись наподобие избы, – здесь взгляд ученых до конца совпадал с убеждением неспециалистов. Широкие лавки по стенам, разве что крытые красным или зеленым сукном, большой стол, божница в красном углу, повсюду резьба и – как свидетельство настоящей роскоши – расписанные „травами“ стены. Предметы европейской мебели считались редкостью, исключением и якобы не стали обиходными вплоть до петровских лет.
Палаты Аверкия Кириллова на Берсеневской набережной. Фасад начала XVIII в.
Казалось бы, это косвенно подтверждалось и московскими изысканиями археологов. Они установили, что жизнь зимним временем даже в самых поместительных домах ограничивалась несколькими горницами. Если в доме хозяина среднего достатка было около десяти покоев, зимой его семья обходилась одним-двумя. Тут и спали, и занимались домашними делами, и коротали время. Где же было размещать сколько-нибудь сложную и громоздкую обстановку!
В „теории избы“ все устраивало историков. Не хотели с ней примириться только современники, те самые москвичи, которые жили в городе четыреста лет назад.
Оказавшись в 1680 годах в доме Василия Голицына, стоявшем на углу Тверской и Охотного ряда, польский посланник Невиль писал: „Я поражен богатством этого дворца и думал, что нахожусь в чертогах какого-нибудь итальянского государя“. И характерно – говорит Невиль не о роскоши вообще. Он вспоминает именно итальянские образцы. В отчете дипломата, который обязан был быть в общем объективным и точным, подобная оценка вряд ли случайна.
Или на той же Тверской дом Матвея Гагарина. Его архитектура, которой будет восхищаться такой скупой на похвалы зодчий, как Василий Баженов, и внутренний вид побудят современников определить, что он устроен „на венецианский манер“. Сравнение подтвердится перечислением заключенных в нем чудес – мебели из редких сортов дерева, мрамора, бронзы, зеркальных потолков, наборных полов и в довершение – хрустальных чаш, где плавали живые рыбы. И многое из этого богатства Матвей Гагарин перевез из своих старых палат.
Сошлется на „итальянский вкус“ в архитектуре дворца Лефорта известный голландский путешественник Корнелис де Брюин, оказавшийся в Москве в январе 1702 года. Вспомнят итальянские образцы и другие иностранцы в связи с иными жилыми московскими домами.
Такая обстановка в Москве? Правда, в отношении торговли с иностранцами Москва располагала широкими возможностями. Одна из первых глав основного законодательного документа XVII столетия – „Уложения“ царя Алексея Михайловича так и гласила: „А буде кто случится ехать из Московского государства для торгового промысла, или для какого иного своего дела в иное государство, которое Государство с Московским Государством мирно, и тому на Москве бити челом государю, а в городех воеводам о проезжей грамоте… А в городех воеводам давать им проезжие грамоты без всякого задержания…“ Значит, мебель вполне могла быть привозной, заграничной, как это и принято считать. Но, не говоря о слишком высокой в таком случае цене, как бы удалось ее доставить в необходимом количестве?
Широкая деревянная рама на ножках, с бортами и колонками для балдахина по углам – так выглядела кровать, которой пользовались во всей Европе. Немецкие мастера делали ее из орехового дерева с богатой резьбой и вставками из зеркал или живописи на потолке балдахина. У Салтанова она имеет иной вид: „рундук деревянной о 4-х приступех, прикрыт красками. А на рундуке кроватной испод резной, на 4-х деревянных пуклях (колонках. – Н. М.), а пукли во птичьих когтях; кругом кровати верхние и исподние подзоры резные, вызолочены; а меж подзоров писано золотом и расцвечено красками“. При этом сложился уже и порядок, как „убирать“ такую кровать.
В московской горнице на матрас – „бумажник“ – и клавшееся под подушки изголовье – „зголовье“ – надевались наволочки рудо-желтого – оранжевого – цвета, а на подушки – пунцового. В самых богатых домах их обшивали серебряными и золотыми кружевами, а внутри закладывали „духи трав немецких“. Прикрывать постель любили покрывалом из черного с цветной вышивкой китайского атласа.
Кровать „новомодного убору“ не шла ни в какое сравнение по своей ценности ни с коврами – на московском Торге было немало и персидских, и „индейских“, шитых золотом, серебром и шелками по красному и черному бархату, – ни даже с часами. Самые дорогие и замысловатые часы – „столовые боевые (настольные с боем. – Н. М.) с минютами, во влагалище золоченом, верх серебряной вызолоченной, на часах пукля, на пукле мужик с знаком“ – обходились в семьдесят рублей, попроще – „во влагалище, оклеенном усом китовым, на верху скобка медная“ – вдвое дешевле. Зато кровать, сделанная Салтановым, оценивалась в сто рублей, постель на ней – в тридцать. Атласное покрывало можно было купить отдельно за три рубля.
Конечно, Салтанов „работал“ кровати для дворцового обихода. Их имели еще министр царевны Софьи Голицын и будущий губернатор Сибири Гагарин, которого Петр в конце концов казнил за лихое казнокрадство. Но по салтановским образцам начинали делаться вещи и проще, появляющиеся в торговых рядах. Кровать оказывается и в доме попа кремлевских соборов Петра Васильева, чье имя случайно сохранили документы. Ее имеет и жилец попа, „часовник“, иначе – часовых дел мастер, Яков Иванов Кудрин.
Что говорить, мастерство часовника Кудрина было редким. Состоял он при курантах Сухаревой башни, вместе с ними перебрался в Шлиссельбург, а позже смотрел за часами в петербургских дворцах Петра и Меншикова. И все же „крестьянский сын деревни Бокариц Архангельского уезду“ Кудрин продолжал оставаться всего лишь ремесленником.
Казалось бы, что особенного в появлении того или другого обиходного предмета. Еще куда ни шло – „шкатуна“, ну а самая обыкновенная кровать? Но разве дело только в том, насколько нарядной она в те годы выглядела? Главное – на нее не ляжешь одетым, сняв одно верхнее платье. А ведь как раз так и рисовался сон в русской горнице XVII века: лавка, на лавке войлок и подушка, сверху одеяло или и вовсе овчина.
Другая мебель – другие привычки. Кто бы попытался себе представить палаты без сундуков… Они единственные считались хранилищем „рухляди“ – мягких вещей и нарядов. Но вот Москва, оказывается, хорошо знала и шкафы. Мало того. Шкафы, и среди них самые модные на Западе – гамбургские, огромные, двустворчатые, с резным щитом над широким, далеко вынесенным карнизом, просто вытеснили сундуки из парадных комнат. Была здесь и мода, была и прямая необходимость: в шкафах платье могло уже не лежать, а висеть. Иначе и нельзя было при менявшемся на „польский“ лад крое одежды.
Составлявшие описи подьячие свободно разбирались в особенностях изготовления шкафов: „Шкаф большой дубовой, оклеен орехом“. Имелась в виду ореховая фанера, а ведь этот материал – новинка и для Европы. Фанера появилась во второй половине XVI века с изобретением аугсбургским столяром Георгом Реннером пилы для срезания тонких листов древесины.
Не редкость и шкафы, фанерованные черным деревом. По-видимому, Салтанову приходилось воспроизводить именно этот материал, „взчерняя“ шкафы или „ящики с дверцами“ – верхние части кабинетов. Чернились Салтановым наборы мебели для целых комнат – понятия гарнитуров еще не было ни в западных странах, ни в Московском государстве – и почти всегда стулья.
Еще бытовали в богатых московских домах лавки. Встречались „опрометные“ – с перекидной спинкой скамьи. Зато где только не было стульев. Столярной, а нередко токарной работы, с мягкими сиденьями, обивались они черной или золоченой кожей, простым „косматым“ или „персидским полосатым“ бархатом, более дешевой тканью – цветным или волнистым триком. В домах победнее, у того же попа Петра Васильева, шла в ход „телятинная кожа“ и сукно. Но главным украшением обивки всегда оставались медные с крупными рельефными шляпками гвозди, которыми прибивалась кожа или ткань. Считали стулья полдюжинами, дюжинами, а в палатах, подобных голицынским, их бывало и до сотни. Мода на XVII век и живое лицо того далекого времени – как же мало между ними оставалось общего!
Жилые палаты Романовых на Варварке. Реконструкция XIX в.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.