Электронная библиотека » Оксана Даровская » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Браво Берте"


  • Текст добавлен: 23 июня 2016, 11:20


Автор книги: Оксана Даровская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Оксана Даровская
Браво Берте

© Даровская О., текст, 2015

© Журавлев К., оформление переплета, 2015

© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

Глава 1. Пристанище

– Зайдите ко мне, Берта Генриховна, через пять минут, дайте переодеться. – Цербер на ходу метнул в нее из-под шляпы зловещий взгляд.

«Чтоб тебя разорвало. Угораздило с утра попасться на глаза», – вжалась в стену вестибюля Берта. Ее руки прятали за спиной миниатюрный предмет. Электронные часы над главным входом равнодушно мигали двоеточием – 8:51.


– Сколько можно, Берта Генриховна? – Он сидел за рыжим ламинированным столом, постукивал ладонями по потускневшей столешнице с запекшимися в царапинах чернилами.

На вешалке у двери сырели его драповое пальто и узкополая шляпа из черного когда-то фетра, и Берта, стоя на пороге кабинета, ощущала кисловатый запах старой, вымокшей на улице шерсти. Он придвинул металлическую пепельницу, достал из кармана пиджака пачку сигарет, закурил. От местного персонала Берта знала, с конца прошлого века Цербер потребляет только «Золотую Яву». Верность отечественному производителю он хранил даже в этом. Табличка на двери кабинета гласила: «Директор Церазов Борис Ермолаевич», и именно Берте три года назад пришло в голову намертво приросшее к нему прозвище.

– Вы не желаете понимать, – выпустил он через нос первые струйки дыма, – что Любовь Филипповна не в состоянии находиться в атмосфере вещей, которыми вы заполонили совместную, заметьте, совместную с ней комнату. – Льдисто-серыми глазами он уставился, кажется, на Берту, но куда-то сквозь нее. – Почему по вашей милости должен страдать невинный человек?

Дым расплылся по кабинету, достиг ее ноздрей – она поморщилась, не столько от дыма, сколько от вялой патетики директора.

Ее мимику он проигнорировал:

– Молчите? Смотрю, побывали уже на улице. Вы, Берта Генриховна, будто не слышите слов, отвергаете правила человеческого общежития. Как прикажете с вами разговаривать?

Свеженайденная вещь находилась в кармане ее куртки. Это вселяло оптимизм и отчасти мирило с окружающим. Сейчас боковым зрением она наблюдала, как под столом директор освободил от ботинок ноги в мрачных хлопковых носках с ослабшими резинками и разминал пальцы, белеющие сквозь вытертости мысков. До нее доносилось потрескивание суставов. «Да-да, застарелый артроз», – мелькнуло у нее с секундной жалостью к директору. В поисках опоры для спины она прислонилась к дверному косяку, по привычке вскинула голову, подумала: «Что, в сущности, этот приверженец „Явы“ и советского носочного раритета может понимать в моих пристрастиях?»

– Во-первых, – собралась она с духом в момент очередной его затяжки, – вы не предложили мне сесть, а перед вами дама преклонных лет. Во-вторых, ваша драгоценная Любовь Филипповна – фискалка, неотесанная деревенская плебейка, ни черта не смыслит в предметах старины и антиквариата!

– Опять трагикомедия? – заметнее возбудился директор. – Вам не надоело? Вы, естественно, можете снять верхнюю одежду и сесть, в моем кабинете это не возбраняется, но, по-моему, свои роли вы привыкли разыгрывать стоя.

«Совсем охамел, тощий мерзавец, я ему устрою трагикомедию и правила общежития», – внутренне вскипела Берта, садясь на краешек дерматинового стула, стоящего у двери. Она пристроила на коленях куртку и старалась держать спину и спокойствие. Давалось это с трудом. Возникшая пауза навела на мысль, что она переборщила с «неотесанной деревенской плебейкой», и тогда она негромко спросила:

– Борис Ермолаевич, почему вы реагируете на жалобы одной стороны, но пренебрегаете интересами другой? Потому что я не опускаюсь до подметных писем? Вы полагаете, я не знаю, что Любовь Филипповна регулярно строчит на меня доносы? Зна-аю. Прекрасно знаю. И замечу, имею вполне конкретный повод для встречных пасквилей. Однако ей не уподобляюсь, продолжаю терпеть ее ежедневные утренние и вечерние песнопения.

– Минуточку! – оборвал ее директор. – Пение – эфемерная вещь. Любовь Филипповна спела, и все. Она не ущемляет ничьего пространства, не нарушает ничьих пределов. Ваши же забавы требуют все большей территории.

– Насчет пения вы заблуждаетесь, уверяю вас, – вместе со стулом развернулась к нему Берта, – голоса некоторых особ могут вызвать нервный припадок, а то и приступ ярости в ком угодно! Потом, вы забыли о ЗОЖах!

У директора задергалась левая скула, он затушил недокуренную сигарету, не отрывая взгляда от пепельницы, подытожил металлическим голосом:

– Вы свободны. Не испытывайте моего терпения. Сто первого китайского предупреждения не будет – я не китаец. Прошу сегодня же собрать свои бесчисленные бирюльки и отнести туда, откуда принесли. Не вынуждайте меня прибегать к крайним мерам.

Берта встала со стула, решительно набросила на плечи куртку, но, взявшись за дверную ручку, заметила предательское дрожание руки. В коридоре она левой ладонью отшлепала правую изменщицу. «Контролируй себя, усмири поганые нервы», – шепотом приказала она телу и направилась в столовую.

Шел десятый час, народец в столовой почти рассосался: за столиками в разных углах рассредоточились человек пять, любящих поспать подольше. Любови Филипповны среди них не наблюдалось. «Ка-ак же, ворвалась в первых рядах страждущих, наскоро заглотила содержимое тарелки и пустилась на коронный моцион, блюстительница режима хренова», – с отвращением подумала Берта, пробуя на вкус грязно-желтую пшенную кашу. Каша, как всегда, горчила. Для смягчения горечи ее можно было залить стаканом молока, положенного на завтрак. Но Берта не стала этого делать. «Уж лучше голодай, чем что попало ешь…» – в который раз прибегла она к философии сына Древнего Востока, мелкими глотками допивая молоко. После чего двинулась к стойке с использованной посудой, поставила туда пустой стакан и тарелку с чуть тронутой кашей.

В окошке раздачи мелькали крупногабаритные спина и зад судомойки Раисы Степановны. «Опять тебе горчит, Генриховна!» – весело выкрикнула та, не отступая от привычного дела. (С тарелками и столовыми приборами Раиса Степановна не церемонилась.) Ее голос и схожие с репетицией поселкового оркестра посудные звуки действовали ободряюще.

Два с половиной года назад эта грубоватая, но щедрая женщина презентовала Берте, по ее просьбе, истертый на животе, однако годный к применению прорезиненный фартук. «Не спрашиваю, Генриховна, зачем, хотя догадываюсь, – подытожила тогда Раиса Степановна. – Ох, артистка ж ты. Гляди, что б никто из местных на тебе его не увидел. Церберу донесут, казенное имущество разбазариваю, у него, сама знаешь, каждая склянка и спичка на счету». С той поры Берта питала к Раисе Степановне стойкое чувство доверия.

«Если потороплюсь, успею побыть наедине со своими любимцами», – про себя заключила она на выходе из столовой. Миновав вестибюль, пестрящий бюллетенями о здоровом образе жизни, она с легкостью поднялась по лестнице на второй этаж, проследовала в конец коридора, толкнула дверь с табличкой «18» и вошла в двухместную, вытянутую кишкой обитель, четвертый год служившую ей единственным приютом.

Социальный стандарт и банальность царствовали здесь во всем. Справа по курсу, в обрамлении выгоревших, раздвинутых твердой рукой Любови Филипповны штор, зиял ноябрьский пейзаж. Вдоль неопределенного цвета стен водружались близнецы-кровати с низкорослыми тумбочками в изголовьях. Стену напротив окна занимал трехстворчатый шкаф под орех, той же, что кровати и тумбочки, второсортной подмосковной фабрики.

Каждый из предметов меблировки был переименован Бертой на свой лад. Шкаф переплавился в «шифоньер» с ерническим интонационным перескоком, как на нижнюю ступеньку, на мягком знаке. Тумбочки были окрещены «кнехтами», что являлось термином не только судовой оснастки, а по-немецки обозначало еще «крепостных», «батраков». Кровати, в зависимости от Бертиного настроения, носили два названия. В приемлемые для нее дни они оставались «койко-местами», в дни совсем для нее отвратные становились «нарами». Она умела подчеркнуть разницу в выражениях: «прилечь на койко-место» или «опуститься на нары».

И все же светилось в этом казенном унынии заметное с порога яркое пятно – ровно полподоконника, – словно забредший сюда по ошибке художник, ужаснувшись увиденному, выдавил на свободную поверхность, как на палитру, краски для будущей непременно веселой картины.

Первым делом Берта шагнула к раковине в углу за дверью, неспешно подмигнула своему отражению в настенном зеркальце и извлекла из кармана куртки ту вещицу, что так тщательно оберегала от глаз Цербера. Это был фарфоровый двенадцатисантиметровый клоун, облаченный в желтую концертную блузу, заправленную в синие, не по размеру, штаны с одной косой бретелькой. Ворот блузы венчал оранжевый бант, из-под черного цилиндрика смеялись лукавые в морщинках глаза, нижнюю часть лица занимали малиновый нос-бульба и аналогичного цвета рот в улыбке от уха до уха. У клоуна имелся дефект: был отбит круглый набалдашник правого ботинка. Однако еще на улице Берта опробовала его на устойчивость: на ногах он держался – значит, годился в ее коллекцию. «Так-то, брат, – констатировала она, подставляя намыленного клоуна под струю воды, – лопни, но держи фасон!» Промокнув клоуна ручным полотенцем, она подошла к подоконнику, черным маркером разделенному Любовью Филипповной пополам, и, прежде чем внедрить того в фарфорово-глиняный коллектив, вновь обратилась к нему: «Так-то лучше, в этом строю ты оценишь главное жизненное преимущество, поймешь, что не одинок». Она застыла над разномастной компанией, покачивая головой, словно ожидала услышать аплодисменты в сторону новичка. Затем объявила: «Боюсь, всем вам на днях придется перебраться в темницу. Цербер не на шутку разъярился. Ну-у, не печальтесь, недра „кнехтов“ все лучше мусорных контейнеров».

В плотном, но не преступающем черты строю находились персонажи разной степени ущербности. Целилась стрелами на север и на юг парочка безносых амуров с отколотыми кудрями. В маске со стертыми красками замер в танцевальном па персонаж из веселого венецианского карнавала. Разыгрывалась сценка из старинной жизни, где кавалер во фраке с расходящимися полами преклонил колено пред однорукой дамой в небесно-голубом пышном платье. Застыл в полупоклоне тонконогий элегантный скрипач со смычком и грифом от отсутствующей скрипки в опущенных руках. Присел на пенек, наигрывая неведомую мелодию на остатке отбитой дудочки, юный пастушок. Не было здесь только зверья. К фигуркам животных Берта питала равнодушие. Ее привлекали исключительно только человеки, преимущественно творческих призваний.

Страсть Берты к фигуркам из фарфора имела фамильные корни. В ней был повинен ее отец – обрусевший поволжский немец с запутанной трагической судьбой. Небольшая восхитительная коллекция статуэток Мейсенской фарфоровой мануфактуры, сколько помнила себя Берта, пестрела на полке серванта их с теткой квартиры. Непревзойденным украшением, венцом коллекции, были «Танцор» и «Паяц» мастера Кендлера. «Танцор» был красочнее, эффектнее одетого в скромный белый костюм «Паяца». Но маленькая Берта, тайно от тетки, брала с собой на ночь в кровать именно «Паяца» и там, теребя покрытые позолотой пуговицы его курточки, крупные капли-серьги, прежде чем уснуть, заговорщически с ним шепталась. А ранним утром, бесшумно пробегая на цыпочках по прохладному полу гостиной, аккуратно водружала его на место.

И теперь, в иных жизненных декорациях, ее коллекция на подоконнике была чуть ли не единственным островком, напоминавшим о безвозвратно затонувшем прошлом.


Соседку по комнате, заядлую кляузницу Любовь Филипповну, Берта про себя именовала «Любка – плесневая юбка». По ощущениям Берты, от той исходил неистребимый запах старого затхлого сундука. При поступлении в интернат-богадельню заслуженных работников культуры, вслед за положенной профилактической беседой с руководством, Берту поместили на койку накануне «отошедшей» режиссерши одного подмосковного театра. Через неделю жизни рядом с Любовью Филипповной Берта уверовала: ее новоявленная соседка внесла немалую лепту в безвременную (спорить нечего) кончину режиссерши.

Ширококостная, полногрудая семидесятивосьмилетняя Любовь Филипповна принадлежала на первый взгляд к разряду «правильных», а по Бертиному заключению, подгнивших смолоду, если не с рождения. Свое пожизненное разложение она вуалировала отработанными за долгую певческую карьеру манерами. Но в истинности или фальшивости человеческих манер провести Берту было почти невозможно – она (после одного рокового случая, о котором позже) мгновенно распознавала цену любым из них. Как выяснилось в день Бертиного заселения, Любовь Филипповна многие годы состояла солисткой ансамбля русской народной песни и пляски. Берта, с детства воспитанная в лучших традициях драматического, оперного и балетного искусства, откровенно презирала народную манеру исполнения. («Этих рьяных плясунов в шароварах и вышитых рубахах навыпуск, этих румяных горлопанок в пыльных сарафанах и усеянных бисером кокошниках!») У нее имелось убеждение: «В такого рода „артисты“ могут податься лишь люди, забракованные на иных творческих фронтах. Ибо подлинное искусство призвано вырывать из сермяжной простоты, а не окунать в нее снова и снова». Исключение для Берты составляли три профессиональных хранителя и носителя русских народных традиций: хореографический ансамбль «Березка», хор Пятницкого и Северный русский народный хор, – этого было достаточно.

До попадания в здешние стены она помыслить не могла, что ей придется (не насмешка ли судьбы?) делить кров с второсортной представительницей певческих «народников». Именно в момент знакомства и признания «народницы» в преданности избранному делу Берта, как ни старалась, не сдержала эмоций. «Какой ужас!» – полушепотом произнесла она и, приложив узкую ладонь к щеке, медленно опустилась на койку. А спустя несколько секунд, отчасти предвкушая, что ее ждет, выдохнула: «За что?» Любовь Филипповна, оставаясь стоять по центру комнаты, замерла на полуслове. В образовавшейся тишине между пожилыми женщинами сверкнул яркий разряд молнии; с этого вечера нелюбовь Берты к жанру народной песни, помимо распеваний, регулярно подкреплялась вредоносными выпадами затаившей крепкую обиду соседки.

Необыкновенно бойкая для своих лет и габаритов Любовь Филипповна распевалась строго по графику: с 10:30 до 11:15, после утренней прогулки, и с 17:00 до 17:45 – перед ужином. По ее выражению, она «не намеревалась терять высшую квалификацию и при самых скверных соседствах». В нередко произносимой в лицо Берте фразе, сопровождаемой тяжелым пристальным взглядом, упор делался на словах «высшую» и «скверных». Начинала солистка с разнорегистровых «о-о-о-о-о», «а-а-а-а-а-», «у-у-у-у-у», потом комбинировала гласные, затем приступала к основному действу. Пела она исключительно форте, приняв в середине комнаты стойку с распростертыми в стороны и к потолку руками. Связки ее дрожали и вибрировали во всех регистрах подобно эвенкийскому варгану. Репертуар варьировался от «Поживем, моя милая, в любви хорошенько» до «Твою мрачную могилу всю слезами обольем». Окружение безмолвствовало, потому как над комнатой находилась нежилая часть здания, внизу располагалась столовая, одной капитальной стеной комната граничила с улицей, через другую стену жили туговатые на уши двойняшки Кацнельсон, филармонические флейтистка и арфистка в прошлом. Таким образом, Берта оставалась единственным прямым слушателем и свидетелем распеваний. Певческих сбоев на ее памяти случилось всего два. Когда прошлогодней зимой соседку сразило ОРЗ и с высокой температурой она слегла на несколько дней в отсутствие сил и голоса и в легендарный приезд по весне ее троюродной сестры из Вышнего Волочка, с которой день напролет воскрешались воспоминания юности.

Брюк «народница» не носила ни по какому случаю, зато домашних и прогулочных юбок у нее имелось великое множество, и любая из них излучала стойкий запах плесени, крепко въевшийся во внутренности общего на двоих «шифоньера».

Глава 2. Занавес

Театральная карьера Берты Генриховны Ульрих закончилась одиннадцать лет назад. Ради служения неувядающим Мельпомене и Талии Берта не раз ставила на карту собственную судьбу. И теперь почти ни о чем не жалела. Почти…

Она могла бы прослужить на театре куда дольше, если бы не тот внезапно настигший ее эпизод с нежелательной ролью.

В начале сезона девяносто девятого года театр отпраздновал пятидесятидевятилетие своей ведущей примы – ею была именно Берта, – а в середине января двухтысячного к ним прибыл молодой, прогрессивный, по слухам, режиссер Лев Геннадиевич Васильчиков, приглашенный из Красноярска поработать по контракту. Коллектив пребывал в творческом застое, и накануне приезда красноярского дарования театральные закоулки звенели, гудели в предвкушении: «Наконец-то… ветер перемен… молодая кровь… незамутненный взгляд… сибирский гений…»

Высокий, худой и гривастый, он обвел со сцены синеоким прищуром не отошедшую от встречи Нового года, растекшуюся по партеру труппу и с места в карьер начал, что ему «претит импотенция современных драматургов», что давно примерялся к классике и уже «взялся за нее в новом, нестандартном формате».

– Это будет на редкость динамичная пьеса, – мерил Лев Геннадиевич подмостки размашистым шагом, – абсолютно свежее прочтение горьковской «Старухи Изергиль». Вас удивляет, почему этот рассказ? Проиллюстрирую преимущества. Вы отметили, с каким фанатизмом режиссеры новой волны ринулись штурмовать Островского? «Бешеные деньги», «Доходное место», «Волки и овцы» и прочее. Нахлынула поголовная «островщина». Этой купеческой трухой они думают разоблачить сегодняшний день?! Ха! Пусть попыхтят, не возражаю. А вот «Старуху Изергиль» не ставил пока никто. Я, по крайней мере, таковых не знаю. Им кажется, – Васильчиков косо ухмыльнулся, на ходу кивнув в направлении левой кулисы, – что это не постановочное произведение. С ваших подмостков заявляю этим пигмеям от искусства: смотря в чьих руках! Итак, – страстно потер он руки, – на сцене у меня столкнутся Ларра и Данко, живущие среди нас. Ларра – сорокатрехлетний олигарх-нувориш, собирающийся отчалить в Лондон. Данко – студент технического вуза, выходец из наполовину интеллигентной семьи. – У правой кулисы Лев Геннадиевич притормозил: – Что? Кто-то что-то спросил? Уточнил? Мне показалось? – Труппа упорно молчала. Расслабив мышцы, он возобновил ходьбу. – Спектакль будет кипеть реалиями сегодняшнего дня, мощным противоборством двух антагонистичных начал! Вот актуальнейший конфликт! – Выхватив из-за левой кулисы стул, он сел на него в ореоле пыли вполоборота к залу, вытянул вперед спринтерские ноги, скрестил на груди руки, обратив лицо к потолочным конструкциям. – Детали конфликта я обрисую позже, его квинтэссенция разыграется во втором акте. Там герои подерутся: крепко, нещадно. Их драка ознаменует не только смену веков, режимов, но и… ладно, это потом… – Он прикрыл веки, стараясь снизить градус. – Ядром первого акта у меня станет женщина. Она явится контрапунктом всей истории. Никаких степей, таборов, разглагольствований у костра, как вы понимаете, не последует. Из предметов на сцене будет только скамейка – символ городского бульвара, где, пожилая, сильно пьющая, она начнет бессвязно, потом лаконичнее излагать свою биографию. А попутно – здесь – внимание! – кульминация мизансцены – взывать к прохожим в поисках нового Данко. Минимализмом антуража я хочу обострить, усилить нервный импульс ее страданий.

– Изумительно смело! – не выдержал с первого ряда вечно любящий выпятиться Спиридонов. – Архинатуралистично!

Васильчиков не оценил комплимента и, судя по всему, разозлился.

– Вас что-то не устраивает? – обжег он Спиридонова вспышкой правого глаза. – Именно доведенная до отчаяния женщина – собирательный образ России – способна разглядеть в толпе личность, вызвать вперед, пробудить в ней самосознание, жертвенность, и прошу больше меня не перебивать! – Он вернул взор к потолку. – В самых сокровенных болевых местах она будет обрывать монолог глотками водки из горлышка бутылки. Да. Именно так. Потому что не просто рассказывать, как душу единственного сына поглотили гордыня и алчность. Ларик – так она звала его в детстве – когда-то был тихим, выросшим без отца мальчиком, звезд с неба не хватал. Но оказался в девяностых в номенклатурной обойме и успел хапнуть как следует. С тех пор его сердце необратимо окаменело. И вот страдающая мать вышла к людям в поисках духовного сына. Пусть им станет близкий ей не по крови, но по духу человек! – Рывком подобрав ноги, Лев Геннадиевич развернулся к актерам анфас. – На фоне угрожающего расслоения общества это будет спектакль-вызов! Сегодняшний российский режиссер, не говоря об «островщине», помешан либо на протухших философиях, либо на однополой любви с раздеваниями. От гражданского пафоса он бежит как черт от ладана! А не мешало бы к нему вернуться. Художник, если не шарлатан, не трус, обязан кричать в рупор, бить в колокола, вырывать из апатии и спячки. Лидер с горящим сердцем нужен сегодня на сцене, как никогда! Скажите, где, как не в столице, ставить такой спектакль? Не спорю, моя трактовка не вписывается в рамки «Старухи Изергиль», она шире, глубже, масштабнее, но не беспокойтесь, – махнул он в зал ладонью, – Горькому я дань отдам. Помещу старое название внизу афиши, мелким шрифтом. Основной же слоган, алого цвета, будет звучать так, – тут Лев Геннадиевич поднялся со стула, – «СЕРДЦЕ НОВОГО ГЕРОЯ».

На этих словах оцепеневшая, казалось, труппа вздрогнула и, как по команде, оглянулась на худрука Иванова, но, не заметив со стороны того никакой выдающейся реакции, стала переглядываться друг с другом. В новогоднюю ночь двухнедельной давности сложил с себя полномочия нарубивший дров Ельцин, на горизонте замаячил никому не известный герой. Не его ли сердце имеется в виду в предлагаемых обстоятельствах пьесы?

– Простите, в какой манере будем играть? В гротесковой? – вклинился в паузу баритон мускулистого тридцатилетнего Аверина, наверняка (и небезосновательно) рассчитывавшего на роль Данко.

– Ни в коем случае, – Васильчиков отодвинул стул, – это будет полновесная драма лишь с вкраплениями трагикомедии и гротеска. Наелся я, знаете ли, дешевых экспериментов, необоснованного фарса, когда о серьезном – со стебом, с издевкой. Хочется настоящей и, простите за тавтологию, живой правды жизни.

– Снова призыв к революции… – то ли спросил, то ли констатировал вечно пессимистически настроенный, с лицом, напоминающим кратер потухшего вулкана, пожилой актер Константин Григорьевич Клюквин. Но его реплика осталась невостребованной.

Из глаз енисейского флибустьера в зал летели искры и букеты фиалок, вдохновленная его страстной энергией Берта, обожавшая молодость, почти прониклась только что услышанной, не лишенной привлекательности идеей, когда раздался шепот сидящей с ней рядом возрастной актрисы Коноваловой:

– Интересно, кому он поручит роль полусумасшедшей этой а-ля Изергиль? Уж кого я только не играла, но мне бы, к примеру, не хотелось.

– Отчего же, роль по-своему колоритна, свежа, есть зерно, – аналогичным шепотом ответила Берта, будучи уверенной, что именно Коноваловой она и достанется. – Ты спроси у него, Люся, – приблизила она губы к уху соседки, – Иванов и Судейкина наверняка его просветили, не сомневаюсь, каждому отвесили характеристику. Полюбопытствуй сейчас, официального распределения ролей не дожидайся.

Коновалова послушалась приму, подняв, как школьница, руку, в волнении поинтересовалась с несвойственными ей еврейскими нотками:

– Лев Геннадиевич, а сколько героине по сюжету ле-ет? И вы кого-нибудь наметили уже на эту ро-оль?

Режиссер подошел к краю авансцены и вгляделся в сторону вопрошавшей. Но прожектор его очей, минуя Коновалову, выхватил из зала именно Берту:

– Сакраментальный вопрос. Я его ждал, вернее, его вторую часть. Возраст героини не секрет – ей где-то шестьдесят семь. А в роли я вижу единственного человека в вашем театре. И в связи с этим позволю себе небольшой исторический экскурс. Весна семьдесят девятого, мне без двух недель пятнадцать, мать везет меня на каникулы в Москву, в один из вечеров мы идем в театр. Это была «Кошка на раскаленной крыше». Всех коллизий и перипетий пьесы я, наивный восьмиклассник, конечно, тогда не оценил, но актриса, исполнявшая Маргарет!.. Я, представьте себе, влюбился. До беспамятства, первой подростковой любовью. В каждое ее слово, в каждый жест и взгляд. Хромого дурака Брика, ее мужа, я возненавидел. Я мечтал, чтобы по ту сторону рампы испарились все, осталась только она и вела монолог, обращенный исключительно к нам, зрителям. Лучше персонально ко мне. Для меня не существовало уже ни сцены, ни актрисы. Была лишь умопомрачительная женщина, обжигающая своей судьбой. Ровно год я грезил, когда наконец позволит мой возраст примчаться одним прекрасным днем в столицу и жениться. Отбить ее у любого, кто встанет на моем пути. Именно в тот вечер, уверен, зародились во мне зачатки будущей профессии. И вот в качестве режиссера я перед вами – труппой одного из обожаемых мной московских театров. Я безумно хочу, чтобы на сей раз талант Берты Генриховны Ульрих проявился в моем спектакле. Не скрою, – в извиняющейся позе Лев Геннадиевич сложил у груди ладони и вновь устремился к рампе, – меня несколько смущает ваш моложавый вид, Берта Генриховна, но, думаю, это не проблема, состарить можно кого угодно. Седой парик, тщательный грим, чуть согбенная спина, легкая надтреснутость в голосе – вот все внешние атрибуты. Главное здесь другое. Передать терзания, душевную боль несчастной матери не только за сына, но за всю многострадальную Русь!

Весь коллектив смотрел теперь на Берту. Что это было? Вопиющее хамство девственного нахала или тонко продуманный ход? Берта словно оглохла, ослепла, онемела. Этот лохматый бандюга только что зарезал ее без ножа. Да, она может все. Верную жену, подругу, любовницу – святое дело! Коварную изменщицу – запросто! Пьяную – легко! Чуть тронувшуюся рассудком или вконец обезумевшую, отвергнутую, отчаявшуюся, одинокую – пожалуйста, сколько угодно!! Но молоды-ых!! В ее сердце всколыхнулась надежда, вот сейчас – еще секунда! – худрук встанет на ее защиту, осадит бесцеремонного прохиндея. Но Иванов молчал, как все вокруг. Берта сочла это бесповоротным предательством коллектива. Она поднялась с кресла, мужественно держа спину, в гробовой тишине двинулась вон из зала. Словно в мареве проплыли перед ней каменное лицо завтруппой Судейкиной и торжествующее, с нескрываемой улыбкой – Пироговой из второго состава. Иванов, сидящий с краю у прохода, попытался поймать ее за руку, успев прошипеть одним углом рта: «Не глупи, Берта, разберемся мы с ролью», но она, вильнув в сторону, отмахнулась от него рукой.

Она навсегда запомнила стук собственных каблуков по паркету пустынного фойе партера, вниз по лестнице, по выложенному плиткой вестибюлю, мимо гардероба, мимо плачущих, а может, ухмыляющихся ей вслед зеркал. Ни одна живая душа не ринулась за ней в ту роковую минуту. Эти стены предали ее. Вернее, не стены, а их постояльцы, вечные лицемеры-завистники. «Вон из так называемого храма, на самом же деле прибежища двурушников и ханжей! На свободу, на свежий ветер, к вольным хлебам, к простым, лишенным коварного лицедейства людям…» Вместе с глотком морозного воздуха и захлопнувшейся за спиной дверью ее пронзила леденящая мысль: «Что, если все продумано и запланировано? И руками заезжего молодого резонера матерый хищник Иванов захотел от меня избавиться?»

О эта треклятая ночь после ухода ее из театра. И вереницы других бессонных страшных ночей. Каждым последующим утром она все горше раскаивалась в ноте собственного протеста. Но идти на поклон к худруку ей было немыслимо.

Спустя две недели Иванов позвонил из театра сам. С нарочитым спокойствием заговорил, что текущий репертуар никто не отменял, что до сегодняшнего дня ему кое-как удавалось врать о ее якобы простуде, но завтра она просто обязана появиться. Держа трубку ледяной, окаменевшей ладонью, с бьющимся в горле сердцем и яростно пламенеющим нутром, Берта слушала его лепет.

– Поверь, Берта, нет повода… из-за какого-то сопляка…

Говорил он много. За его многословностью, Берта хорошо знала, скрывалось мощное волнение. «То-то же, – мелькнуло у Берты, – без меня-то вы что?!» И здесь, казалось бы, замаячил повод затушить двухнедельной давности вспышку. Вернуть течение жизни в прежнее русло. Но вероломный неуправляемый дракон, знакомый Берте если не с детства, то с ранней юности, восстал из глубин ее существа и выпустил огненный залп.

– Да, – с трудом она узнавала свой резко осипший голос, – но ты слова не проронил в мою защиту!

– Ты бы предпочла, чтобы я немедленно начал разбор полетов и превратил знакомство режиссера с коллективом в вокзальную склоку? Кстати, что у тебя с голосом?

– Так вот, – набрала она в легкие воздуха и выдала второй выхлоп, – коль этот новатор с его экспериментом, точнее – экскрементом, дороже тебе, чем я, вводи в ближайший спектакль Пирогову, пробил ее звездный час!

Иванов на том конце провода вспыхнул:

– Дался тебе этот Васильчиков! Твоя любимая «Власть женщины» через два дня! Билеты распроданы, люди придут на тебя!

– Да! Именно на меня! А к ним выйдет второразрядная Пирогова. Не забудь передать ей, чтоб заржала погромче, как она умеет, в третьей сцене. Пусть всем будет хуже – тебе, мне, зрителям! Всем, кроме нее!

Иванов воспламенился с пяток до лысины, превратив провод в бикфордов шнур:

– Ну знаешь, Берта, невыносимо! Какое-то просто хулиганство! В конце концов, никто бы не принудил тебя играть эту чертову алкоголичку. Если уж прямо, даже Гиацинтова и Бабанова не гнушались возрастных ролей! Бабанова так вообще вышла у Ефремова на сцену в роли, соответствующей ее восьмидесяти годам!

На этих словах Берта швырнула трубку.

Вечером того же дня позвонил Костя Клюквин. Он был пьющим человеком, но не дебоширом, тихим, стабильным занудой, оттого страшился резких перемен на театре. Этот редчайший актер-жертвенник когда-то безнадежно долго был влюблен в Берту и с тех пор продолжал тащить за собой шлейф застарелого чувства. На подмостках рядом с ней он проявлял удивительную щедрость, никогда не перетягивал одеяла на себя, позволяя ее таланту развернуться в полную мощь. Оттого клубок закоренелых театральных злопыхателей называл его «птицей-чистильщиком на теле гиппопотама» (под гиппопотамом в переносом смысле имея в виду, естественно, Берту). За минувшие дни он неоднократно пытался до нее дозвониться. Но Берта, глядя на определитель, светящийся знакомыми цифрами его домашнего номера, к телефону не подходила. Однако на этот раз она трубку сняла.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации