Текст книги "Сад мучений"
Автор книги: Октав Мирбо
Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
В женщине есть космическая сила, непобедимая сила разрушения, как в природе. В ней одной вся природа! Будучи чревом жизни, она, через это, и чрево смерти, потому что именно из смерти непрерывно возрождается жизнь, и потому что уничтожить смерть, значит, убить жизнь в ее единственном источнике плодородия.
– А что же это доказывает? – спросил медик, пожимая плечами.
Тот просто ответил:
– Это ничего не доказывает. Разве печаль или радость нуждаются в доказательствах? Они нуждаются только в чувствах.
Потом робко и – о, могущество человеческого самолюбия! – с видимым довольством самим собою, человек с измученным лицом вытащил из кармана сверток бумаг и заботливо разгладил его.
– Я написал, – сказал он, – рассказ об этой части моей жизни… Долго я колебался опубликовать его, колеблюсь еще и теперь. Я хотел бы прочесть его вам, вам – мужчинам и не боящимся проникать в самый мрак человеческих тайн. Однако и вы почувствуете от него кровавый ужас! Рассказ называется: «Сад Истязаний».
Наш хозяин велел подать еще сигар и напитков…
Часть первая. Командировка
Прежде чем говорить об одном из самых ужасных эпизодов моего путешествия на Дальний Восток, может быть, будет интересно коротко объяснить, при каких условиях мне пришлось предпринять его. Это имеет отношение и к современной истории.
Тем, у кого может возникнуть недоумение перед псевдонимом, который я во всем, что касается меня, ревниво оберегал в течение всего этого скорбного и печального рассказа, я скажу: «Что значит мое имя? Это – имя незнакомца, который причинил много горя другим и себе, и себе даже больше, чем другим, и который после многих потрясений, чтобы когда-нибудь быть в состоянии. спуститься до дна человеческих желаний, пытается укрепить душу в одиночестве и безызвестности. Мир праху его греха».
Глава 1
Двенадцать лет тому назад, не зная более, что делать, и вынужденный целым рядом неудач прибегнуть к тяжелой необходимости или повеситься, или броситься в Сену, я выступал на выборах – последнее средство – в одном департаменте, где, впрочем, я никого не знал и где никогда и не был.
Правда, моя кандидатура официально поддерживалась кабинетом, который, не зная совершенно, что делать со мной, таким образом, нашел остроумный и деликатный способ раз и навсегда избавиться от моих ежедневных, настойчивых приставаний.
По этому случаю я получил торжественную и вместе с тем дружескую аудиенцию у министра, который был моим приятелем и давнишним школьным товарищем.
– Видишь, насколько мы любезны к тебе, – сказал мне этот могучий, великодушный друг. – Только что вытащили тебя из когтей правосудия – и из-за этого у нас были кое-какие неприятности, – как мы собираемся сделать из тебя депутата.
– Я еще не выбран, – сказал я ворчливым тоном.
– Конечно. Но за тебя все шансы. Интеллигентный, соблазнительный своей личностью, ловкий, добрый малый, когда ты этого захочешь, ты обладаешь высшим даром нравиться. Люди, нравящиеся женщинам, мой милый, всегда нравятся и толпе. Я отвечаю за тебя. Дело только в том, что надо хорошенечко понять положение. Впрочем, оно очень просто.
И он начал поучать меня:
– Особенно, чтобы не было политики! Не обязывайся, не вовлекайся! В том округе, который я выбрал тебе, существовал только один вопрос, превышавший все остальные: свекловица… Остальное в счет не идет и относится к префекту. Ты – чистейший сельскохозяйственный кандидат. Даже лучше: исключительно свеклопроизводительный. Никогда не забывай этого. Что бы ни могло произойти в пылу борьбы, непреклонно держись на этой чудной платформе. Ты хоть что-нибудь понимаешь в свекловице?
– Ей-Богу, нет! – ответил я. – Я только и знаю, как и всякий, что из нее извлекают сахар… и алкоголь.
– Браво! Этого довольно, – аплодировал министр с успокаивающей и дружеской авторитетностью. – Следуй прямо этому положению. Обещай сказочные доходы, необыкновенные и даровые химические удобрения, железные дороги, каналы, шоссе для перевозки этого интересного и патриотического продукта. Объяви об уменьшении налогов, премии производителям, суровые законы по отношению к конкурирующим веществам, все, что хочешь! Во всех вещах подобного рода предоставляю тебе carte blanche, и я поддержу тебя. Но не позволяй себе увлекаться личной или общей полемикой, которая может быть опасна для тебя и после твоего избрания скомпрометировать престиж Республики. Потому что, мой милый, между нами будет сказано, – я ничуть не упрекаю тебя, я только констатирую факт, – у тебя слишком незавидное прошлое.
Я не был расположен напрасно шутить. Задетый этим замечанием, которое показалось мне бесполезным и невежливым, я горячо возразил, смотря прямо в лицо моего друга, который в моих глазах мог прочитать сгущенную, ясную и холодную угрозу.
– Ты более справедливо мог бы сказать: «у нас». Мне кажется, что твое прошлое, дорогой товарищ, не может ни в чем позавидовать моему…
– О, я! – произнес министр с видом высшего равнодушия и комфортабельной беззаботности, – это совсем другое дело… Я, дорогой мой, я прикрыт Францией!
И, вернувшись к моему избранию, он добавил:
– Итак, я заключаю. О свекловице, еще раз о свекловице, всегда о свекловице! Такова твоя программа. Постарайся не выходить из нее.
Потом он скромно вручил некоторую сумму и пожелал счастливого успеха.
Я верно следовал программе, начертанной моим могущественным другом, и ошибся. Я не был избран. Подавляющее большинство, поданное за моего противника, я приписываю, кроме некоторых беззаконных махинаций, тому, что этот дьявол был еще невежественнее меня и более отъявленный мошенник.
Мимоходом заметим, что нагло выставляемое мошенничество в наше время заменяет все качества, и чем человек бесчестнее, тем более он имеет шансов, что в нем признают интеллектуальную силу и нравственную ценность.
Мой противник, который теперь в политике один из наименее сомнительных знаменитостей, воровал при всевозможных условиях своей жизни. И его превосходство происходило от того, что он, ничуть не думая скрываться, хвастался еще этим с самым возмутительным цинизмом.
– Я воровал, я воровал, – возглашал он на деревенских улицах, на публичных площадях, по дорогам, на полях…
– Я воровал, я воровал, – публиковал он в своих исповеданиях, на стенных афишах и в секретных циркулярах.
И в кабаках, усевшись на бочки, его агенты, совершенно облитые вином и багровые от алкоголя, повторяли, разглашали эти магические слова:
– Он воровал, он воровал…
Восхищенное трудовое население города не менее, чем и мужественное население деревень, восхваляли этого гордого человека с неистовством, которое увеличивалось каждый день в прямом соотношении с безумством его признаний.
Как я мог бороться с соперником, обладающим таким послужным формуляром, я, у которого еще на совести ничего не было, кроме мелких юношеских грешков, и то тщательно скрываемых, как, например, домашние кражи, вымогательства у любовниц, передергивания в игре, шантажи, анонимные письма, распущенность и подлоги? О, наивность неопытной юности!
Раз вечером, на одном публичном собрании меня даже чуть не убили разъяренные избиратели за то, что, после скандальных заявлений моего противника, я потребовал при первенстве свекловицы права на добродетель, на нравственность, на честность и заявил о необходимости очистить Республику от личных нечистот, обесчещивающих ее. На меня набросились; меня схватили за горло; моя особа, поднятая вверх и перебрасываемая, как комок бумаги, переходила от кулака к кулаку. К счастью, от этого приступа красноречия я получил только опухоль на щеке, три переломанных ребра и шесть вышибленных зубов.
Вот все, что я вынес из этого печального приключения, на которое натолкнула меня так неудачно протекция министра, называвшего меня своим другом.
Я выходил из себя.
Я тем больше имел право выходить из себя, что вдруг, в разгаре самой борьбы, правительство покинуло меня, оставило без поддержки, с моим единственным амулетом – свеклой, и начало переговариваться с моим противником.
Префект, сначала очень скромный, не замедлил сделаться очень нахальным; потом он отказал мне в сведениях, необходимых для избрания; наконец, он закрыл, или почти закрыл, дверь передо мной. Сам министр больше не отвечал на мои письма, не делал ничего, о чем я его ни просил, а преданные газеты повели против меня глухую атаку гнусными намеками под вежливой и расцвеченной формой. До того, чтобы на меня нападать официально, еще не дошли, но было ясно для всех, что меня покинули. А! Я думаю, что никогда столько горечи не проникало в душу ни одного человека.
Вернувшись в Париж, твердо решив произвести скандал, рискуя потерять все, я потребовал объяснений от министра, которого моя атака тотчас же сделала мягким и согласным.
– Дорогой мой, – сказал он мне, – я сожалею о том, что случилось с тобой. Честное слово! Ты видишь, как все это огорчило меня. Но что же я могу? Ведь я не один в кабинете… и…
– Я знаю только тебя! – горячо прервал я, ударив кулаком по столу, отчего привскочила находившаяся на нем груда бумаг. – До других мне нет дела… Другие меня не касаются… Только ты… Ты изменил мне; это неблагородно!
– Ну, подожди! Выслушай меня, понимаешь ли, – умолял министр. – Не сердись раньше, пока не узнаешь.
– Я знаю только одно, и с меня достаточно этого. Ты продал мою голову. Ну, что же. Это даром не пройдет, как ты думаешь. Теперь моя очередь.
Я ходил по кабинету, выбрасывая угрозы, производя беспорядок в стульях.
– А! А! Ты продал мою голову! Теперь посмеемся мы. Наконец страна узнает, что за фрукт этот министр. С риском отравить страну, я покажу ей, я открою перед ней всю великую душу министра. Глупый! Разве ты не понимаешь, что я держу тебя целиком, тебя, твое состояние, твои секреты, твой портфель! А! Мое прошлое стесняет тебя? Оно стесняет твою чистоту и чистоту Марианны? Хорошо, подождем. Завтра, да, завтра все будет известно…
Я задыхался от гнева. Министр попробовал успокоить меня: взять меня за руку, тихо притянуть меня к креслу, с которого я соскочил.
– Но замолчи же! – сказал он мне, придав своему голосу умоляющие интонации. – Выслушай меня, умоляю тебя! Ну, сядь! Дьявол, который не хочет ничего слушать! Вот в чем дело…
Быстро, короткими рублеными фразами он говорил с дрожью в голосе:
– Мы не знали твоего конкурента. В борьбе он показал себя великим человеком. Настоящим государственным деятелем! Ты знаешь, как мало министерских людей! Ведь у нас постоянно одни и те же, а нам нужно время от времени показать палате и стране новую фигуру. А таких нет. Ты это понимаешь? Ну, вот мы и подумали, что твой конкурент может быть одной из таких фигур. У него все качества, соответствующие временному министру, министру во время кризиса. Наконец, он подкупен, понимаешь ли? Признаюсь, досадно за тебя. Но прежде всего интересы страны.
– Не говори же пустяков. Ведь здесь мы не в палате. Дело не в интересах страны, над которыми ты смеешься, и я так же. Дело во мне. Благодаря тебе, я выброшен на улицу. Вчера вечером кассир моего клуба решительно отказал мне в ста су. Мои кредиторы, рассчитывавшие на успех, в бешенстве от провала и преследуют меня, как зайца. Меня продадут. Сегодня мне не на что обедать! И ты добродушно думаешь, что это может так и пройти? Значит, ты сделался глупым, таким же глупым, как член твоего большинства!
Министр улыбался. Он фамильярно похлопал меня по плечу и сказал:
– Я в твоем распоряжении, но ты не даешь мне выговорить; я вполне согласен дать тебе вознаграждение.
– У-до-вле-тво-ре-ние!
– Хорошо, удовлетворение!
– Полное?
– Полное! Приходи через несколько дней. Я тогда, несомненно, буду в состоянии дать тебе его. А пока вот сто луидоров. Это все, что осталось у меня от секретных фондов.
Он мило, с дружеской веселостью, прибавил:
– Полдюжины таких молодцов, как ты… И нет больше бюджета!
Эта щедрость, очень значительная, чего я не ожидал, была в состоянии немедленно успокоить мои нервы. Я положил в карман – все еще ругаясь, потому что не хотел показать себя ни обезоруженным, ни довольным – два билета, протянутые мне с улыбкой моим другом. И с достоинством удалился.
Следующие три дня я провел в самом низком дебоше.
Глава 2
Позвольте мне еще одно отступление. Может быть, небезразлично будет сказать, кто я такой и какого происхождения…
Таким образом будет лучше выяснена ирония моей судьбы.
Я родился в провинции в одной семье мелкой буржуазии, той честной мелкой буржуазии, экономной и добродетельной, которая, как нас учат официальные речи, и является настоящей Францией… Что делать! Особенно я этим не горжусь.
Мой отец был торговцем хлебом. Это был очень грубый, малоотесанный человек, но чудесно разбирался в делах. Он пользовался репутацией очень ловкого человека, и его ловкость состояла в «выставлении людей», как он говорил. Обмануть на качестве и весе товара, заставить заплатить два фунта за то, что ему самому стоило два су. И, когда можно было без большого скандала, заставить заплатить два раза, – вот каковы были его принципы. Например, он никогда не продавал овса, не намочив его предварительно в воде. Таким образом разбухшие зерна увеличивались вдвое и в объеме, и в весе, особенно когда они были приправлены мелким песком, – операция, которую мой отец всегда проделывал сознательно. Он также чудесно умел примешивать в мешки зерна спорыньи и другие ядовитые семена, отброшенные при просеивании, и никто лучше его не смешивал испорченную муку со свежей. В торговле ничто не должно пропадать, и в ней все придает вес. Моя мать, еще более жадная на мелкие барыши, помогала ему в изобретательных надувательствах, и жестокая, недоверчивая, стояла на страже кассы, как выставляют стражу перед врагами.
Строгий республиканец, горячий патриот, – он поставлял на один полк, – нетерпимый моралист, наконец, честный человек в популярном значении этого слова, мой отец казался безжалостным, не извиняющим ничего в нечестности других, особенно когда эта нечестность приносила ему убыток. Тогда он был неиссякаем в речах о необходимости честности и добродетели. Одной из самых важных его мыслей было, что в строгой демократии их необходимо сделать обязательными, как обучение, налоги. Раз он заметил, что один возчик в течение пятнадцатилетней службы обкрадывал его. Немедленно он попросил арестовать его. На суде возчик оправдывался, как только мог:
– Но у хозяина только и был вопрос – «выставить» кого-нибудь. Когда он одурачит какого-нибудь покупателя, то он этим хвалится, как хорошим поступком. «Все – это уметь вытягивать деньги, – говаривал он, – а какое дело, откуда и как они вытягиваются? Продать старого кролика за хорошую корову, – вот весь секрет торговли». Ну, что же! Я и поступил, как сам хозяин поступал со своими покупателями. Я выставил его.
Этот цинизм не понравился судьям. Они осудили возчика на два года тюрьмы, не за то только, что он украл несколько килограммов хлеба, но, главным образом, за то, что оклеветал один из старейших торговых домов округа. Торговый дом, основанный в 1794 году, и старинная прочная и непреклонная честность которого восхищала весь город от мала до велика.
Я помню, что вечером после этого знаменитого суда мой отец собрал у себя несколько приятелей, таких же торговцев, как он сам, и так же, как он, проникнутых этим просительным принципом «выставлять людей», – этой душой торговли. Что они негодовали по поводу предательских показаний возчика, вы сами должны понимать. Только об этом и говорили до полуночи. И посреди восклицаний, афоризмов, споров и маленьких стаканчиков выжимок вина, которыми ознаменовали этот памятный вечер, я удержал следующее правило, которое было, так сказать, моралью этого происшествия и в то же время синтезом моего воспитания:
– Взять что-либо у кого-нибудь и присвоить его, это – воровство. Взять что-либо у кого-нибудь и передать его другому в обмен на сколько возможно большее количество денег, это – торговля. Воровство тем больше глупо, что оно довольствуется только одним барышом, часто опасным, тогда как торговля приносит два барыша без риска.
Вот в такой нравственной атмосфере я рос и развивался, в некотором роде совсем один, без другого руководителя, кроме ежедневного примера моих родителей. При мелочной торговле дети в большинстве случаев бывают предоставлены самим себе. Заняться их воспитанием нет времени. Они растут, как могут, смотря по своей природе и под вредным влиянием среды, большей частью низменной и ограничeнной. Самопроизвольно и без чьего-либо принуждения, я подражал и принимал участие в домашних мелочах. С десятилетнего возраста у меня не было другого понятия о жизни, как о воровстве, и я был уверен, – о, вполне бессознательно, уверяю вас! – что «выставление людей» составляет единственное основание всех социальных отношений.
Колледж определил странное и извилистое направление, которое я должен был дать своему существованию, потому что именно там я узнал того, кто позже должен был сделаться моим другом, знаменитым министром, Эжена Мортена.
Сын виноторговца, приготовляемый к политической деятельности, как я к торговле своим отцом, который был главным избирательным агентом в округе, вице-президентом комитета гамбеттистов, освоителем различных лиг, групп сопротивления и профессиональных синдикатов, – Эжен с детства таил в себе душу «настоящего государственного человека».
Он внушал нам уважение своим очевидным превосходством в нахальстве и неделикатности, а также особенной манерой говорить, торжественно и пусто, что возбуждало наш энтузиазм. Кроме того он получил от отца полезную и завоевывающую манию к организации. В несколько недель он быстро преобразил двор колледжа во всевозможные виды ассоциаций и подассоциаций, комитеты и подкомитеты, в которые он выбирался сразу президентом, секретарем и казначеем. Тут были: ассоциации игроков в мяч, в волчок, в чехарду, ходоков, комитет неподвижной гимнастики, лига трапеции, синдикат бега со сжатыми ногами и т. д. Всякий член этих разнообразных ассоциаций должен был вносить в центральную кассу, то есть в карманы нашего товарища, месячный взнос в пять су, который, кроме других преимуществ, давал право на получение трехмесячного журнала, издаваемого Эженом Мартеном для пропаганды идей и защиты интересов этик многочисленных группировок, «автономных и солидных», по его словам.
Дурные инстинкты, одинаковые у обоих, и сходные аппетиты скоро сблизили нас, его и меня, и из нашей тесной дружбы создали жадную и постоянную эксплуатацию наших товарищей, гордившихся вступлением в синдикаты. Я очень скоро осознал, что в этом сообществе не я был самым сильным; но в виду именно этого сознания я только еще прочнее прицеплялся к судьбе своего честолюбивого товарища. Не надеясь на равный раздел, я всегда был уверен, что получу кое-какие крохи… Тогда они удовлетворяли меня. Увы! – я никогда не получал ничего, кроме крошек от пирогов, пожираемых моим другом.
Позже я встретился с Эженом при одном трудном и печальном обстоятельстве моей жизни. В силу желания «выставить кого-нибудь», мой отец в конце концов был выставлен сам и не в переносном смысле, как он слышал от своих клиентов. Несчастная поставка, отравившая, кажется, целую казарму, была причиной того плачевного приключения, которое закончило полное разорение нашего торгового дома, основанного в 1794 году. Мой отец, может быть, пережил бы свой позор, потому что он знал бесконечную снисходительность той эпохи; он не мог пережить разорения. Апоплексический удар унес его в один прекрасный вечер. Он умер, оставив нас, мою мать и меня, без средств.
Не имея возможности больше рассчитывать на него, я был принужден выпутываться лично и, вырвавшись из материнских причитаний, сбежать в Париж, где Эжен Мортен принял меня наилучшим образом.
Он понемногу поднимался. Благодаря парламентским протекциям, искусно эксплуатируемым, гибкости своей натуры, своему полнейшему отсутствию разборчивости, он начинал заставлять с уважением говорить о себе в прессе, в политике и финансах. Тотчас же он воспользовался мною для грязных делишек, и я также не замедлил, постоянно живя в его тени, добиться некоторой доли его значения, которым я не сумел воспользоваться, как должен был бы сделать. Постоянства в нечистоте, – вот чего больше всего мне недоставало. Я ничуть не испытывал запоздалых угрызений совести, сожалений, мимолетных желаний честности, нет, во мне есть какая-то дьявольская фантазия, преследующая и необъяснимая развратность, заставляющая меня вдруг, безо всякой видимой причины, бросать великолепно идущие дела, разжимать пальцы на самом лучшим образом сжатом горле. Обладая практическими качествами первого сорта, очень тонким пониманием жизни, смелостью задумать невозможное, исключительной способностью даже выполнить его, – у меня не было упрямства, необходимого деловому человеку. Нет ли, может быть, под негодяем, какой я есть, нет ли погибшего поэта? Нет ли мистификатора, которому нравится мистифицировать самого себя?
Однако в предвидении будущего и чувствуя, что, возможно, наступит день, когда мой друг Эжен захочет избавиться от меня, постоянно являвшегося для него гнетущим прошлым, я имел ловкость скомпрометировать его в скандальных историях и предусмотрительно сохранил о них в своих руках неоспоримые доказательства. Под боязнью падения Эжен должен был вечно таскать меня за собой, как каторжное ядро.
Официально у Эжена была одна любовница. Звали ее графиня Борская. Не очень молодая, но еще свежая и аппетитная, то полька, то русская, а часто и австриячка, – она, понятно, считалась немецкой шпионкой. Ее салон часто посещался нашими знаменитейшими государственными людьми. Там делалась политика и там, при изобилии флирта, началось много значительных и подозрительных дел. Между самыми постоянными посетителями этого салона выделялся один левантринский финансист, барон К. – молчаливая личность цвета тусклого серебра, с мертвыми глазами, волновавший биржу своими колоссальными операциями. Было известно, по крайней мере, говорили, что за этой непроницаемой и молчаливой маской, действует одна из самых могущественных империй Европы. Чистейшее романтическое предположение, несомненно, потому что в этой испорченной среде никогда не известно, чем надо больше всего восхищаться: ее испорченностью или ее легковерием. Как бы то ни было, графиня Борская и мой друг Эжен Мортен страстно желали войти в игру таинственного барона, тем более страстно, что последний скрытым, но несомненным попыткам противопоставлял не менее скрытую и несомненную холодность. Я даже думаю, что эта холодность довела его до подачи совета, результатом которого для наших друзей была печальная развязка. Тогда они придумали напустить на упрямого банкира одну очень хорошенькую дамочку, интимную подругу дома, и в то же время напустить меня на эту очень хорошенькую дамочку, которая, под их влиянием, была вполне расположена милостиво допустить нас обоих, банкира, как серьезного человека, а меня для развлечения. Их расчет был прост, и я понял его с первого же момента: устроить меня на месте и таким образом я через дамочку, они – через меня сделаются владeльцами секретов барона, вырываемых в моменты нежного забвения. Это можно было назвать политикой концентрации.
Увы! – демон развратности, посещающий меня в решительную минуту, когда я должен действовать, захотел, чтобы все произошло иначе и чтобы этот прекрасный проект разрешился очень некрасиво. 3а обедом, который должен был скрепить этот вполне парижский союз, я по отношению к дамочке выказал себя таким грубым, что она, вся s слезах, сконфуженная и рассерженная, скандально покинула салон и вернулась к себе вдовою любви нас обоих.
Маленький праздник был оборван… Эжен утащил меня в карету. Мы спускались по Елисейским Полям в трагическом молчании.
– Куда ты хочешь, чтобы я доставил тебя? – спросил меня великий человек, когда мы повернули за угол Королевской улицы.
– В вертеп… на бульвар… – ответил я с насмешкой. – Я тороплюсь немного подышать чистым воздухом в обществе честных людей.
И вдруг, с жестом отчаяния, мой друг ударил меня по колену и – о! я всю жизнь буду видеть перед собой злобное выражение его губ и ненавистный взгляд! – он вздохнул:
– Ну! Ну! Никогда из тебя ничего не выйдет. – Он был прав. И на этот раз я не мог обвинять его, что тут была его ошибка.
Эжен Мортен принадлежал к той школе политиков, которую под знаменитым именем оппортунистов, Гамбетта напустил на Францию, как стаю голодных хищных зверей. Он добивался власти только из-за материальных наслаждений, доставляемых ею, и из-за денег, которые такие опытные люди, как он, умеют черпать из грязных источников. Не знаю, почему, впрочем, я приписываю одному Гамбетте историческую честь изобретения этой угрюмой падали, продолжающей существовать и до сих пор, несмотря на все Панамы. Конечно, Гамбетта любил разврат: в этом демократе был развратник или, скорее, дилетант разврата, наслаждавшийся запахом человеческого разложения; но необходимо сказать в его защиту и в прославление их, друзья, которыми он окружал себя и которых случай еще более, чем разумное избрание, привязывал к его короткому счастью, имели силу самим и за свой риск броситься на вечную добычу, над которой столько челюстей ломали свои бешеные зубы.
Прежде чем дойти до Палаты, Эжен Мортен прошел все ремесла журналиста, даже самые нижние по своей планке, даже самые темные. Никогда не делаешь выбора, с чего начать: берешь то, что подвернется под руку… Страстным и быстрым – и, однако, обдуманным было его вступление в парижскую жизнь, – я разумею ту жизнь, которая ведет от редакционных контор к парламенту, по пути заходя в полицейскую префектуру.
В то время не было ни одного значительного шантажа или какого-нибудь нечистого дела, в котором наш честный Эжен, раздираемый нетерпящей нуждой и разрушительными аппетитами, не был бы в некотором роде таинственной и живой душой. У него был гений соединить какую-нибудь большую часть прессы, чтобы прекрасно проводить обширные операции. Мне знакомы в этом запретном роде комбинации, составляющие чистейшие chef-d'oeuvre-ы, и обнаруживавшие в этом мелком провинциале, быстро обтесавшемся, удивительного психолога и чудного администратора дурных инстинктов. У него была скромность не хвастаться чистотой своих проделок и драгоценное искусство, пользуясь другими, никогда не выставлять свою личность в минуты опасности. С неизменной ловкостью и великолепным знанием сферы деятельности он умел всегда избегать, обходя их, зловонные и грязные лужи исправительной полиции, в которые так неловко попадают многие. Правда, моя помощь – я говорю это без тщеславия – во многих обстоятельствах была ему не бесполезна.
Впрочем, это был чудный малый, да, на самом деле, чудный малый. Его можно было упрекнуть только в неловкости в манерах, постоянный признак его провинциального воспитания, и в вульгарных мелочах его слишком недавней элегантности, которые выказывались очень некстати. Но все это было только наружностью, великолепно скрывавшей перед плохими наблюдателями все то, что было в нем тонкого: проницательное чутье, хитрую чуткость, все, что в его душе было жестокого и ужасного по упрямству.
Чтобы понять его душу, надо было видеть, – увы! сколько раз я видел это! – две складки, которые, в известные моменты, ослаблялись, опускали оба угла его губ и придавали его рту ужасное выражение… Да, это был чудный малый!
Двумя принятыми дуэлями он заставил замолчать неблагосклонность, которая шипит вокруг новых личностей, а его природная веселость, его добродушный цинизм, который охотно принимался за любезную парадоксальность, а также и его романы в конце концов завоевали ему репутацию, спорную, но удовлетворительную для будущего государственного человека. Он также имел чудесную способность говорить в продолжение пяти часок и все равно, по какому угодно поводу и никогда не высказать ни одной мысли. Его не прекращающееся красноречие лилось без остановки, без устали: медленный, монотонный, убийственный дождь политического словаря, – то же самое по морским вопросам, как и по школьным реформам, по финансам, как и по изящным искусствам, по земледелию и по религии. Услужливый, когда это ничего ему не стоило, великодушный, даже расточительный, когда это должно было во много раз вознаградить его, высокомерный и раболепствующий, смотря по обстоятельствам и по людям, скептик без элегантности, развратник без утонченности, энтузиаст без искренности, остроумный без находчивости, – он был симпатичен всем. Поэтому его быстрое возвышение никого не удивило, не оскорбило. Напротив, оно было принято благосклонно различными политическими партиями, потому что Эжен не считался суровым сектантом, не разбивал ничьей надежды, ничьего честолюбия, и не упускалось из виду и то, что при случае было возможно сговориться с ним. Самое главное – дать цену.
Таким был человек, таков «чудный малый», на которого я возлагал свою последнюю надежду и который на самом деле держал в своих руках мою жизнь и мою смерть.
Можно заметить, что в этом едва очерченном наброске моего друга я скромно прятал себя, хотя я сильно и часто любопытными способами помогал его судьбе. Я много мог бы рассказать случаев, поверьте мне, не очень поучительных. К чему полная исповедь, когда угадывается вся моя бесчестность и так, не подчеркивая ее больше? А потом моя роль, рядом с этим смелым и осторожным мошенником, всегда была – я не скажу, незначительной, о, нет! – не достойной уважения. Вы рассмеялись бы мне в лицо, – но она осталась почти секретной. Да будет позволено мне сохранить эту темноту, почти молчаливую, которой мне хотелось бы покрыть эти годы свирепой борьбы и мрачных махинаций… Эжен не «признавал» меня. И я сам, благодаря довольно странному остатку чистоты, иногда испытывал непобедимое отвращение при одной мысли, что я мог сойти за его подставное лицо…
Впрочем, мне иногда случалось на целые месяцы терять его из виду, «бросать» его, как говорится, отыскивая средства в игорных домах, на бирже, в уборных дам полусвета, средства, которые мне надоедало требовать с политики и отыскание которых более подходило к моим вкусам по лени и по случайностям… Иногда, охваченный внезапной поэзией, я скрывался в каком-нибудь забытом уголке провинции и, перед лицом природы, наслаждался чистотой, безмолвием, нравственным возрождением, что, – увы! – недолго всегда продолжалось. И я в минуты тяжелых кризисов возвращался к Эжену. Он не всегда принимал меня сердечно, как я требовал от него. Было видно, что он очень хотел бы избавиться от меня. Но я сурово и сухо призывал его к действительности нашего взаимного положения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?