Электронная библиотека » Олег Слободчиков » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Великий Тёс"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 19:08


Автор книги: Олег Слободчиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Он велел ватажным покупать ржи по двенадцать пудов на человека, вместе с балаганцами. Ровно столько, чтобы ни полпуда не отобрали таможенные казаки. По пуду соли на каждого и не больше. Чтобы не было спора о налоге. Зная енисейские цены на рухлядь, торговался за каждого соболя. Недорого выторговал у купцов большой струг в обмен на малый, который от груза просел по самые борта. Знал, что на обратный путь, к Тобольску, тяжелый струг для торговых – обуза. Староватажные промышленные не могли нарадоваться новому связчику.

Знал Угрюм и то, как таможенные казаки в Енисейском берут десятину. Самых лучших соболей и лис приготовил на поклон воеводе и подьячему. Сам ходил к ним с передовщиком. Балаганцев объявил ватажными ясырями, отпущенными промышлять с ним их хозяином Ивашкой. Показал купчую.

Перфильев ватажку не обыскивал. Десятину взял под слово. Выправил наказную грамотку промышлять у Ангарских порогов.

Ватажные, которых знобило при одной мысли, что придется иметь дело с острожными начальными людьми, как услышали от Угрюма, что свободны следовать на промыслы и больше их никто не тронет, ахнули и стали величать нового связчика по батюшке.

Угрюм выбрал среди добытой ими рухляди среднего соболя и велел передовщику подарить его в почесть острожному попу. Старанием батюшки острожная Введенская церковь была уже накрыта крашеным драньем. Пятеро ватажных по научению нового связчика день поработали на строительстве храма, с острожным людом отстояли литургию в освященном приделе, исповедались и причастились в путь-дорогу. Поп Кузьма принял от них крестоцелование друг другу и обещание первого добытого соболя отдать острожной церкви. С тем и благословил на промыслы. Все было сделано по чину и закону. С легкими сердцами и радостью ватажные с ясырями продолжили путь к устью Ангары.

Довольный собой и нынешней жизнью, Угрюм не отнекивался от бурлацкой бечевы. Тянул струг наравне со всеми. Но сколько мог, оберегал от всяких работ Бояркана. Князец быстро уставал идти пешком, колодой сидел в струге или становился на шест, помогая проталкивать груженое судно против течения.

Прошли скалистое, бурлящее перекатами устье Ангары, долгую песчаную отмель. Потянули струг крутым берегом с нависшими деревьями. Бечевник был труден. Но казаки атамана Василия оставили после себя тропу, прорубили мешающие ходу деревья и ветви. Удача не покидала ватагу и самого Угрюма.

С неприязнью вспоминалась ему жизнь в Маковском остроге, особенно Меченка, по которой когда-то томился сухотой. После зимнего перехода из Томского острога он по-другому взглянул в ее бирюзовые глаза. Опростилась, обабилась за Иваном. Одета была лучше прежнего, но неряшливо. Почему оказалась за братом, а не за Максимом, Угрюм не спрашивал. Украдкой наблюдая за ней, брезгливо недоумевал, как она могла быть его присухой?

Быстро заметил Угрюм, что Меченка в женах не только злобна на слово, как было и прежде, но и жадна: не попросишь – не накормит. То хлеб спрячет, то от каравая зубами откусит, чтобы другим не досталось. Если брата не было в доме, он уходил к добросердечной соседке Капе, жене стрельца Колесникова. Нескладная, глупая в пустопорожних разговорах, она была чистоплотной, житейски мудрой и приветливой женщиной.

С неприязнью вспоминал Угрюм, как на первой неделе Великого поста распахнул дверь, нежданный, не услышанный – братаниха у печки допивала скисшее молоко. Увидев его, поперхнулась от испуга и чуть не подавилась до смерти. Кашляла, пучила злобные глаза и выглядела страшней кикиморы. И легла на его сердце неприязнь не только к ней, но ко всему Иванову дому.

И нападала на него тоска. Думал про себя, отчего русичи так тяжко и плохо живут? Невольно затевал нескончаемый спор с братом как продолжение своего рассказа о счастливых чужбинах.

– Бесовские посулы! – отмахивался старший.

– Почему бесовские? – не соглашался Угрюм. – Живут же люди по-людски?

– Грех жить для чужого народа! – наставлял брат. – Христа еще до Его рождения единокровники гнали и притесняли. А он муки за них принял. На распятье пошел, хотя знал, что предадут. Надеялся, вдруг покаются и простятся им прежние грехи. Через Его подвиг Бог всем людям показал, как человек должен жить на земле.

Угрюм фыркал, указывал глазами на Сорокиных:

– Ради этих на крест?

– И ради них! – упрямо рыкал Иван, хоть сам незадолго до того матерно поносил того и другого.

Раздосадованный, что распустил язык, Угрюм с ненавистью оглядывал грязи верховий Кети, претерпевал тесный острожный быт, злобную жадную Меченку. И всю свою прежнюю жизнь: промышленную, гулящую, торговую – ненавидел. Никакого счастья не сулила она богатому или бедному, ничего того, о чем мечталось с голодного, сиротского детства до бухарского плена. И казалось ему, будто старший брат со всеми русскими людьми Сибири в своем упрямом невежестве стоит по одну сторону пропасти, а он, со своим знанием иной жизни, по другую.

Теперь все переменилось: засыпая возле костра после трудного перехода, Угрюм с радостью думал: «Не оставил Бог. Послал ангела-вестника в виде балаганцев. Призвал к иной жизни, которую чуял и носил под сердцем, сколько себя помнил».

Густо плыл по реке желтый лист. Деревья по берегам стояли голые, черные. Моросил дождь, просекаясь снежинками. Дышалось легко и привольно, спалось сладко. Ватага прошла устье Тасея. Больше всего Угрюм боялся не узнать этих мест, пройденных зимой, и сбиться на приток. Но узнал Тасееву реку и повернул к Ангаре. Шли дальше, к устью Илима.

Добрые ватаги в это время рубили зимовья, готовили в зиму рыбный и мясной припас. А они все шли правым берегом Ангары. Здешние тунгусы никому дань не платили, похвалялись, что ни от кого не зависят. У промышленных спрашивали о русском остроге на Енисее, о войнах казаков с родственными им племенами. Но вреда промышленным людям не чинили.

По их сказам узнал Угрюм устье тунгусской реки Илэл[57]57
  Илэл – Илим.


[Закрыть]
, по которой сплыл к Ангаре в давние времена под началом Пантелея Пенды. Утрами вдоль берега намерзал лед. Уже слышен был шум порога. Показались острова. Балаганцы узнали места, близкие к их кочевьям. Вскоре они встретили первых братских кыштымов. Бояркан велел Адаю взять у них вожей с оленями.

Его самого никакой олень не выдерживал. Но Адай с радостью бросил опостылевшую ему бечеву и сухим путем ушел с тунгусами к кочевьям на Гею.

Тянуть струг без балаганского молодца стало трудней. Шум порога усиливался. Угрюм велел сделать под ним дневку. Стояли день и другой. Ватажные, боясь зимы, зароптали, соглашались остановиться на промыслы и в этих местах. Но Угрюм с умыслом затягивал отдых спутников. Вскоре к их стану прибыли братские всадники с лошадьми в поводу. Первым среди них Угрюм узнал Куржума, брата Бояркана.

Хубун с братом и Адаем ускакали к своим кочевьям. Три братских молодца запрягли в гужи коней. И помчался груженый струг через Шаманский порог да вверх по притоку так быстро, что в лодке едва успевали отталкиваться от берега.

Три дня Угрюм пировал на стане Бояркана. Он садился рядом с князцом-хубуном по правую руку, как друг. Его приодели в дорогой камчатый халат, сапоги, дали островерхую шапку, шитую серебряной нитью. Он весело оглядывал долину знакомой реки. Балаганцы ругали Аманкула, с тоской вспоминали свою степь. А ему и здесь было хорошо. Всей грудью вдыхал запахи опавших, прибитых инеем трав, скота, войлока и был счастлив, будто вернулся домой.

Радостно встретил дархана заметно постаревший Гарта Буха. Угрюм по-свойски перекинулся словцом с его дочерью Булаг. Она повзрослела и стала еще привлекательней. Если прежде кузнец шутил над смешной девкой из озорства, то теперь увидел в ней женщину. Все те же глаза, опушенные черными ресницами, тонкие брови тянулись к вискам распахнутыми крыльями птицы. Ее пухлые щеки слегка опали, но остренький носик, как прежде, подергивался при разговоре, то высовывался, то утопал в них.

Булаг недолго горевала о погибшем муже, вышла замуж за другого, богатого скотом. Но жизнь ее не задалась. Она ушла от мужа и снова жила у родителей.

На четвертый день слегка опухший от молочной водки Бояркан принялся судить скопившиеся у родни споры и распри. Одним из первых дел было желание племянницы Булаг развестись со вторым мужем.

Кривоногий, с засаленной косой и выпяченной губой, он с первого взгляда не понравился Угрюму. На вопрос Бояркана, отчего племянница не желает с ним жить, Булаг коротко и равнодушно ответила: «Злой!»

Бить детей и женщин у балаганцев не принято. Силой жен при себе они не удерживали. Бояркан, важно поглядывая на обоих, попытался дознаться, что за злость мешает жить супругам, но ничего не понял из их путаных слов. Муж тоже ругал Булаг, однако развода не хотел.

– Бол[58]58
  Бол – член (монг.).


[Закрыть]
у тебя нормальный? – строго спросил его хубун.

– Хороший бол, лучше, чем у других! – стал похваляться кривоногий муж.

– Снимите с него штаны! – приказал Бояркан своим молодцам. Те со смехом обнажили мужика.

– Нормальный! – взглянув в один глаз на мужскую доблесть, подтвердил хубун. – Живите и не ссорьтесь!

И тут Булаг, стоявшая перед князцом достойно и равнодушно, подперла бока руками, топнула ногой и бойко вскрикнула:

– Не буду жить! Ругается, рот не закрывает, чтоб его мангадхай сожрал. Падалью воняет, как мешок с протухшим жиром. Не буду жить!

– Ну, тогда не живите! – сохраняя важность в лице, согласился Бояркан. – Пусть твои родственники отдадут его родственникам все подарки.

На том суд по разводу был закончен. Все сочли решение хубуна справедливым. А он перешел к другим делам. Булаг как ни в чем не бывало вернулась к костру и стала скоблить ножом паленые бычьи лытки. Угрюм прошелся по стану, присел у костра против Булаг. Стараясь говорить как прежде, со смехом, спросил:

– А за меня пойдешь, если бороду сбрею?

Булаг помолчала, не выказывая ни неприязни, ни высокомерия, и со вздохом ответила:

– Ни за кого больше замуж не пойду. Надоело! – подняла голову, взглянула на Угрюма сквозь непомерно длинные ресницы. И он увидел в них хорошо знакомую ему забубенную тоску.

Как-то ласково и непринужденно влекла его эта молодая овдовевшая и разведенная женщина. Не так, как когда-то Меченка. Та присушила, очаровала до одури, чуть под венец не привела. А разглядел получше – и возненавидел.

Холодало. Угрюм гулял и отдыхал, а его ватага строила зимовье, спешно готовилась к зимним промыслам, при этом молила Бога за то, что послал им такого связчика, как он.

Выпал снег. Заторосилась и застыла река. По совести, пора было возвращаться в ватагу и промышлять. Он обещал прийти к Покрову – и все медлил. Ватажные могли обойтись без него: он для них и здесь, среди балаганцев, делал много полезного: оговорил с Боярканом и Куржумом, что ватажка сможет зверовать под их защитой сколько захочет без всякой платы. В уме же прикинул, что это для промышленных слишком хорошо, и решил от имени князца назначить пустячную дань – десять соболей в зиму. Промышленные будут благодарны за такой договор.

Купленная Угрюмом кобылка была жива-здорова, принесла двух жеребят, лончака пора было объезжать. Ради добрососедства он опять ковал и налаживал балаганцам утварь. Кое-чему научился у Абдулы и сделал такой рог для охоты на лосей, что молодые мужики Гарты стали предлагать за него быка.

Угрюм весело отнекивался: что бык, если с помощью рога он мог добыть несколько лосей. Их мясо и мясо диких оленей почиталось среди балаганцев как самое вкусное.

Угрюм стал ездить на охоту с молодыми мужчинами стана и сразу почувствовал, как к прежнему нималому уважению прибыло другое. После первой привезенной добычи даже Булаг поглядывала на него почтительно.

Кузнец среди бурят был очень уважаем. Балаганцы называли Угрюма Дарханом. Другого имени у него здесь не было. Теперь же, после помощи Бояркану и добычи лося, они стали называть его Мергеном[59]59
  Мерген – охотник-добытчик. Один из титулов предводителей у бурят.


[Закрыть]
. То есть признавали за своего.

Угрюм еще короче выстриг бороду и все откровенней поглядывал на Булаг. А она уже не фыркала и не злилась, разговаривала с ним приветливо и доброжелательно.

Первый хороший снег выпал через три дня после Покрова. Угрюм со своего счета дней и праздников сбился, чужое счисление еще не понимал. Но рев лосей той осенью продолжался и после снега. Возвращение в ватагу затягивалось. Зверовал Угрюм с двумя братскими парнями. Они верхами ехали по лесу. Лось откликнулся со старой гари.

Охотники подъехали на его зов. Лес был заколдоблен, лошади по нему не шли. Балаганцы чащи не любили. Не любили они и пешей ходьбы. Угрюм велел своим помощникам ждать его на поляне и пошел на рев один, с тунгусским луком: тяжелым, склеенным из трех древесных пластин. Трехгранные наконечники к стрелам он ковал и точил сам. Прислушался. Протрубил в рог. Дождался ответного рева и, похрустывая валежником, пошел на зов.

И вот послышался треск веток. Радостно застучало сердце в груди. Он уже представил, как порадуется новой добыче Булаг. Но вместо лося из ельника выскочил медведь. Он портил всю охоту и удачно начавшийся день.

Угрюм заревел, засквернословил, размахивая луком. Медведь даже не приостановился. Высоко вскидывая когтистые лапы, он мчался на человека так, что подрагивала земля. Его черные губы были задраны, между ними желтел оскал зубов. Маленькие глаза глядели подслеповато, пристально и зло. Но зверь уже не мог не видеть, что перед ним не лось, а человек.

«Плохо дело!» – успел подумать Угрюм. До самого плеча оттянул тетиву. Едва медведь вскинул голову, перепрыгивая через какую-то валежину, всадил тяжелую стрелу в горло, прямо под оскаленную пасть.

На мгновение зверь осел всей тучной тушей. Заревел. Но не успел Угрюм положить на лук новую стрелу, как он в два прыжка оказался рядом. Лук со стрелой вылетели из рук. Зверь осел на зад. Оперенный конец стрелы, торчащий из мохнатой шеи, больно ткнул охотника в грудь. Смрадно пахнуло из медвежьей пасти. Защищаясь от клыков, Угрюм сунул правую руку в звериное горло. За что-то там ухватился. Вышло это случайно, хоть он и слышал от старых промышленных, что так иногда останавливали разъяренного медведя.

Левой рукой Угрюм выхватил короткий рабочий нож. Стал неловко тыкать острием в шерсть. Медведь слабеющей лапой отбивался и шкрябал его по одежде. Наконец Угрюму удалось воткнуть лезвие по самую рукоять. Не вынимая ножа, он стал бередить им рану.

Зверь осел ниже. Еще раз ударил лапой по лицу и по одежде. Угрюм выдернул руку из пасти. Попытался схватить стрелу, торчавшую из медвежьего горла, и всадить ее глубже. Рука никак не могла сжаться. Он взглянул на свою влажную ладонь и не сразу узнал ее. Не было указательного пальца. И как только Угрюм понял это, из култышки струей хлынула кровь.

Он еще трижды ударил зверя ножом. Почувствовал, что тот выдохся. Обрадовался. Сам заревел разъяренно, победно. Но крика не получилось. Вместо него на щеке надулся и лопнул кровавый пузырь. Тут только Угрюм опустил глаза и увидел, что его кафтан и штаны изодраны в клочья. По ним струилась кровь. Он удивился тому, что не заметил, не почувствовал, как зверь драл его тело. И вдруг ослаб.

Хотел подобрать лук. Едва наклонился, сильно закружилась голова. Он еще раз взглянул в живые глаза зверя, повернулся к нему спиной и заковылял в обратную сторону. «Не Ерофеев ли нынче день, когда лешие лютуют перед зимней спячкой?» – подумал, всхлипывая. Деревья закачались перед глазами. Он осел на колени и приложил к лицу тут же окровянившуюся пригоршню снега. Стал гаснуть день, и наступила ночь.

Какие-то видения носились перед ним в той черной ночи. Сначала он услышал ровное дыхание возле уха. Почувствовал запах жилья, дыма и запах женщины. Открыл глаза. Мутно виднелись над головой решетка юрты и войлок. Тлел очаг. Угрюм почувствовал, что лежит на спине раздетый догола и прикрытый мягким, скользким шелком халата. Щекой уловил человеческое тепло: не простое, не обычное, а тепло, исходящее от женщины. Скосил глаза.

Поджав под себя ноги, рядом с ним сидела Булаг. Голова ее опала на крутую грудь. Локон растрепавшихся волос висел перебитым вороновым крылом. Она тихонько посапывала во сне. В той черной ночи, из которой он только что выплыл, Угрюм услышал сперва этот самый звук. Полное обнаженное колено касалось его плеча.

Болело все тело, сильно саднило в паху. Живо вспомнилось, как он так же вот сидел возле оскопленного Пятунки. И показалось Угрюму, что возле полога двери кто-то стоит, низко опустив голову. «Не ангел ли?» – стал вглядываться в темень. Платок ли бабий, кошма ли белая были подвешены там. Но ему виделся человеческий лик. Угадывались пятна глаз и носа. Темнел провал рта, расползшегося в ухмылке. И в том провале поблескивали клыки.

Угрюм содрогнулся от страшной догадки. Так вот кем был тот, кому он всю жизнь молился, кто всегда помогал и выручал. Все разом открылось и стало очевидным. Этот клыкастый всю жизнь играл с ним, как кошка играет с мышкой: придавит, увидит, что подыхает, – отпустит и освободит. Чуть же окрепнет жертва – схватит зубами и бросит. А он, глупый Егорий, до этой самой ночи не понимал и почитал его как защитника, как своего единственного спасителя.

Вот и случилось! Медведь был наведен на него не случайно. И все несчастия, и все чудесные избавления от них стали понятны. Теперь конец игре. «Какая глупая, однако, получилась жизнь?» – всхлипнул он и сглотнул соленую скатившуюся слезу.

Булаг затихла, подняла голову, взглянула на него сквозь припухшие щелки глаз.

– Ожил? – зевнула. – Мы тебя третий день лечим!

С новым зевком она приподнялась на полных коленях, поправила повязку на его голове, приподняла халат, потрогала какую-то бесчувственную коросту на груди, потом в паху, где все ныло.

Ни щеки, ни нижней губы, впрочем, всего своего лица Угрюм не чувствовал. Не разжимая зубов, при помощи одной верхней губы он прошепелявил:

– Если оскоплен – не лечи! Умру!

Булаг подслеповато склонилась над его животом, стянутым повязками.

– Есть бол! – сказала равнодушно. – Целый! – И бесчувственно подергала за него, как за какую-нибудь кишку во вскрытой туше.

От этого небрежения слезы струями хлынули из глаз Угрюма, заныло, защипало изодранное лицо, горячо защекотало по вискам.

А тень у входа все скалилась и беззвучно потешалась над изувеченным. Было над кем и над чем посмеяться нечистому. Прежние мысли о жизни и счастье показались Угрюму щенячьи глупыми. Со всей ясностью высветилось вдруг, что богатство, слава, свобода – все суета, а пережитое им не стоит гроша, потому что в его жизни не было самого главного – женщины, той самой женщины, что приходила в снах, но так и не пришла в яви.

Булаг смутилась от его слез. Вскинула свои длинные брови, как птица крылья в полете.

– Чего ты? – беспокойно потрепала мошонку мягкой рукой. – Раз мужчина, значит, будешь жить.

Застучала кровь в висках. И показалось Угрюму, будто его сердце ускакало из ребер в ее мягкую руку.

– Уй, да совсем хороший жених! – тихонько рассмеялась она, задрала подол халата на полных ногах, переступила круглым коленом через больного и осторожно присела, чтобы не причинять ему боль.

«Кто же ты?» – промычал Угрюм, вглядываясь в тень у входа. Вроде бы она уже не скалилась, болталась белой тряпкой. От благодарности к молодой балаганской женщине снова выступили слезы на его глазах. И он уже соглашался с посулами того, кто стоял у двери, похоронить прежнюю жизнь, как рассказывал о каком-то самокресте Абдула-Иван, и родиться к новой.

Глава 5

За неделю до Пасхи в избе Маковского острога умер дед Матвейка – старый сын боярский. Последние дни он больше прежнего кряхтел и охал, но таскал ноги, и кончины его никто не ждал.

Едва заалело солнце над тайгой, Капа напекла пресных лепешек, раз и другой выглянула из своего оконца. Над избой приказного дымка не было. Льдины из окон вытаяли, а утренники были холодными. Жалея старика, добрая женщина хотела затопить ему печь. Она накидала в плошку горящих угольков, распахнула дверь избы Матвейки – приказный лежал на лавке носом в потолок. Кафтан, которым он был укрыт, сполз на пол.

– Что лыбишься-то? – зычно спросила Капа и зябко передернула плечами. – Встал бы да лоб перекрестил, печь затопил.

На ее оклик приказный бровью не шевельнул. От его улыбчивого молчания Капа сперва обомлела, потом с ревом выскочила в острожный двор и трубно заголосила.

Васька Колесников, стряхивая крошки с редкой бороды, кинулся за Иваном. Вдвоем они вошли в избу приказчика, смахнули шапки в мертвой тишине, закрестились на образа.

– В Енисейский везти надо! – тихо сказал Иван, будто боялся разбудить старика. – Что мы тут? Ни отпеть, ни похоронить с честью.

Капа за их спинами опять протиснулась в избу с выпученными глазами, боязливо взглянула на покойного и стала тихонько подвывать, закрывая рот ладошкой. Меченка с некрасивым, вздувшимся лицом просеменила в кутной угол, потопталась там, выглядывая из-за печи, и тихо, как мышь, прошмыгнула за дверь, потом за острожные ворота: побежала на гостиный двор, сообщить новость Сорокиным. Они и повезли старика встреч солнца ногами вперед. Иван с Василием, Пелагия с Капитолиной кланялись удалявшимся саням, закидывали след и опустевшую избу пихтовыми ветками.

Вернулись Сорокины после Пасхи, раньше их не ждали. Сказали, что отпели и предали земле старого приказного с честью. На Страстной неделе помянули кашей да киселем из толокна. Прибрал Господь служилого перед великим праздником, значит, в рай! Девять дней выпадали на Святую неделю, когда мертвых не поминают. По всем приметам выходило, что покойный выпил свое по себе еще при жизни.

Вскоре по пористому, покрытому лужами льду Кети пришел конный обоз из Томского города. С важностью начального человека в острог вошел бывший енисейский казак Ермес. Он много лет прослужил в Томском городе и получил тамошний оклад сына боярского.

Васька Колесников стал зазывать гостя в свою натопленную избу. Но Ермес велел провести его прямо в хоромы приказчика, небрежно взглянул на образа, махнул рукой со лба на живот. Скинул тулуп, оставшись в коротком зеленом кафтане да в плоской круглой шапке, обшитой по краю куницами.

За ним в выстывшую избу сына боярского, которая по острожному уставу была на квадратную сажень просторней казачьих и стрелецких, вошла здоровенная баба, лицом и телом похожая на мужика. Глаза ее были неулыбчивы. На подбородке кучерявились редкие волоски. Ермес объявил, что прислан сменить старого приказчика, а суровая баба – его жена и сестра родовитого томского казака Бунакова.

Ермесиха строго взглянула на Ивана Похабова, а Ермес напомнил:

– С кабалы, что дал твой брат Петру Бунакову, с Ильина дня идет рост по алтыну с рубля каждый месяц. К другому Илье пророку будет двенадцать алтын или тридцать шесть копеек. С десяти рублей. – Ермес повел глазами к низкому потолку, надул выбритые губы и объявил: – Три рубля шестьдесят копеек!

Меченка втиснулась в избу приказчика вместе со всеми острожными ради новостей из Томского города. Она приветливо улыбалась, разглядывала новых людей и укачивала на руках новорожденную дочь. При этом так непринужденно раскачивала крутыми бедрами, перекатывая младенца с живота под грудь, что Якунька Сорокин, косясь на нее, озверело шевелил драными ноздрями.

Иван на миг растерялся. Он не сразу понял, о чем речь. Краем глаза увидел, как замерла жена, как вздулось и обезобразилось ее лицо. Сдерживая себя, ответил, чуть растягивая слова и жмурясь:

– После Троицы, поди, вернется брат с промыслов. Рассчитается за все. Он удачлив в добыче!

– Вернется ли, и с богатством ли, един Бог знает, – утробно прорычала Буначиха, нынешняя Ермесиха. – А Петр за него деньги давал под твое имя. Рост вернешь с государева жалованья.

Меченка пулей выскочила из избы. Весь день Иван старался не попадаться ей на глаза. Вместо прежнего приказчика водил Ермеса по острогу, показывал строения, припас, оружие и казенное добро по описи. Василий Колесников ходил рядом и елейным голосом все пояснял. При этом он говорил так сладко и слаженно, что Ивану приходилось помалкивать, пока дело не доходило до бумаг.

И все-таки Меченка подкараулила мужа одного. Взглянул он на нее: вместо лица – чурбан, вместо глаз – дупла, длинный, мокрый нос – сучком. «Кабы дал Бог такой вот увидеть ее в невестах, – подумал с горечью, – охотней на плаху пошел бы, чем под венец».

– Голодом нас уморить хочешь? – вскрикнула она, прижимая к груди новорожденную. – То за друзей платил, теперь за брата.

– Помолчи! – рыкнул Иван. – Не твоего бабьего ума дело.

– А в обносках ходить – моего ума? – бешено вскрикнула она, напоказ выставляя грубо залатанную дыру на поневе.

Иван развернулся, не снизошел до перебранки. Она вцепилась в его опояску, поволоклась следом, приглушенно взвизгивая:

– Бекетиха не успела на службы приехать, говорят, от жиру лопается!

– Оттого и лопается, что руки растут откуда надо! – язвительно процедил Иван. – Грязными да оборванными, – кивнул на грубо наложенную заплату, – ни Петр, ни она не ходили.

Жена взвыла, не находя что ответить. Иван стряхнул ее руку с кушака. Знал, теперь она будет носиться, вымещая злобу, пока не остынет. И в другой раз жена укараулила его одного. Подскочила с перекошенным лицом. Сказать ничего не успела. Оглянулся Иван по сторонам и треснул ее по лбу черенком кнута так, чтобы не задеть младенца. Залилась она слезами. Отбесилась. Поплелась в избу жалеть себя.

Иван Похабов и Василий Колесников сдали острог Ермесу. Тот привез с собой четырех верных ему томских казаков и желал посадить их при себе на оклады. Кроме служилых и Ермесихи в его обозе был длинноволосый еретик-рудознатец с бритым лицом в коротком заморском кафтанишке поверх камзола. По царскому указу он следовал в Енисейский острог.

Как ни строг был Ермес, опасаясь проронить всякое лишнее слово, Василий Колесников выведал у него, что Васька с Гришкой Алексеевы оправдались перед старшими воеводами и теперь служат в Красном Яру у тамошнего приказного Андрея Дубенского. С их слов, томские и тобольские воеводы были недовольны Яковом Хрипуновым и готовили ему замену.

Приняв острог, Ермес оставил в нем своих верных людей под началом полюбившегося ему Колесникова, а сам с грамотами от томских и тобольских воевод да с еретиком-рудознатцем ускакал в Енисейский на поклон и доклад к воеводе.

Ни братья Сорокины, ни сам Иван за свои здешние должности не держались: их давно тяготила бесславная служба на одном месте. Казаки покидали в сани свои пожитки, усадили Меченку с детьми. Предвкушая гулянье на Троицу да на Духов День, по хрусткому льду застывающих и оттаивающих луж подались на восход, в Енисейский острог.

Почерневший снег лежал в тени деревьев. Обочины вытаяли. На солнечных полянах зеленели мох и брусничник. Полозья саней то и дело скрипели по мерзлой земле, цеплялись за корни. Кони фыркали и прядали ушами, вдыхая запахи весны.

Меченка открыла напоказ всему честному люду лицо с пятном на щеке и шишкой на лбу. Насупившись, сидела в санях, дулась за обиды, молчала, прижимая к себе детей. Повеселела она только тогда, когда показались башни острога и купол церкви. Обоз подъехал к раскрытым острожным воротам. Навстречу прибывшим выскочил Вихорка Савин. За ним едва поспевала Савина, его жена. Вышел к обозным и Максим Перфильев.

В кафтане, опушенном по обшлагам и по вороту собольими спинками, с рукавами, болтавшимися до колен, в собольей шапке с красным колпаком, свисшим на плечо, был он писано красив. Борода ровно подстрижена, лицо белое. Атаманская булава за кушаком. Иван уже слышал, что под начало сотнику государь дал атаманский оклад. Невольно залюбовавшись молодцеватым товарищем, он оглянулся на жену.

Прежнего насупленного лица кикиморы не было. Бирюзовые глаза приветливо блестели, губы растягивались в ласковой улыбке. Красавица да и только. Таким вот видом и присушивала молодцов, не видавших ее в злобе.

– Милаха! Почто меня разлюбила! – заскоморошничал Максим. Мимоходом обнял товарища и опять к его жене: – Экой красивой бабой стала. Видать, милует тебя Ивашка!

Чуть сдвинулись, хмурясь, ее брови. Смущенно и радостно прикрыла платком пятно на щеке и опавшую шишку на лбу, заулыбалась бывшему полюбовному дружку.

– Похристосоваться-то дозволишь? – подмигнул Максим товарищу.

– Целуй! – равнодушно отмахнулся Иван. Ревниво и неприязненно покосился на переменившуюся жену.

«Не попутал бы бес, – подумал с тоской, – была бы атаманшей. О том, поди, и сохнет теперь!»

– Целуй, целуй! – добавил скаредно. – Хошь совсем забери. В хорошие руки отдать не жалко. Поселишь-то нас куда, атаман?

– Другу свою избу отдам! – встал фертом Максим. И тут же пояснил: – Изба угловая. За стеной караульня. Беспокойно, но просторно. А я на лавке, в съезжей поживу. Дел много.

– Можно к нам! Потеснимся! – осторожно поглядывая на мужа, ласковым голосом предложила Савина. Подруги слезно расцеловались. Вихорка словам жены не противился, и она стала приглашать настойчивей.

– Думай! Тебе жить! – кивнул жене Иван. – Я на службах, ты в доме!

Поколебавшись, Меченка выбрала избу братьев Савиных. Туда и въехали Похабовы со всем скарбом. Была острожная угловая изба вдвое просторней той, в которой они жили в Маковском. Виднелась заставленная корзинами медная пушка за печкой. Еловыми заглушками на мху в стене были заткнуты подошвенные бойницы.

Жили здесь две семьи. Терентий после Пасхи женился на стрелецкой вдове, бездетной, тощей и морщинистой. Под верхней губой у нее темнел провал выпавшего зуба. Среди служилых считалось, что стрельцу повезло, хотя жена была лет на десять старше его.

Где приютились две, там разместятся и три семьи, решили братья Савины. Трем бабам с четырьмя детьми жить можно. Мужья же приходят только ночевать, и то изредка. У них служба.

Воевода Яков Хрипунов собрал за своим столом полтора десятка старослужащих и верных ему казаков со стрельцами. Как ни старался он казаться веселым, забота и печаль угадывались в его лице. Тихо переговаривались между собой служилые. О чем-то уже знали, о чем-то догадывались.

Воевода велел налить по первой чарке – во славу Божью. Вставая с мест и крестясь, все собравшиеся благостно выпили. Яков Игнатьевич заговорил:

– Ругает нас, детушки, тобольский главный воевода. Укоряет, будто мы с промышленных мзду берем, со здешними народами корыстные торги устраиваем: прижились, дескать, не радеем о государевой прибыли. – Хрипунов вздохнул, свесив голову, и тут же вскинул глаза. – И государь, с его слов, нами недоволен. Велит нынешним летом идти к братам, звать их под его милостивую руку. Будто не звали! – усмехнулся в бороду. – Оговорили нас вражьи дети! – обиженно блеснул глазами. – Атаман Перфильев прошлый год ходил вверх по Тунгуске, до самого Шаманского порога. Двух-трех днищ не дошел до братов. Сотник Бекетов со стрельцами поставил Рыбный острог. А то, что промышленные мимо нас ходят, не заплатив пошлин, так они прежде мимо Тобольска, Нарыма и Сургута также прошли. Великий Тёс перекрыть – все равно что реку загородить: в одном месте держишь, в другом течет!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации