Текст книги "На птичьих правах"
Автор книги: Ольга Андреева
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Русскому языку
Язык мой, враг мой,
среди тысяч слов
твоих, кишащих роем насекомых, —
нет, попугаев в тропиках, улов
мой небогат и зелен до оскомы,
и слишком слаб,
чтоб миру отвечать —
когда мгновенье бьётся жидкой ртутью,
косноязычье виснет на плечах —
а значит, ослабляет амплитуду.
Я не могу
поссориться с дождём —
наверно, русский речь меня покинул.
И старый добрый дзэн меня не ждёт.
Шопеновская юбка балерины
не прикрывает
кривоногих тем,
морфем и идиом – но я причастна!
И я, твоя зарвавшаяся тень,
ныряю в несжимаемое счастье.
«Царь-колокол».
«Гром-камень». «Встань-трава».
О, не лиши меня попытки слова,
пока такие ж сладкие слова
не разыщу на глобусе Ростова!
Вступили в реку —
будем гнать волну.
Что ж нам, тонуть? Куда теперь деваться?
Всё разглядим – и выберем одну
из тысячи возможных девиаций —
верней – она
нам выберет звезду.
И полетит сюжет, как поезд скорый,
и я в него запрыгну на ходу
пускай плохим – но искренним актёром.
«Сверху падало небо…»
Сверху падало небо,
слоями на землю ложилось,
постепенно светлея.
Его колдовским хороводом
заморочен, поверил бы истово
в горнюю милость —
но себе не солжёшь
на детекторе полной свободы,
но в е-мейле у ангела
тоже есть слово собака,
элевсинских мистерий двусмысленность,
спесь первородства, —
не высовывай голову! Небо светлеет, однако
время плотно сжимается и надо мною смеётся.
Не сливайся с пейзажем,
он много сильней, он повяжет,
засосёт – не заметишь,
сопьёшься, сольёшься, сотрёшься
и ни слова не скажешь —
инерция пухом лебяжьим,
тихим тёплым теченьем заманит,
как кошку прохожий,
Одиссея – Калипсо. На пике любви и опалы
так легко раствориться
в усталости сиюминутной.
Утро – свежий цветок,
правда, мы в нём – какие попало,
недоспавшие зомби,
измятые в тесных маршрутках.
Повинуйся порывам!
Им было непросто прорваться
сквозь дремучую косность
депрессий, рефлексий, амбиций —
и затеплить свечу.
Не пугайся своих девиаций,
с Дона выдачи нет.
Изумиться, поверить, влюбиться,
в кружевном многомерном плетенье
немею и внемлю,
осыпается небо – доверчиво, бережно, хрупко,
и летят лепестки на прощённую грустную землю,
укрывая нежнейшим покровом нарывы и струпья.
«Я родилась в игрушечном раю…»
Мой городок игрушечный сожгли,
И в прошлое мне больше нет лазейки.
А. Ахматова
Я родилась в игрушечном раю.
Порой он, правда, притворялся адом.
Там в голову беспечную мою
назойливо ввинтилось слово «надо»,
такое инородное. Реки
изгибы в балке прятались без счёта,
казались высоки и далеки
цветные двухэтажные хрущёвки.
Я родилась поддерживать очаг
и Золушкой копаться в мелочах,
учиться чечевицу от гороха
хотя бы понаслышке отличать.
И да минует случай страховой
лоскутный свет – и ласковый, и ладный,
где с миром был надёжный уговор
у детства – в каждой клеточке тетрадной.
Рука слегка в чернилах – это я
теряюсь от сложнейшего вопроса —
какого цвета спинка воробья?
И бантики в горошек держат косы.
Тут раньше было дерево. Оно
пило корнями, возносилось в небо,
листвой светилось и цвело весной,
в ликующей головке быль и небыль
сплетая в пряди, дождевой водой
промытые, змеилось сквозь тетрадки.
Теперь тут только крыши чередой
и дымоходы в шахматном порядке.
Мы гаснем долго, искрами во тьме —
вдруг занявшись и описав кривую,
немыслимую, сложную – взамен
луча, стрелы, мы проживаем всуе
и неумело… Но горим пока.
Как только отпущу своё начало —
я стану тенью в роговых очках,
как все, кто больше свет не излучает.
«Это февральский Ростов. Это Кафка…»
Это февральский Ростов. Это Кафка.
Серое мутное жидкое небо.
Город бессилен, контакт оборвался
оста и веста, и севера с югом.
Мерзко, но цельно зияет подсказка
в грязных бинтах ноздреватого снега:
всё завершится сведённым балансом —
жадность и страх уничтожат друг друга.
Не соскользнуть бы в иллюзию. Скользко.
Под сапогом мостовая в движенье
кобры шипучей. Портовые краны
кромку заката изрезали в раны.
Тот, кто взошёл на Голгофу – нисколько
не нарушает закон притяженья.
Можно об этом поспорить с Ньютоном
запанибродским этаким тоном.
Почерк врача неразборчив – подделай
всё, от анамнеза до эпикриза:
может, дозиметры и не зашкалят,
только повсюду – приметы распада.
Выпить цикуту? Уйти в декаденты?
В партию «Яблоко?» В творческий кризис?
Я ухожу – я нашла, что искала —
в сказочный город под коркой граната.
2. «Не проклюй мне висок – он ещё пригодится…»
Не проклюй мне висок – он ещё пригодится
нам с тобой, моя нетерпеливая птица,
по калибру колибри, фламинго по сути,
мне фламенко твоей нестихающей сутры
так понятно и близко – да на сердце пусто,
тут гори-не гори – всё равно не отпустит,
несжигаемый стержень внутри оперенья
неохотно поддерживает горенье —
сталактитом пещерным, колонной античной,
черепашкой без панциря – ах, неприличной,
Крейзи Грант по волнам, по барханам медовым
на порог болевой – восходи, будь, как дома.
Этот свет золотых и пустынных оттенков
так неровно дрожит – видно, скоро погаснет,
я приму это easy, не бейся об стенку,
не коси этот камень в висках мне – напрасно,
разве я человек? Я всего лишь апостол,
и моё отражение – только витрина
всех моих заблуждений. Ты думаешь, просто
пред учителем встать с головою повинной,
не найдя никакого решенья задачи?
Спи, глазок, спи, другой – а про третий забуду,
он не даст мне соврать – так жила, не иначе —
и потащат вину караваны верблюдов.
И пускай в мою честь назовут новый комплекс,
только ты – улетай с нехорошей квартиры.
Где твои амулеты? Надёжен ли компас?
Я тебя отпущу в Благовещенье – с миром.
«На изгибе весны, на суставе грозы с потепленьем…»
Я люблю одинокий человеческий голос, истерзанный любовью.
Федерико Гарсиа Лорка
На изгибе весны, на суставе грозы с потепленьем,
с набуханием почек, паническим ростом травы,
разветвленьем суждений о жизни и воцерковленьем
всех агностиков – к Пасхе, с прощеньем чужой нелюбви,
во младенчестве млечном и солнечном Вербной недели,
сквозь десант одуванчиков в каждый очнувшийся двор
прорастает отчаянно глупое счастье апреля,
просто так, от души, нашей злой правоте не в укор.
Как на скалах цветы – не для нас распускают созвездья
в раннем марте, под снегом, на северных склонах, во мхах —
да кому мы нужны с нашей правдой, и болью, и жестью,
вечной просьбой бессмертия и паранойей греха —
в царской щедрости мокрого парка. Так что ж мы, уроды,
сами сбыться мешаем своим нерассказанным снам?
Под раскаты грозы пубертатного времени года
в мир, любовью истерзанный, всё ещё входит весна.
«Твои диктанты всё короче…»
Твои диктанты всё короче —
Ты больше стал мне доверять?
А может, меньше? Между прочим,
я разучилась повторять
слова молитвы. Паранойя
терзает эпигонов всласть,
те, кто спасён в ковчеге Ноя,
хотят ещё куда попасть,
да забывают от азарта,
о том, что человек не зверь,
что золотому миллиарду
не уберечься от потерь,
что голодающие дети
нам не простят своей судьбы,
и много есть чего на свете,
что не вмещают наши лбы —
упрямые от страха смерти
и робкие от страха жить.
Не для меня планета вертит
Твои цветные витражи,
В мозгу искажены масштабы —
пыталась верить, не любя,
а без задания генштаба
так сложно познавать себя,
не отвратит Твой гневный окрик
от эйфории, от нытья,
и я сама себе апокриф,
сама себе епитимья,
сложнее пуританских правил
нескромное Твоё кино,
порой Твой юмор аморален —
но что поделаешь – смешно.
«И кризис, и холодная зима…»
И кризис, и холодная зима —
но есть БГ. Семь бед – за все отвечу.
Наушники не стоит вынимать —
без них так страшно. Нелогичен вечер,
негармоничен – этот лязг и визг
недружественный, слякоть, оригами
двумерных ёлок, плоских, грузовик
наполнивших рядами, штабелями,
и радио в маршрутке. Стёб да стёб
кругом. И кризис бродит по Европе.
Бьёт склянку колокол. И музыка растёт
в наушниках. Свободна от оброка
произнести, не применяя ямб
тот монолог, что сам в меня вселился.
Мороз крепчал – надёжный старый штамп,
мороз крепчал – и Чехов веселился.
Её материал – сплошной бетон,
а ты в него вгрызаешься зубами,
пока не разглядишь, что небосклон
не над тобой уже, а под ногами,
вокруг, везде… И призраки мостов
встают в тумане. Встречных глаз унынье.
Звезда над филармонией. Ростов —
сверхперенаселённая пустыня.
По мне звонит в кармане телефон.
Спасибо. Доживём до новых вёсен.
Я принимаю, узнаю, и звон
мобильника приветствует – прорвёмся.
«Воскресение. Чайно-ореховый омут…»
Ты можешь подвести коня к реке, но ты не можешь заставить его пить.
Восточная мудрость
Воскресение. Чайно-ореховый омут
глаз напротив. Как редко играем мы с ней!
Наши шахматы можно назвать по-другому,
потому что Алёнка жалеет коней —
и своих, и моих. Отдаёт, не колеблясь,
и красавца ферзя, и тупую ладью,
но четыре лошадки, изящных, как лебеди,
неизменно должны оставаться в строю.
От волненья у пешки затылок искусан,
в каждой партии странные строим миры.
Я иду вслед за ней в этом важном искусстве,
я учусь выходить за пределы игры.
Надо выдержать паузу, выдержать спину
и подробно прожить откровения дня.
Эта партия сыграна наполовину.
В ферзи я не хочу. Отыграю коня.
Торжество справедливости – странная помесь
пустоты и досады – сквозь пальцы улов.
Выхожу на спираль – если вовремя вспомню,
что великий квадрат не имеет углов[1]1
Из «Дао-де-цзин».
[Закрыть].
Ни корон, ни дворцов, ни слонов, ни пехоты,
перейду чёрно-белых границ череду,
распущу свою армию за поворотом
и коня вороного к реке поведу.
Новый Афон, пещера
Там солнце рыщет спаниелем рыжим,
но непрямоугольные миры
и первобытный хаос неподвижны
внутри курчавой Иверской горы,
лишь факельных огней протуберанцы.
Не обернусь, но знаю наизусть —
такой организацией пространства
теперь я никогда не надышусь.
Под трещинами каменного неба
неровный серый грубый известняк,
зелёные отметки наводнений,
подземные овраги – и сквозняк
там, где неверной левой я ступала
на твой ребристый серебристый спуск,
в колонию кальцитовых кристаллов,
не раскрывая створок, как моллюск,
от рукокрылых прячась в нишах скользких,
в меандрах холодея на ходу.
Мне скажет Персефона – ты не бойся,
иди, не так уж страшно здесь, в аду.
В энергию застывших водопадов,
в холодный бунт мерцающих озёр,
клыков известняковых эскапады
ты обратишь свой страх и свой позор.
Прошу – «Приятель, убери свой Nikon» —
уже одной из местных Персефон, —
как в храме – ну нельзя на фоне ликов! —
так здесь – нельзя, здесь сам ты – только фон!
Нет воли разозлиться, крикнуть – «тише!»,
их болтовня пуста – да неспроста.
Они галдят – чтобы себя не слышать —
и всё же их спасает красота,
по капле, не спеша, как сталактиты
растут в веках – так в нас растёт душа
Вселенной, так тысячелетья слиты
в спартанский твой космический ландшафт.
А поклониться каменной Медузе
лишь избранным дано – так за алтарь
не каждого пускают. Разве – музы
по кружевным полам, да пара стай
нетопырей. А в карстовых глазницах
звучит орган. Не поросли бы мхом!
И как бы мне в сердцах не разразиться
наивно-назидательным стихом…
«Этот город накроет волной…»
Этот город накроет волной.
Мы – не сможем… Да, в сущности, кто мы —
перед вольной летящей стеной
побледневшие нервные гномы?
Наши статуи, парки, дворцы,
балюстрады и автомобили…
И коня-то уже под уздцы
не удержим. Давно позабыли,
как вставать на защиту страны,
усмирять и врага, и стихию,
наши мысли больны и странны —
графоманской строкой на стихире.
Бедный город, как в грязных бинтах,
в липком рыхлом подтаявшем снеге,
протекающем в тонких местах…
По такому ль надменный Онегин
возвращался домой из гостей?
Разве столько отчаянья в чае
ежеутреннем – было в начале?
На глазах изумлённых детей
под дурацкий закадровый смех
проворонили землю, разини.
Жаль, когда-то подумать за всех
не успел Доменико Трезини.
Охта-центры, спустившись с высот,
ищут новый оффшор торопливо,
и уже нас ничто не спасёт —
даже дамба в Финском заливе,
слишком поздно. Очнувшись от сна,
прозревает последний тупица —
раз в столетье приходит волна,
от которой нельзя откупиться.
Я молчу. Я молчу и молюсь.
Я молчу, и молюсь, и надеюсь.
Но уже обживает моллюск
день Помпеи в последнем музее,
но уже доедает слизняк
чистотел вдоль железной дороги…
Да, сейчас у меня депрессняк,
так что ты меня лучше не трогай.
Да помилует праведный суд
соль и суть его нежной психеи.
Этот город, пожалуй, спасут.
Только мы – всё равно не успеем.
«Жить можно, если нет альтернатив…»
Жить можно, если нет альтернатив,
с их жалостью к себе и пышным бредом.
Скажи, когда сбиваешься с пути —
я здесь живу. Не ждите, не уеду.
Вдруг, ни с чего, поймёшь как дважды два —
тебя приговорили к вечной жизни —
когда плывёт по Горького трамвай —
одинадцатипалубным круизным…
А в небе лето – аж до глубины,
до донышка, до самого седьмого —
акацией пропитано. Длинны
периоды его, прочны основы,
оно в себе уверено – плывёт
гондолой ладной по Канале Гранде
и плавит мёд шестиугольных сот
для шестикрылых, и поля лаванды
полощет в струях, окунает в зной
и отражает в колыханье света.
Так подними мне веки! Я давно
не видела зимы, весны и лета
и осени. Послушай, осени,
взгляни – и научи дышать, как надо!
…Свой крест – свой балансир – начнёшь ценить,
пройдя две трети этого каната.
В клоаке лета, в транспортном аду
строчить себе же смс неловко,
оформить то, что ты имел в виду,
в простую форму. Формулу. Формовка
стихий в слова и строки допоздна —
и смежить веки в неге новой сутры.
И выскользнуть из мягких лапок сна
к ребёнку народившегося утра.
«Истеричный порыв сочинять в электричке…»
Истеричный порыв сочинять в электричке,
свой глоточек свободы испить до конца,
внутривенно, по капле, ни йоты сырца
не пролить-проворонить, чатланские спички
не истратить бездарно. Побеги
по ошибке – а значит, для муки,
тянут почки, укрытые снегом,
как ребёнок – озябшие руки.
На замке подсознание, ключик утерян,
не дано удержать себя в рамках судьбы —
лишь бы с ритма не сбиться. А поезд отмерит
твой полёт и гордыню, смиренье и быт.
Я вдохну дым чужой сигареты.
Частью флоры – без ягод и листьев —
встрепенётся ушедшее лето —
опылится само, окрылится,
и взлетит – несмышлёным огнём скоротечным.
Но шлагбаум – как огненный меч – неспроста.
Но в узоры сплетаются бренность и вечность,
жизнь и смерть, жар и лёд, и во всём – красота.
Этот калейдоскоп ирреален —
под изорванным в пух покрывалом —
вечно старые камни развалин,
вечно юные камни обвалов.
Это раньше поэтов манила бездомность,
а сегодня отвратно бездомны бомжи,
этот жалкий обмылок, гниющий обломок
богоданной бессмертной погибшей души.
Страшный след, необузданный, тёмный,
катастрофы, потери, протеста,
и в психушке с Иваном Бездомным
для него не находится места.
Не соткать ровной ткани самой Афродите —
чудо-зёрна от плевел нельзя отделить.
Кудри рыжего дыма растают в зените,
на немытом стекле проступает delete.
Но в зигзаги невидимой нитью
мягко вписана кем-то кривая.
Поезд мчится. И музыка Шнитке
разрушает мне мозг, развивая.
«Диктат языка начинается с табула расы…»
Диктат языка начинается с табула расы
и школьной привычки обгрызть то, что держишь в руках,
с невнятной, крылатой, едва оперившейся фразы, —
стряхнув твои вздохи, эпитеты, блёстки и стразы,
лучом неподкупным и строгим ложится строка.
Симфония звуков, оттенков и запахов лета,
тебе одному предназначенный смайлик луны…
На лживый вопрос не бывает правдивых ответов,
и снова вернётся с жужжащим нытьём рикошета
унылая правда твоей ницшеанской страны.
В глубинах фрактальной мозаики листьев каштана
проступит на миг – что сумею, в себе сохраню,
увижу, где хуже – да видимо, там и останусь.
Сбегу – мир не выдаст однажды открытую тайну,
она не случайно доверена мне – и огню.
Но сколько ни лей эталонную мёртвую воду,
ничто не срастётся – и дальше пойдём налегке.
Ни Чёрная речка, ни Припять, ни Калка, ни Волга
нас не научили – что ж толку в той музыке колкой,
тревожным рефреном пружинящей в каждой строке?
Порталы закрыты, здесь каждый в своей параллели,
– но слабенький звон несквозной переклички имён…
Со скрипом немазаным тронется жизни телега,
востребован стих некрещёным моим поколеньем,
как тонкая ниточка рвущейся связи времён…
Диктует язык – и уже раскрываются створки
моллюска души – ну, дыши, будь живее, чем ртуть,
и выпусти джинна пружину из тесной подкорки, —
я знаю, как надо, я здесь ничего не испорчу!
…Забудь о свободе. Придумай другую мечту.
Откуда свобода у тех, в чьём роду крепостные?
Дурная генетика в нас – и бессильны волхвы.
Безмолвствуют гроздья акации предгрозовые,
всё тише пасутся стада на просторах России,
планета Саракш разместилась внутри головы.
Язычество многим даётся само, от природы,
а для христианства не вызрели свет да любовь.
Подняться над собственным опытом робкие пробы —
и есть твой полёт, твоё поле, твой вектор – за строгий
диктат языка, и что это случилось с тобой.
Ушедшему лету и новому фонтану на набережной
Слабо?
О том, как мириады…
нет, много, ладно, миллионы —
лианы, радуги, дриады,
в твоём сознанье воспалённом —
здесь, наяву, потрогать можно
и не обжечься – но – не примут
в свой светлый танец
весь промокший
будь даже балериной-примой —
смешно и думать. Просто внемли,
благоговей, вбирай,
наполни все капилляры,
жилы, нервы.
…вольны – дискретны —
снова волны…
О том, что не фонтан – умеешь,
а тут – фонтан!
И ты бессилен
взгляд оторвать
гипноз
важнее нет ничего
вот разве синью пунцовой
вглубь чернеет небо
чего ж ещё? – вода струится
сливается, дробится в небыль
и возвращается сторицей
как те слова…
сто леопардов,
лиловых золотых зелёных —
их ловят дети – прыгать, падать,
глотать осколки брызг солёных
спеши, пиши его с натуры
насколько хватит ямбов, красок,
его сложнейшей партитуры
не исчерпать речёвкой страстной,
и этот хор – его кантаты,
их бесконечное кипенье —
вода – пылающие кудри,
о, детвора на карусели
вот так смеётся, пенье статуй,
огня, занявшегося пеной,
всем водопадом перламутра
в тебя впадает
воскресенье
Александру Соболеву
Искандер, эти реки
тесны и горьки для того,
кто привык родниковой водой
утолять свою жажду.
Как ручьи ни чисты,
кто вступил в эту реку однажды —
не отмоется,
нет иорданской волны.
Бисер твой
рассыпается, не успеваешь сыграть, ни догнать,
ну их к чёрту, такие игрушки.
Немало народу
не заметили сами,
когда же лишились огня
в благородном стремлении
выйти на вольную воду.
Только там, за буйками,
всего лишь трясёт и тошнит,
ничего больше нет.
Те, кто плавает в мелкой посуде,
застолбили фарватер,
развесили всюду огни,
незаконнорождённых (как Фет)
даже слушать не будут.
Постоянно рублю
каждый сук, на котором сижу,
и пытаюсь взлететь,
отвергая позор притяженья.
Получается изредка —
неосторожным движеньем
приоткрыть над собой
чьей-то воли бездонную жуть.
Эту чашу медовую
пёрышком не исчерпать,
все, кто был,
лишь притронулись
к терпкому лунному краю.
Для Сизифа камней неподъёмных
повсюду хватает,
и нетленной солёной колонной
висит снегопад.
В каждой осени —
новый обет избежавших клише.
В каждом омуте —
тихие черти волшебной свободы.
Камень, брошенный в воду,
всегда попадает в мишень,
в самый центр кругов,
с трепыханьем по левому борту.
«А снег так и не выпал. Он кружил…»
А снег так и не выпал. Он кружил
над городом в сомненье и смятенье,
носился над землёй неверной тенью,
но не упал. Лишь холодом до жил
ночь пробрало. Жестокая звезда
бесстрастно щекотала гладь бетонки,
а снег, потупясь, отлетел в сторонку
и выпал в Нальчике. Чужие поезда
вдруг осветили – человек лежит
в кювете. Но такому контингенту
не вызвать «скорую», как будто чья-то жизнь
отмечена печатью секонд-хенда.
Я откуплюсь от нищих и бомжей,
всем – по монетке. Спи, больная совесть.
Сам виноват. Смеркается уже,
пора домой, пока есть дом. А повесть
его проста. Сам виноват. Не я.
Перед собой. А я – не виновата
перед собой? Тащить-тяжеловато.
Невыносима лёгкость бытия.
А снег нас не прощает. Наши сны
не смяты ни виною, ни любовью.
Он где-то засыпает – до весны —
и ангел засыпает в изголовье.
3. Ласточке
Твой мир огромней моего,
стремительнее, необычней,
не зная слов – куда его
ты воплощаешь духом птичьим?
Не зная музыки – во что
ты проливаешь слёзы, как ты
не задохнёшься красотой,
её простым и дерзким фактом?
«Когда проходит время сквозь меня…»
Когда проходит время сквозь меня,
ему покорно открываю шлюзы —
не стоит перемычками иллюзий
задраивать отсек живого дня,
и ламинарный лимфоток столетий
не заслонится частоколом дел,
а время растворяется в воде,
качает мёд – наверно, в интернете…
Я покорюсь – и вот простой узор
читается цветной арабской вязью,
двумерный мир взрывается грозой,
дорогой, степью, неба органзой,
причинно-следственной необъяснимый связью.
Такой диалектический скачок —
забыть себя – чтобы собой остаться.
…Подсолнухов – не меньше, чем китайцев,
и все влюблено смотрят на восток.
Когда пытаюсь время удержать,
используя истерики, торосы,
пороги, слёзы – ни одна скрижаль
не даст ответа на мои вопросы.
Смятенье турбулентного потока
порвёт, как тузик грелку, мой каприз.
Во мне живёт латентный террорист,
и я за это поплачусь жестоко.
Домой! Мой дом древнее Мавзолея.
Жизнь удалась. Хай кволити. Кинг сайз.
Спасибо, время, что меня не лечишь,
не утешаешь меткой в волосах.
И в позе аскетической, неброской
подсолнухи в гимнастике тайдзи.
Мне ничего плохого не грозит
с такой самодостаточной причёской.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?