Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Ольга Трифонова
Запятнанная биография (сборник)
Запятнанная биография
Находился ли на территории, временно оккупированной немцами в период Отечественной войны (где, когда и работа в это время)?
Анкета. Пункт 23
С утра болели ноги и как-то всего ломало, но за Катей приехала бричка, и он выбежал за калитку посмотреть на новых сельсоветовских лошадей.
Эти были справные, с блестящими крупами и глазом косили на него с нешуточной злобой. Промелькнула мысль: хорошо бы их позлить по-настоящему, полаять, пометаться перед ними, забегая то с одной стороны, то с другой.
Про коней он знал все. Знал их глупую пугливость и склонность к диким необдуманным поступкам.
Но отчего-то было лень заводиться с конями, а кроме того, услышал, что у Кати с Бабушкой происходит ссора. Ссорились они часто, но сейчас Бабушка была особенно раздражена и даже сердита. Она не разрешала Кате уезжать на бричке, и, как всегда, повторялось слово, обозначающее причину Катиных отъездов, – ПРЫПЫГАНДА.
Эта Прыпыганда жила где-то далеко, куда надо было ехать на бричке, а иногда даже на поезде.
Он тихонько вошел и лег в сенях, – привилегия возраста то ли его, то ли Бабушки. С годами она стала добрее.
В открытую дверь он видел, как Катя мажет губы красным. Это она всегда делала, идя на встречу с Прыпыгандой, и всегда это вызывало особенный гнев Бабушки.
– Собаке собачья… – сказала Бабушка. Последнего слова Гапон не разобрал, но приподнял уши. Это было интересно: речь шла о каких-то собаках (это слово Гапон знал хорошо, ведь и его называли СОБАКОЙ). Значит, Катя едет к собаке, очень интересно, но при чем тогда Прыпыганда? Кроме того, Катя чрезвычайно взволнованна, она никогда не была такой взволнованной перед встречей с Прыпыгандой, значит, все дело в собаке.
Он должен увидеть эту собаку и, если Катя задумала привести ее сюда, помешать этому. Он еще не так стар, – всего тринадцать, чтобы при его жизни заводить новую собаку. Да и где это такое видано?! У них в селе это было возможно только с сукой, которой оставляли одного из нескольких щенков, да и то – в редчайших случаях.
Наконец Катя вышла, как всегда, шурша почти новой одеждой и, как всегда, издавая запах, похожий на цветочный (вроде сирени), но при этом такой противный, что каждый раз приходило в голову одно и то же: «Отбивает свой дух, чтобы не нашли, куда поехала».
Это Гапон понимал, – сам не раз валялся в сухих коровьих лепешках, направляясь к клубу или за Катей в сельсовет, – так, на случай погони.
Но теперь, когда нет Дяди Вани, его зарыли два лета назад, зарыли очень глубоко, кого она боится?
Пожалуй, действительно стоит проконтролировать и увязаться за бричкой: во-первых, чтоб не вздумала брать другую собаку, во-вторых, узнать, кого теперь боится, и в случае чего защитить.
В конце улицы бричка повернула направо и поехала вдоль выемки.
«Похоже взяли направление на сахзавод, на Сталинскую. Это не то чтоб далеко, но и не близко».
Иногда они с покойным Мальчиком бегали туда похлебать барды.
О том, что барду вылили в ямы, свидетельствовала сладкая вонь, доносящаяся со стороны Сталинской. И пока она была свежей, ради нее стоило пробежать несколько километров.
Наконец Катя заметила его и, перегнувшись через задний бортик брички, крикнула: «А ну иди до дому!»
Как же она все-таки плохо его знает, прожив рядом тринадцать лет: он никогда не отказывался от намеченного. В голове уже был план: если они действительно едут в Сталинскую, а похоже, что это именно так, он после поворота отстанет и побежит по железнодорожному пути, так короче, а на Сталинской уж по запаху-то точно ее найдет, тем более что и искать наверняка не придется, она, конечно, будет находиться где всегда, – в белом доме на площади, рядом с заводом, – в Райкоме.
На развилке они повернули к Сталинской, и он сделал вид, что возвращается домой, а сам резко – в заросли бурьяна; по насыпи вверх и там по коричневым шпалам вперед.
Если соблюдать ритм, то лапы всегда попадают на пахучие гладкие шпалы, а не на колючую мелкую гальку между ними.
Это не так далеко. Молодым бегал и подальше, если кто-то приносил весть, что там сука в подходящем состоянии. Если надо, и в Кут бегал вдоль железной дороги, да что Кут! Один раз по молодости аж до Бодаквы добежал. Он был большой любитель и мастер этого дела. С ним никогда не случалась жалкая и позорная ситуация, когда не могли расцепиться и мучились при всем честно́м народе. Хотя народ-то, прямо сказать, нельзя было назвать честны́м: собирались вокруг, глазели, улюлюкали, бросались палками и камнями.
Наконец приладился, и лапы точно попадали на очередную шпалу. Найти ритм при его маленьком росте и коротких лапах было не так-то просто, но он нашел и теперь можно было спокойно поразмыслить над тем, что произошло и почему Катя ссорилась с Бабушкой.
Гапон не любил ссор между людьми, это мешало воспринимать их мысли. В этом случае мысли были искажены каким-то шумом навроде того, что издавали паровозы, принимая сверху воду и выпуская белый пар.
Вот и сегодня, лежа на холодном глиняном полу в сенях, он не смог как следует разобрать мысли Бабушки и Кати.
Какие-то обрывки приходили сквозь шум:
«Дурка, настоящая дурка, уже под пятьдесят, а все такая же активистка…»
«Да почему я должна всю жизнь жить с нею! Нас же шестеро, а живет только со мной и всю жизнь командует…»
«Конечно, лебеды и крапивы не ела, как мы…»
«Не понимает и никогда не понимала, что не из-за денег, какие деньги! Смешно!..»
«Гриша и Ганнуся – двойняшки тогда и померли в тридцать втором. Я пошла в сельсовет, чтоб помогли похоронить, они сказали: “Подожди до завтра”, я вернулась домой, легла рядом с ними на кровать, так и спала до утра. Сколько же у меня было детей?..»
«И чего так вскинулась?! Какой-никакой, а вождь помер…»
«Всю жизнь за палочки работала и все одна и одна…»
«А москвичам и в голову не приходит посылать хотя бы по пять рублей, двадцать пять в месяц – хорошие деньги…»
«Когда же он ушел?..»
«Ну да Бог с ними, с москвичами, обойдемся, обходились ведь, а были времена, хоть вой…»
«После того, как с Овчаренчихой связался…»
«Нет, помада сегодня нужна бледная, скромнее, скромнее…»
«Зачем едет? Как будто без нее там не обойдутся, а Милка вот-вот начнет рожать…»
« – Мама, ты же веришь в Бога, как же ты так можешь говорить о мертвом!
– А сказано: “Пусть мертвые хоронят мертвых”».
«И чего они так завелись, как будто первый раз Катя уезжала. Вот здесь, на этом мосту, Мальчик один раз сильно порезал лапу. Бегали в голодуху на эту тухлую речку жрать головастиков…» Даже трудно поверить, что он будет так скучать без Мальчика. Ведь Мальчик был хитрым, двуличным, плохим другом, жадным и довольно тупым. А вот помер два лета назад и все вспоминается по несколько раз на дню. И помер глупо – от жадности, а мог бы еще жить, ведь они были ровесники. На станции возле длинного барака Заготзерна лежали замечательно пахнущие сухари. Он сразу насторожился: только очень опасное могло пахнуть так хорошо. Все прекрасное должно чуть-чуть подванивать.
Он отговаривал Мальчика есть ЭТО, но Мальчик погрыз сухариков, и вечером его не стало.
Умирать он ушел на нефтебазу, где было тихо и пустынно, потому что в серебристых высоких огромных банках никогда не было нефти.
Он просил Мальчика пойти на Билля Нова и попить там воды из бочажка на болоте, но Мальчик идти уже не мог.
Перед самой смертью, когда боль отошла, он вспоминал своего первого Хозяина, медлительного Миколу Леваднего, и как тот учил его подавать лапку.
Мальчик научился быстро, но чтоб Миколе было приятно, делал вид, что нетвердо усвоил урок и путает лапы.
Он был очень лукавым, этот большой с пушистым хвостом пес.
Московских девочек он не любил, делал им мелкие гадости, но смотрел всегда умильно и лапку подавал даже без просьбы, а они в нем души не чаяли.
Иногда ему было лень трусить вместе с детьми к реке, он делал вид, что спит в тенечке, но Гапон прекрасно видел притворство и наскакивал с веселым лаем.
– Да отстань ты! Неохота тащиться по жаре, – отрыкивался Мальчик.
А Гапону было всегда в охоту, – он очень любил приезжих девочек, особенно одну, по кличке Леся.
Надо полежать в теньке под мостом, а то ноги какие-то плохие, мягкие. Полежать и вспомнить московских девочек. Он любил их вспоминать. Интересно, помнят ли они его?
В воде дергались, меняя направление, красивые маленькие рыбки с красными плавниками. Вдруг забыл, кто появился раньше – девочки или Вилли. Важно было вспомнить.
Да вроде бы девочки, только тогда они были совсем маленькими, ну просто человечьими щенками. И он был щенком, и весь его мир включал двор с вечно болтающимися под ногами цыплятами, погреб, колодец, тропинку, обсаженную смородиной, сарай, огромный грецкий орех и такую же огромную грушу возле старой нежилой хаты.
Тропинка вела в сад, а за садом было то кукурузное, то пшеничное поле, а за полем – нефтебаза, а за нефтебазой… Да он тогда дальше сада не бывал, это уж потом, с Вилли… Вот и выходит, что дети появились раньше Вилли.
Лето перед войной и много сестер с детьми. Одна с круглой головой, большими голубыми глазами, вся в складках.
В саду под райской яблоней расстилали стеганое одеяло с прекрасным запахом детской мочи. Райские яблочки – золотые с красным.
Эта, с голубыми глазами, в складках, ковыляла по одеялу и плюхалась. Была еще одна, поменьше, кудрявая, всегда на руках у губастой женщины, другая, постарше, с черной головкой, сидела всегда тихо на углу одеяла и перекладывала деревяшки и железные крышки. У нее уже был голос.
Как и полагается, клички дети носили разные: черная – Гуля, кудрявая – Тамара, а та, со складками на лапках, – Леся.
Откуда он сам взялся, не помнил, кажется, его принес Дядя Ваня.
От прошлого остались полутьма, запах сырой земли и материнский, незабываемый. Чудесный, пьянящий вкус ее молока, тепло от пушистых комочков рядом. Потом что-то ужасное, – яркий свет, лапы проваливаются между каких-то прутьев, застревают, причиняя боль, сверху наваливаются братья и сестры, чье-то мохнатое брюшко прямо на голове, невозможно дышать, гибельное чувство удушья.
Потом снова темнота и глухой ровный стук, не слышимый, а ощущаемый всей кожей, всеми внутренностями. Такой же стук исходил от матери, только стучало чаще и отчетливее.
А этот – был звук Дяди Вани, он снова слышал его позже, когда Дядя Ваня брал его на руки.
Дядя Ваня всегда наливал ему в мисочку молока и брал на руки. Бабушка тоже наливала молока, но на руки не брала.
Самой красивой и нарядной из сестер была Катя, но она редко сидела на одеяле. Она уходила рано утром, вся шуршала и пахла довольно противно, слишком душными цветами. Возвращалась вечером вместе с Дядей Ваней, ели вместе со всеми, а потом ложились рядом. Другие ложились рядом со своими детьми в другой комнате, а Бабушка ложилась одна на лежанку на кухне.
Но сначала они заводили ручкой музыку, спрятанную на черном блестящем круге, и пели вместе.
Одна песня была про дядю Ваню, они так и повторяли хором: «Дядя Ваня хороший».
Ну прямо как сам Дядя Ваня говорил ему: «Кушай, хороший песик, хороший Букет…»
Довольно скоро стало понятно, что его имя Букет, как у Дяди Вани – Дядя Ваня, у черноголовой – Гуля, у той, с толстыми ножками, – Леся…
А то время, когда все сидели вместе на ватном одеяле, как оказалось, и было самым счастливым.
Сначала он никуда не уходил со двора и ночью старался пробраться в сени, но Бабушка выгоняла с противным криком: «А ну геть!»
Она была незлой, но строгой. При ней в дом заходить было нельзя.
Нельзя было и гулять по цветнику, кусать корову за ноги, лаять на поросенка, сидящего за загородкой, а самое главное – гонять кур.
За это так сильно досталось хворостиной, что он больше даже не смотрел в их сторону.
К следующему лету он бегал к выемке – заросшей бурьяном глубокой впадине в конце улицы. За впадиной иногда что-то лязгало, стучало и гудело. Там проходила железная дорога.
Потом он увидел, как огромные паровозы набирают себе воду из высокой колонки.
Вода лилась сверху, а паровоз от удовольствия время от времени выпускал сбоку пар.
На другой конец улицы ходить было не так интересно: за домом соседа – Гусаря, начиналось поле, в котором в очень голодные времена он мышковал, и выгон, а дальше между землей и небом стояла гора, она называлась Гадячской, и по склону ее два раза в день, утром и на закате, проходил поезд. Он полз в неведомый Гадяч.
Конечно, интересно было бы побывать в этом самом Гадяче, хотя название – так себе, довольно противное – не обещало ничего интересного.
Сначала двор был полон тайн, это потом был изучен до самых сливовых деревьев по краю кукурузного поля и зарослей калины на границе с соседями – Олефирами.
На другой границе – с Гусарем – росли вишни. Они почти не падали, а если и лежали иногда на земле, есть их было не большое удовольствие.
Не то что яблочки с огромной яблони под названием «белый налив». Они были сладкими, мучнистыми. Почти такими же вкусными, как примерно половина пирожка, найденная как-то прямо возле дверей станции.
Станция была желтой с большими окнами почти что от самой земли, из дверей доносился замечательный запах чего-то жареного и напитка под названием «ситро». Но станцию он изучил только на следующий год, когда с весны Катя разрешила провожать себя в сельсовет.
Так вот пирожок, вернее, часть его.
Сверху он был золотистым, а под золотистым – белым, сладким, вязким, как перезрелый белый налив, светящийся изнутри, как свечка у Бабушки на кухне, и так же таял, даже жевать не надо.
А белый налив прилипал к небу кожурой.
Подбирать его следовало сразу же, как раздавался еле слышный (а для других и вовсе не различимый) стук яблока о землю.
Тогда он мчался за погреб к огромной яблоне, хватал с черной земли, заросшей травой-муравой, светящийся матовый шарик и, давясь, роняя, съедал его.
Это очень веселило Вилли, он хлопал себя по бедрам и хохотал до слез.
Интересно, как бы хохотал, узнав, что потом, когда припекло, ел лягушек. Да, да, когда подпирало до икоты, – ел, но это было последнее дело. Мальчик, тот вообще жрал жаб, болел, мучился животом. Блевал, а все равно ел. Правда, регулярно чистился особой травой, что росла у Билля Нова.
А в хорошие времена Бабушка обычно давала похлебки и молока после вечерней дойки, но в первый год после войны коровы не было, и Бабушка сама рвала лебеду за огородом.
Как началась война? Пришел Вилли. Нет, сначала москвички с детьми стали плакать и собираться. Они были бабушкиными дочерьми, а их отец появился совсем ненадолго перед самой войной.
Появление отца было странным: никто ему не был рад, а мать Леси стала внутри вся звенящая от ненависти и страха.
Вот тогда он впервые понял, что у людей есть тайны – то, что они скрывают от других, как косточку, зарытую в саду. Но от собак – не скроешь. И он один раз видел, как отец в кухне подошел к матери Леси, подошел и обнял, а она вырвалась, подняла с конфорки огромную сковородку, замахнулась с белым лицом:
– Сначала изувечу, потом скажу Тарасу.
– Да ты шо, Нюрочка, я же по-отцовски.
Он это запомнил крепко, потому что в этот день, судя по всему, началась война. Бабушка даже забыла налить ему похлебки или хотя бы молока. Но к вечерней дойке опомнилась, взяла ведра, полотенце и пошла в хлев.
Он, конечно, присел у порога, и тогда она сказала что-то вроде: «Ну вот, Букет, остаемся одни, а как все повернется, одному Богу известно».
Слово Бог она произносила часто и Букет знал, что Бог – это тот невидимый, кто живет в углу на кухне, и Бабушка утром и вечером становится перед ним на колени.
Вечером все пошли на станцию: все-все – и Бабушка, и Катя. Отец к тому времени снова исчез куда-то.
Со станции вернулись Бабушка, Катя и Дядя Ваня. Остальные сели в вагон. Он крутился под ногами, напоминал, чтоб не забыли попрощаться, предчувствие говорило, что расстаются надолго, может, навсегда, но попрощалась только Леся. Подковыляла на толстеньких ножках, очень больно потянула за ухо, он стерпел, потому что знал – не нарочно, а от неумения. Нагнулась и поцеловала прямо в нос, за что получила шлепка, а его довольно чувствительно отстранили ногой или, попросту говоря, пнули.
Потом грузили узлы и корзины, плакали, обнимались. И кругом все тоже грузились, обнимались и плакали. Это мало походило на обычное ежевечернее гуляние «вдоль Кременчугского».
И был еще один сюрприз: вторая дочь Нюры, почти взрослая, – Ганна, сказала: «Дай лапу, Букет, никто не знает, кому ты будешь подавать ее без нас», он дал и почему-то подумал, что замечание очень неглупое.
И действительно, через месяц он подавал лапу Вилли и носил новое имя Обеликс.
Вилли поразил сразу своей красотой, своей замечательной чистой одеждой и неизменным вроде бы хорошим настроением.
Он все время что-то насвистывал и часто смеялся.
Но Букет чувствовал, как от него пахнет страхом, обычным страхом мальчишки, поэтому держался с ним панибратски и лаял на него, ярясь понарошку.
Бабушка тоже не боялась Вилли, а Катя и Дядя Ваня исчезли на следующий день после отъезда москвичей.
Нет, вернее, было так: сначала Бабушка очень боялась, и они вдвоем спрятались на сеновале в сарае. Но там их нашел слуга Вилли и согнал вниз.
Во дворе Вилли, ослепивший своей красотой и нарядностью, торжественно зачитал по маленькой книжке какие-то благоприятные слова, но среди них было и противное слово наказать.
Бабушка кивала и все шептала ему: «Геть, Букет», но Букет видел, что нравится молодому красавцу и не уходил.
Ощущение не обмануло. После речи красавца Бабушка осторожно вошла в дом. За ней слуга. Букет было рванулся в сени, но дорогу преградил блестящий сапог.
Красавец говорил строго, но глаза его смеялись. Из его речи Букет понял, что зовут его теперь Обеликс, что гадить можно в саду, но не во дворе, а он во дворе никогда и не гадил, что в дом входить нельзя, а он и не имел такой привычки. В общем, банальности, но именно в первый же день новоиспеченный Обеликс услышал две насмешливые фразы. Звучали они так: «У тебя блохи, милейший!» и «А кто здесь самый красивый?»
Букет почувствовал в этих словах обидное и довольно злобно залаял на Вилли. Бабушка тотчас крикнула: «Молчи, Букет», и он понял, что она боится за него, а значит, любит.
Но Вилли лай очень развеселил: «О, ты умная зобака, это хорошо!» – хохотал он, и вот тогда Обеликс окончательно понял, что он – мальчишка, почти такой же, как старший Катин сын Петро.
Бабушка тоже довольно скоро поняла, что постоялец, несмотря на наличие слуги, кобуры на поясе и удивительно красивых блестящих сапог, – совсем нестрашен и, пожалуй, боится ее и всего вокруг не меньше, чем она. Их догадка подтвердилась в одну морозную зимнюю ночь.
«Но об этом потом, что-то долго он сегодня тащится до этой Сталинской. Да, да, Обеликс. Всплыло прежнее имя. Как же давно это было! Вилли пришел на вторую осень…»
Зиму прожили очень хорошо. Слуга Вилли помогал Бабушке по хозяйству, колол дрова и таскал воду, а Обеликс каждое утро провожал Вилли в сельсовет, так же как провожал Катю, но теперь знакомое здание называлось по-другому – комендатура.
Впрочем, выгон возле комендатуры по-прежнему был местом встречи собак. Но только Обеликсу разрешалось, как и в прежние времена, заходить вовнутрь.
Вилли там заведовал разными проводами, телефонными трубками и аппаратами. Он ходил по комнатам, а Обеликс лежал под столом в их комнате и дремал.
Да, в ту зиму он не высыпался, хотя Бабушка по ходатайству Вилли стала пускать его на ночь в сени.
Сон был тревожным. Иногда ему чудился запах, и он не знал, как себя вести: залаять или промолчать. Обеликс должен был залаять, Букет обязан был молчать.
Но он ел хлеб Вилли, и иногда Вилли давал ему немыслимо вкусные консервы.
Сначала спрашивал: «А кто здесь самый красивый?», и когда Обеликс подбегал, давал доесть на дне банки.
Обеликс знал, что Вилли насмешничает над ним, но не обижался.
Да, ноги у него неимоверно коротки, вместо усов какая-то щетка, хвост в конце длинного тела загнут крючком, но зато какой нюх, а какой слух: он слышал, как ночью машина отъезжала от комендатуры и направлялась в их сторону за Вилли, и тотчас начинал царапаться в дверь хаты. Вилли это всякий раз поражало, и он, наклонившись, трепал легонько по шее, перед тем как сесть в машину.
«О, Обеликс, ты бы мог сделать блестящую карьеру! Но, увы, ты живешь в глухом украинском селе, как Алкивиад среди спартанцев».
Возможно, что та, вторая, зима была лучшей в его жизни. Иногда, проводив Вилли до комендатуры, он быстренько возвращался домой. Обычно это случалось, когда Бабушка просила слугу Вилли – вонючего Отто, отрубить курице голову.
Пока туда и обратно, Бабушка успевала общипать курицу, и можно было рассчитывать на эту самую голову и лапы. Кроме того, немного требухи, а главное – поэ-зия кухни.
Он тихонько пробирался под стол и оттуда смотрел, как Бабушка ловко орудует ухватом.
Отто приносил с мороза и со стуком бросал перед челом печи замерзшие дрова, снимал сапоги и садился на низенькую скамеечку, что была приспособлена для дойки, и у них с бабушкой начинался длинный странный разговор.
Они произносили какие-то непонятные слова и показывали друг другу что-то руками – например, как будто качают ребенка или косят траву, Обеликсу было неинтересно и, кроме того, от ног Отто ужасно воняло. Но Обеликс помнил, что Бабушка терпеть не может, когда он ложится в тот угол, где наверху всегда горит лампада, поэтому, превозмогая отвращение, оставался под столом, лишь тихонько отодвигался ближе к окну. Но и здесь вонь Отто настигала; Бабушка наливала Отто в миску душистого, он пересаживался на лавку под окно и, постанывая от удовольствия, ел варево.
Иногда он оставлял немного Обеликсу, но Обеликс после него есть не мог. Странное дело – воняло от ног, а есть брезговал. Бабушка, заметив это, поступала очень деликатно: выливала остатки поросенку, а Обеликсу плескала чего-нибудь похуже, но свежего.
Она теперь называла его не Букетом, а Фиксом. Вилли хохотал и поначалу поправлял ее, потом ему надоело.
Однажды ночью пришел Дядя Ваня.
Весь день было слышно, как к комендатуре то подъезжали, то отъезжали машины. Вилли пришел вечером мрачный и вместо песенки, которую любил напевать, когда был в хорошем настроении: «Белла миа… кляйне остерия», повторял плохое слово «шайзе».
Конечно, плохое, разве солдаты станут повторять хорошее слово? Свои повторяли «мать», а чужие «шайзе».
Да, так вот ночью приходил Дядя Ваня. Сначала Бабушка вышла на двор, но не присела, как обычно, за погребом дома, а пошла к сараю.
Обеликс тихонько вышел из сеней. Показалось, какая-то тень мелькнула в лунном свете в саду, хотел залаять, но что-то остановило, даже объяснить невозможно, что. То ли Бабушку не хотелось пугать, то ли поразило небо. Звезды висели так низко, так таинственно мерцала серебристая пыль, протянувшаяся через весь небосклон, так блестели листья в саду и медленно, оставляя быстротечный след, падали и падали, словно перезрелые яблоки, светящиеся шарики.
Он не сразу услышал голоса за погребом. Бабушка шепталась с Дядей Ваней.
– Куда ж ты пойдешь? – понял знакомые слова Обеликс.
Потом что-то неразборчивое и неясное.
Обеликс не знал, как поступить: тихонько уйти в сени и притвориться спящим или подойти и молча ткнуться в ногу Дяди Вани – пусть погладит на прощанье.
То, что Дядя Ваня пришел проститься, Обеликс чувствовал тем странным ознобом, который всегда ощущал в момент узнавания будущего.
Но самым правильным было стоять на пороге, на случай, если вонючий Отто захочет выйти из хаты. Вот тогда и разразиться пронзительным лаем, рискуя получить пинок в бок.
Снова скользнула тень среди металлического блеска листьев в саду.
«Хорош же этот Фантик, дрыхнет без задних ног», – с презрением отметил удачную нерадивость соседского пса и тихонько юркнул в сени. Бабушка вернулась следом, и сквозь дремоту он слышал, как она ворочалась и вздыхала у себя на печи.
А утром вообще произошло невероятное. Решил, как обычно, проводить Вилли до комендатуры, а тот вдруг начал орать: «Вэк, вэк! Назад, зобака!» – и даже бросил палкой, когда, чуть поотстав, Обеликс все же продолжал тащиться следом.
Пришлось изобразить, что возвращается домой, но любопытство разбирало жуткое, поэтому как только Вилли спустился в выемку, завернул во двор Левадних и позвал Мальчика сбегать на выгон, мол, там назревает что-то интересное и особенное, иначе чего бы незлой Вилли так ярился.
Мальчик вообще-то собирался со стариком Левадним на сахзавод за жмыхом, но старик был жадным и неделикатным, так что навряд ли за сопровождение ждало угощение все тем же жмыхом, – в общем, колебался он недолго.
Странно, но каким-то образом многие собаки знали о том, что на выгоне что-то готовится.
Их обогнал кривоногий, вечно непонятно чем озабоченный Жук, что жил возле ставка, откуда-то сбоку выскочила с дурацкой улыбкой Пуля, а на выгоне, казалось, собрались все, даже из Кута прибежали, а это ни много ни мало – почти час трусцой. Кто-то уже знал, что произойдет на выгоне и для чего построены деревянные ворота.
Вилли, конечно, был среди начальства, стоял на крыльце и разговаривал с каким-то неизвестным, а у ног неизвестного стояла блестящая стройная темно-коричневая сука. Такой красоты Обеликс не видел никогда, и даже не предполагал, что такие красавицы живут на белом свете.
Мальчик в ответ на его восторги сказал, что эта «лупоглазая» не в его вкусе и что у нее глаза красные. Глаза, правда, были чуть навыкате и белки красные, но узкая морда, но стройные ноги…
Пока разглядывал красавицу, не заметил, как вывели троих в белых рубахах, одного узнал сразу, он приходил к Дяде Ване раньше, до появления в селе немцев.
Тот, что привел красавицу, начал говорить, Вилли переводил, и Обеликс вдруг понял, что все это – с немногочисленными хмурыми односельчанами, с мотоциклистами в каких-то особых, низко нахлобученных касках, со сборищем собак – добром не кончится: а он терпеть не мог плохие концы.
– Пошли домой, – предложил он Мальчику, но тот помотал башкой.
– Нет, хочу посмотреть, как они станут мертвыми. Вон тот, он работал в Заготзерне, жил возле Гребли. А второй – директор школы, третьего не знаю.
– С чего это они станут мертвыми?
– Когда приезжают эти на мотоциклах, обязательно бывают мертвые. Смотри, смотри!
Обеликс не стал смотреть, подошел поближе к крыльцу, чтобы Вилли увидел, что он все-таки пришел, и Вилли, увидев его, дернул углом рта.
Перед уходом Обеликс решил взглянуть на красавицу, но ее на крыльце уже не было, он обернулся и увидел ее рядом с хозяином около ворот, увидел и тех троих в белых рубахах, болтающихся на перекладине.
У школы его перехватил старик Туз. Туз считался старостой собачьего сообщества. Это было признано всеми. Во-первых, он был старше всех, но еще крепок, во-вторых, он охранял школу и был уважаем самим директором школы, который теперь висел на воротах.
Туз сказал, что ночью надо прийти на выгон, чтобы повыть.
– Зачем?
– Так полагается, – коротко ответил Туз.
Вилли, видать, только что вернулся домой и сделал непонятное: сбросил с себя совершенно чистые белье и рубашку.
Отто уже таскал воду из колодца, а Бабушка разводила очень опасный каустик для стирки.
Вилли в длинной холщовой рубашке вышел на двор с бутылкой, сел под грецким орехом, подозвал Обеликса.
– Иди сюда, глупая любопытная зобака. Запомни меня, потому что я, как Эпаминонд. Великий полководец, но, когда его плащ был в починке, он не выходил из дома. Я пью за Эпаминонда, но вообще-то, глупая зобака, я мечтал стать таким, как Агесилай, и что из этого вышло? Отвечай. Молчишь? Тогда я отвечу за тебя, – шайзе…
Вилли любил употреблять незнакомые имена и слова.
– …Агесилай был царем спартанцев. Историк о нем пишет, что он был худым, хромым, но ходил очень быстро. Со своими был приветлив, с иноземцами насмешлив. Как я с тобой… Ты знаешь, мы прошли примерно столько же, сколько десять тысяч воинов в походе на Вавилон. Смешно, но поговорить я могу только с тобой. Скоро мы расстанемся, друг мой, и если бы ты был египетским царем Амасисом, а я твоим другом – греческим царем Поликратом, ты бы разорвал со мной отношения, чтобы не видеть моих будущих бед, будучи бессильным помочь мне. Говорят, один из сегодняшних был учителем, я тоже был учителем… истории… жаль, что ты не пьешь…
Обеликс сидел перед ним и делал вид, что внимательно слушает всю эту белиберду, на самом деле он пристально изучал Вилли.
И вот каким был вывод: Вилли стал взрослым. За эти две зимы, минувшие со времени его прихода сюда, он стал другим: доверял Бабушке и перестал бояться. Но эти два состояния не были связаны одно с другим. Он перестал бояться, потому что ему стало безразлично. Он пришел молодым и страстно любил жизнь, а теперь был старым, конечно, не как Бабушка, но почти как сосед Гусарь. У него появился запах старости – равнодушие и усталость.
Последний раз он был молодым на Новый год, но вспоминать эти дни было больно из-за Васи.
Вася жил в маленьком глинобитном сарайчике на границе с соседями.
Он был очень хорошеньким, чистеньким, похожим на человека поросенком. А главное, он был умным и проницательным. Понимал все буквально на ходу. Когда Обеликс пробегал мимо него, он по походке, по позиции хвоста мгновенно угадывал его настроение.
Летом его выводили на двор, привязывали возле старой хаты, и он часами внимательно изучал жизнь вокруг, вглядываясь в нее своими умненькими глазками с белыми ресницами.
Иногда он пытался рассказать что-то, говорил длинно, путано и так возбужденно, что сбивался с дыхания.
Что-то из его речей Обеликс понимал, например доклад о событиях прошедшего дня: что делала Бабушка, когда вернулись Генрих и Вилли, кто из собак пробегал мимо двора.
Но, к сожалению, Вася любил и пофилософствовать, порассуждать о смысле жизни, о странностях людей… Это было уже труднодоступно пониманию. Обеликс из вежливости слушал, чуть помахивая хвостом в знак присутствия внимания, но скоро зевота судорогой сводила челюсти, и он длинно визгливо зевал.
Кончилось наихудшим образом.
И с тех пор Новый год навсегда стал праздником, вызывающим двойственное чувство: с одной стороны – праздник, люди добрее и щедрее, а с другой – всегда вспоминался и Вася.
Вилли очень красиво нарядил елку, она стояла в горнице, украшенная золотыми цепями, орехами и стеклянными блестящими игрушками, был даже стеклянный танк.
Вечером на ней зажгли маленькие свечи, и Отто очень красиво играл на губной гармонике, а Вилли ОСОБЫМ голосом читал вслух какую-то толстую книгу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.