Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Зачем? И чья вина? Зачем была та ночь и утро, когда расчесывала каштановые волосы в ванной, и он подошел сзади, и они долго смотрели друг на друга, но не прямо, не глаза в глаза, а в стекле зеркала. Только затем, чтоб родилась девочка? И раз в год приводить ее, не знающую, а если жестоко, то знающую, к нему, на эту глухую тропу…
Я тоже могла бы так. Могла бы, да не смогла. Чувство вины, но не перед тем, что еще и человеком не было, а перед другим – словно в ловушку его заманить захотела. Виноватой себя посчитала, что неопытностью своей жизнь омрачу, лишу радостей привычных, пускай и ненадолго, а лишу.
Как обрадовалась, когда, краснея, спросила у многоопытной Риты, и та, смеясь, ответила:
– Большое дело! Я на пятый день вхожу в строй.
Лето закончилось сегодня. Я поняла это по цвету неба, когда вышла из автобуса и пошла к морю. Домой не хотелось. Из привокзальной почты в Риге звонила в Москву. Мама разговаривала весело о пустяках, похвалилась, что Ленька летнюю стипендию отдал ей целиком: «Это тебе, бабушка». Рассказывала, какой он хороший мальчик и как трудно ему, домашнему ребенку, жить в палатке; «эта их полевая практика – какой-то кошмар, он ужасно кашляет», а потом вдруг заплакала: «Анечка, возвращайся, я все время думаю о тебе, возвращайся, детка моя, я же ни в чем перед тобой не виновата».
Успокаивала ее, говорила бессмысленно-ласковое, заверяла, что живу прекрасно. Она:
– Тебе деньги нужны?
– Да что ты, мне вполне хватает.
– Сколько ты получаешь?
– Сто, – солгала не задумываясь, получала семьдесят.
– Я тебе пришлю из Лениных, двадцать пять.
– Не надо. Вилма меня кормит.
– Какие они? – спросила первый раз с усилием.
– Хорошие, добрые. Приедешь, увидишь. У меня целый дом и цветной телевизор.
– Какие они?
– Не знаю. – Все-таки не выдержала до конца, сорвалась и испугалась: – Они сдержанные очень, но ко мне относятся хорошо, парное молоко для меня берут у соседки.
– Звонил Олег, спрашивал адрес.
– Не надо.
– Он хочет приехать. Нет, он сказал – заехать. Решил по Прибалтике прокатиться.
– Не надо. Я не хочу.
Почему-то он мне часто снится. Наверное, оттого, что по ночам просыпается совесть и мучает меня, ведь не случайно пробудилась со странной фразой в голове и сказала ее вслух:
– Нелюбимый, преданный мною, зачем ты мне снишься?
На море пронзительно-ясно и ветер холодный, осенний.
Да, лето кончилось, хотя еще только конец июля. И не было лета, одни дожди и туманы по ночам. Как тоскливо будет здесь зимой. Да, тоскливо, и нужно быть готовой к этому. Как будто сейчас весело. Черный остов лодки, заплывшей песком. Мое первое прибежище. Здесь год назад проводила часы, укрываясь от ветра. Тот июнь был странным. Слепило солнце, деревня казалась вымершей, я одна бродила вдоль моря, посинев от ледяного ветра, а сирень цвела вдоль кладбищенской ограды, в палисадниках, у заброшенных лесных дорог. Удивительная сирень, тугие гроздья цветов, и в любой момент можно было отыскать счастливый цветок с пятью лепестками. Полагается съесть такой цветок, и я просто объедалась счастьем, его кисловатый вкус и сейчас помнят нёбо, губы. Вот здесь, у ограды кладбища, возвращаясь в светлые сумерки с моря, нашла светляка. Притащила в дом, положила в хрустальную розетку для варенья, что хранилась за стеклом полированной горки среди прочих ценностей Вилмы. Там же стоял меховой кот с огромными стеклянными глазами и качающейся на пружине головой, аист с кулечком – новорожденным, свисающим, будто повешенный в смертном саване, на ниточке из клюва, и масса прочей дребедени – ежей из шишек, керамических грибов, деревянных пивных кружек.
Сияние светляка дробилось в острых глубоких гранях, и, засыпая, я смотрела на чудо, тлеющее у моего изголовья на тумбочке, когда страшная мысль пришла в голову: «Я принесла его с кладбища, это может оказаться дурной приметой, которая погубит мое счастье».
А счастье было.
Я встала и выбросила светляка в окно. Падучей звездой он упал на черную траву и там погас.
Может, то, что он погас, и было дурным предзнаменованием, очень далеким, но все же знаком беды?
Когда же это случилось? В какой день, в какой час?..
Я стояла уже у дома. Соснового дома на холме, так переводится его длинное название. Крашенный охрой, длинный, не очень складный с виду, он был замечательным домом. В жару прохладным, в холод долго хранящим тепло кафельной белой печки. В нем было очень много окон, сплошные окна, и желтые деревянные полы, и пальма в самой большой комнате, и два входа: один в кухоньку, другой, с бетонным полукруглым крыльцом, в лучшую на закате комнату. Отсюда можно было наблюдать, как розовеет вершина сосны, потом ствол, и по ночам шелест огромного каштана смешивался с шумом моря. Я вспомнила, как в первое лето проснулась от пения далекого хора, где-то забыли выключить радио, но на следующую ночь – снова пение, и тот же хор, и та же странная однообразная мелодия, – догадалась, что это шум моря.
Когда каштан цвел, я по нескольку раз в день останавливалась под ним, чтоб услышать гул шмелей. Казалось, что попала под своды огромного костела, где играет орган, таким могучим и ровным был гул. Я поделилась каштаном с Агафоновым, в единственный день его приезда сюда, поделилась как самым ценным, и он сказал, что действительно похоже на костел, не только из-за гула, но и из-за белых свечек цветов и сумрака тени. Тогда он посоветовал мне прочитать Пруста. «Вернемся в Москву, я тебе дам. Должно понравиться». Лучшей, чем гудение шмелей, музыкой прозвучали тогда для меня эти слова. «Вернемся в Москву», – значит, будет все дальше, значит, мы не расстанемся. Странно, что я всегда в мыслях называю его по фамилии. В этом есть, нет, была хитрость.
Ночью, зимой, на Рождество, возвращаясь от Петровских, я спросила у первого прохожего его имя. Подвыпивший парень оказался образованным.
– Агафон, – ответил он весело. – Агафоном меня прозывают, девушка.
И удивился моей чрезмерной радости, увязался следом и бубнил:
– Я пошутил, вообще-то я Валера, а вы?
– Нет. Вы Агафон, – настаивала я. – Так лучше.
В его шутке была счастливая примета, а февраль был уже близок, и близок был конец всему, но я этого не могла знать. Я ждала возвращения Агафонова из-за границы, и на работе в тумбочке стола лежали его огромные туфли, что так отлично починил без квитанции узкогрудый парень в мастерской на Первомайской, после того как я обегала с ними всю Москву. Не брали нигде: «Надо на фабрику, там есть машины».
А работа была пустячная – прошить разорвавшиеся швы на мысах. Я любила эти туфли. По нескольку раз в день выдвигала ящик стола и разглядывала их. Я знала их наизусть. До беловатых пятен на внутренних боках задников, до морщин на сгибах. Я читала по ним жизнь Агафонова, эти белые пятна – от неправильной походки, тяжелой походки сердечника. Грузного человека. Ведь только я одна знала, отчего медлительна его поступь, не от самомнения, как думают другие, а от одышки. Нет у него самомнения, он робок и теряется в самых обыденных ситуациях. Перед его отъездом пошли покупать ему туфли в сертификатный магазин. Я первый раз была там, и то, думаю, держалась лучше. Он выбирал туфли очень долго, сгибал подошву, проверяя ее эластичность, разглядывал качество кожи. Я стояла рядом, а потом отошла, чтоб не смущать его, и смотрела на него со стороны. У него было сосредоточенное лицо крестьянина, выбирающего корову, и мне в моих много раз чиненных сапогах стало жалко его. Покупка туфель была событием не оттого, что денег жалел, а не привык, занятый работой, не умел и не знал, как это делать, а заботиться было некому. Тогда я дала себе слово, что если, если… он будет самым ухоженным, самым нарядным. Мне очень хотелось пойти в отдел женской обуви, просто посмотреть, что там. Оттуда тащили плоские большие коробки с сапогами фирмы «Габор» и «Саламандра», но я боялась, что подумает – намек, мол, и мне купи, и еще не хотела оставлять одного: вдруг понадобится совет или помощь?
Оказалось, что очень глупо стояла. Когда пришли домой, выяснилось, что блестящие темно-вишневые ботинки тесны. Он и в магазине чувствовал что-то не то, а попросить еще одну пару на пробу постеснялся. Огорчился ужасно, по-детски. Кинул на стол пачку красивых билетиков-сертификатов.
– На кой они, там все равно выбор как в ГУМе. Больше брать не буду.
Зло швырнул ботинки в ящик стола.
– Хочешь, я отдам растянуть?
– А можно?
– Ну конечно. И обменять тоже.
– Ну, обменивать, – поморщился брезгливо. – Себе дороже. Вот ты где сапоги купила? – поинтересовался живо.
– В ГУМе.
– Видишь, отличные сапоги. Нет. Не надо мне этих дурацких сертификатов. – Встал из-за стола. – Чайку попьем? Жутко продрог.
Я огибаю дом. Ключ, как всегда, под ковриком, и, как всегда, тень Вилмы за занавеской. Что она высматривает? Не привела ли я спутника, а если привела, так что? Упрек? Радость? В пристройке, будто запах моих злобных мыслей, ударил в нос газ. Протекает баллон, надо сказать Арноуту. Не буду. Придет суетливый, с непонятными возгласами. Начнет ворочать тяжеленный баллон, трясущиеся ноги, трясущиеся руки, надо помогать, не даст, будет отталкивать плечом и все посматривать странно, бегло. Черт с ним, с баллоном, пускай воняет, лишь бы не взорвался.
Привычный ритуал: два черпака воды из ведра в чайник, спичка, голубой венчик газа, чашка, хлеб, масло, творог. За окном в небе – темный овал гнезда, силуэт аиста. В этом году у них нет птенцов, а в том было пятеро. Нет птенцов – дурная примета. А баллонный газ – хороший газ, вот уже чайник закипел. В доме пять комнат, но я обитаю в двух. Кухня и спальня. Больше не нужно. И одной комнаты хватило бы. Транзистор напрокат. Глупо. Десятка в месяц, а стоимость его – восемьдесят. Но восьмидесяти нет, а десятку в получку легче. А может, не глупость, а надежда, что не придется восемь месяцев слушать его, что произойдет чудо, заберут отсюда, и выяснится, что случившееся – кошмар, недоразумение и моя вина: не поняла, не угадала важное.
Погасли в небе две звезды,
И только понял я тогда,
Что это были я и ты…
Ну что ж, теперь можно все сначала, с первого дня, в тысячный раз. Вдруг повезет – и сегодня пойму.
– Надо купить чая. Не забыть.
…И ничего не обещай…
В пустое небо посмотри…
Любимая песня Олега. Не дай Бог, приедет. Мама уточнила: «заедет». Заедет, чтоб подойти и сказать прямо в глаза: «Ты предательница». Он может вот так – прямо в глаза, при всех, Агафонову: «Мне жаль вас, Виктор Юрьевич, просто жаль. Всю жизнь вы искали славы, а она однажды была совсем рядом с вами, настоящая, честная и бесспорная. И вы знаете об этом и помните всю жизнь, поэтому мне вас и жаль».
Как я ненавидела его тогда, как ненавидела, какие страшные слова сказала. А теперь другое, эта странная мысль, эта жалоба утром. Жалоба неизвестно кому: «Нелюбимый, преданный мною, зачем ты мне снишься?» Олег велел записывать сны, с этого и началось знакомство. Пришел в лабораторию, только неделю как проработала, вперился радостным взглядом. Лицо розовое, лобастое, гладкое. Молодой бычок.
– Откуда ты, прелестное дитя?
Рая захихикала.
– Подыскиваешь подопытного кролика? Хочешь, расскажу, что мне сегодня снилось?
– Тебе снятся только еда и тряпки.
– Правильно, – огорчилась Рая, – сегодня приснилось, что вроде я в туристической поездке, вхожу в магазин…
– А что снится вам? – Придвинул стул, уселся рядом, взглянул в миллиметровку. – Ого! Ценный работник. Высшим образованием не испорчен. Угадал?
– Не хами, – осадила Рая за то, что сон не дослушал, перебил, – не все же гении, как ты.
– А я не хамлю, честное слово, – заглянул в лицо, – переходите ко мне в лабораторию. Мне такие нужны, а то мои девицы с дипломами графики подправляют, чтоб правильные были. Они ведь знают, что есть экспоненты, параболы, гиперболы, – вот и подгоняют под них. А вы вон как честно вычертили по точкам. Некрасиво получается, зато правда! А моих надо пытать с пристрастием: «Выбрасывала? Отвечай быстро, не задумываясь!» – «Выбросила… две, – передразнил чей-то протяжный голосок, – они в экспоненту не укладывались. Ошибочные». Так эти две и есть самое ценное, балда! Переходите, а?
– Мне и здесь хорошо, – ответила важно. Все-таки лестно было, что заметил и одобрил аккуратность.
– Ну, тогда у меня к вам просьба будет. Записывайте свои сны. Я вам тетрадку подарю. Это для науки.
– Для науки, – засмеялась Рая, – занимался бы делом, а то все фантазии, мистика.
– Когда ехал мимо «Москвы», видел: женщины с большими коробками, наверняка сапоги дают.
– Не врешь?! – забеспокоилась Рая.
– Честное слово.
– Дашь до получки сотню?
– С собой только четвертной.
– Дай из профсоюзных взносов.
– Ты что? На что толкаешь? На растрату?
– Перестань. Послезавтра верну. Не кривляйся, тащи.
– А вам не нужно? – поинтересовался галантно. – Без процентов даю.
– Спасибо, нет.
Когда круглоголовый вышел, Рая сообщила:
– Олег Петровский, начинающий гений. Оправдывает теорию генетиков, что у старых отцов и молодых матерей родятся таланты. Папаша-академик сделал его лет в шестьдесят. Хорошо сделал. И умница, и человек чудный. Только с закидонами. Но это по молодости, пройдет.
– Тридцать-то ему есть.
– Нет еще. Ты же видела: и лицо детское, и характер. Но соображает здорово. Лучший ученик Агафонова, и уже какие-то там открытия.
Арноут просыпается в четыре. Я узнала об этом в первые дни своей жизни здесь. Бессонница впускала в мою розовую комнату гул первого автобуса, идущего на Энгуре, крик сторожевой чайки, прилетевшей проверить, не начала ли уже Вилма кормление аистов. У Вилмы были плохие отношения с наглыми птицами. Не успевала она бросить блестящие тушки салаки под сосну, как, опередив неповоротливых осторожных аистов, на бреющем полете подхватывала с земли добычу оказавшаяся тут как тут чайка. И через минуту целая туча летающих котлеток де-воляй, как в кошмаре, заполняла пространство между хозяйственным сарайчиком и сосной с растрепанным, обгаженным белым известковым гнездом на обрубленной вершине. Целыми днями на острие деревянного электрического столба торчала терпеливая наблюдательница. Мне казалось – всегда одна и та же. Под ее зорким взглядом проходила жизнь обитателей усадьбы Калнтуняс, под ее зорким взглядом копошилась с рассвета до ночи Вилма на своих аккуратных грядках, под ее зорким взглядом качала я воду длинной изогнутой ручкой артезианского колодца, драила песком кастрюли, присев на корточки в белых сыпучих дюнах, что подступали к самому двору, грозя поглотить его, только зазевайся. Жизнь Вилмы была бесконечной борьбой с этими дюнами. Когда прошлым летом я увидела, что приподнятые над землей, ограниченные аккуратной загородкой из черепицы цветники и огороды произрастают на принесенной плодородной земле, увидела, и поразилась, и поделилась открытием своим с Агафоновым, он пожал плечами: «Как же иначе», – а потом, проведя день в сосновом доме, увидев теплицу и Вилму, ползающую на коленях по грядам, спросил:
– У них кто-нибудь есть?
– Теперь нет. Был сын, а теперь никого.
– Вот тебе пример бессмысленной муравьиной психологии. Труд ради труда. Привычный способ существования. Единственно возможный.
В утро того дня я попросила у Вилмы срезать и продать мне самую красивую розу сорта «Оклахома». Бледно-сиреневую, огромную, торжественно-одинокую на огороженном вымытыми (Вилма мыла их губкой) белыми кирпичами любимом цветнике Вилмы. Она не забывала подбирать с черного перегноя упавшие листики, соринки.
– Но здесь она будет долго, а так скоро умрет, – сказала Вилма.
Я огорчилась отказу, эта роза так украсила бы мою комнату, так удивила бы Агафонова. И что за странности, ведь продает же Вилма цветы, сама видела, как срезает для дачников-москвичей, что живут по ту сторону шоссе. А для меня не захотела.
Когда шла к калитке, на автобусную остановку встречать Агафонова, окликнула из сада:
– Анит! Лудзу.
Протянула три длинных стебля, украшенных розовыми, твердыми, нераспустившимися бутонами. Я схватила торопливо, унесла в дом, поставила в хрустальную вазочку, самую лучшую из тех, что хранились за стеклом серванта.
Напрасно старалась. Агафонов оглядел мою прибранную комнату, улыбнулся:
– Типичный кич.
– Что? – удивилась я.
– Кич, – пояснил он, – собрание безвкусных вещей. Как ты живешь в этом, бедненькая. Эти ужасные занавески в розочку, эти розовые стены, эти три цветка, и аптечка на стене, и подушечки с кошками – это же все оскорбляет.
В зальце он просто расхохотался:
– Совершеннейший кич, даже пальма в кадке и, конечно, репродукция Шишкина в багетовой рамке, сними ее, ради бога.
Я сняла, спрятала за диван и с тех пор разлюбила свой дом.
В этом году картины уже не было. Вилма забрала ее с собой, когда перебиралась в маленький дом. А пальма осталась, и я аккуратно поливаю ее раз в неделю.
Вот и сегодня снова бессонница. Промаялась час под тоскливое мяуканье чаек. Арноут нашел решение: поставил под сосну деревянный ящик с выломанной рейкой. Вилма клала в ящик рыбу, и аист теперь, не обращая внимания на раздраженные кошачьи вопли носящихся кругами воровок, не торопясь, длинным клювом вытаскивал из ящика рыбешку и, давясь, проглатывал ее.
Во дворе, разбирая сети, Арноут строго выговаривал что-то Динго. Динго сидел перед ним с притворным смирением. Он любовался Арноутом, его поза и выражение больших золотистых глаз говорили: «Господи, до чего же ты у меня красивый, и умный, и работящий, только немного несправедливый. Ну что такого, что я дразню этих глупых дураков и при случае даю им взбучку, ей-богу, они этого стоят».
Утренние прогулки Динго по деревне сопровождались яростным лаем, вспыхивающим то в одном, то в другом конце ее. По этому лаю можно было определить путь Динго, находящегося в самых дурных отношениях со всеми собаками, исключая разве только кривоногого беспризорного подхалима Бастика, состоящего при Динго на побегушках. Я часто видела, как Бастик бесится и играет на пляже с собаками, но, завидев Динго, делает вид, что знать не знает недавних товарищей.
«До чего же у тебя ловко все получается, и сам ты такой ладный, – ритмом хвоста, как азбукой Морзе, передавала свои мысли собака длиннорукому тощему старику с тонкими, изуродованными узлами синих вен ногами, – до чего умен, и как только, сидя во дворе, догадался о том, что пришлось немного побить этого придурка на цепи, что живет за Медвежьим ручьем. Он, видишь ли, считает, что там его территория. А я нарочно хожу к ручью, чтобы знал – хожу, где хочу. Ведь правильно?» И Арноут понимал его. Я услышала: «Не дрикс» и «Лача питас», что означало «нельзя» и «Медвежий ручей».
– Лаб рит, – сказала я Арноуту.
– Лаб рит, лаб рит, – торопливо откликнулся он и привстал со скамейки.
– Динго нес юрмене? – спросила я обычное.
Динго вскочил и вопросительно посмотрел на Арноута.
– Лаби, лаби, – подтвердил Арноут, сдернул с колышка тряпку. Динго схватил ее и гордо пошел за мной. Это была маленькая хитрость. Тряпка в зубах и чувство исполнения долга лишали Динго возможности драк со случайно попавшимися на пути собратьями. Так обычно и шествовали мы по утрам к морю. Я в махровом халате и следом Динго, горделивый и важный, словно парламентер с белым флагом моего поражения. Мимо просмоленных, поставленных на попа лодок, напоминавших всегда сложенные в молитве черные ладони, сквозь заросли чистотела, по усыпанной желтой хвоей тропе вышли на пыльную дорогу; слева купа деревьев, качели, гигантские шаги, сейчас брошенное царство мальчишек. А в то лето они дразнили меня, пришлую, кричали откуда-то сверху:
– Зобака ням-ням челёвека! – И хохот, и треск ветвей, и шишки, падающие на песок, словно стая обезьян промчалась над головой, словно прошумела другая жизнь в другом, приподнятом над землей, недосягаемом для меня мире.
Я стараюсь не глядеть на петлю гигантских шагов, еще совсем недавно она притягивала меня, обещала избавление. Останавливала мысль о матери и, как ни странно, неловкость перед Вилмой и Арноутом. Ведь им же с «этим» оставаться перед всей деревней; и еще: мальчишкам испорчу любимое, так хорошо устроенное, такое привычное и обжитое место игр. Ведь помнила хорошо, чем был деревянный настил в ветвях старого вяза, что рос на кладбище у заброшенной церкви, где таились подолгу, прячась от расписанного по часам образцового распорядка пионерского лагеря.
Еще одни черные ладони, торчащие из земли, – кладовка для осиновых опилок и рядом крошечный, пропитанный черной смолой домик, пахнущий рыбой, – коптильня Томалисов. Откуда-то неожиданно вынырнул Бастик, пристроился следом за Динго. Он всегда возникал словно из-под земли, этот непутевый пес. Его я встретила прошлым летом в лесу. Первое живое существо, бросившееся на мой зов, и я глупо поверила в неожиданную счастливую привязанность коротконогого уродца. Посидев в доме недолго, съев печенье и сахар, Бастик начал крутиться у двери и скулить, а когда выпустила, деловито затрусил, видимо, хорошо знакомой тропинкой через цветники, огород к теплице. И сколько ни звала, ни кричала – даже не оглянулся.
– Мулькис, – сказала Вилма, разогнувшись: как всегда, копошилась на огороде. И я долго, встречая Бастика, звала радостно: «Мулькис! Мулькис!» – пока не узнала, что «мулькис» означает – «дурачок».
На пляже туман. Еще наверху, на дюне, я сбрасываю халат, спускаюсь вниз и вхожу в этот туман, как в воду. Через пять шагов уже не видно берега. Динго идет рядом, касаясь теплым боком голой ноги. Он не очень любит меня, но он верный товарищ.
В воде он подскажет, когда поворачивать, ткнет сильно носом в плечо: «Дальше нельзя» – и поплывет назад. Я уже привыкла к холоду этого моря, бросаюсь с размаху еще на мелком, когда по пояс, и плыву. Плыву в неведомое белое, плыву так, как живу теперь. Никто, кроме Бастика, не ждет меня на берегу, никто не ждет впереди, только Динго напомнит о доме. Запах мокрой псины, толчок. Сегодня не рассчитал, ткнулся в щеку. «Хорошо. Поворачиваем».
Они оставили меня с Бастиком у развилки дорог, там, где наезженная поворачивала налево, вдоль кладбищенского забора, а тропа уводила к главной дюне, огромной, в ясные дни блистающей на солнце белым песком, праматери всех местных дюн.
Динго все-таки воспользовался возможностью пробежаться еще разок по деревне и, сколько ни кричала: «Динго, майя!» – не оглянулся. Бросил мне под ноги тряпку и убежал.
Забрать молоко. К подворью «диккенсовской старушки» ведет песчаная тропинка, посыпанная соломой, с соломой не так вязко. В сером деревянном сарайчике-пристройке – на столе банки с молоком. Метнулась от грязной своей миски тощая кошка. Тучи мух. В отличие от всех местных хозяек, Алид не блещет аккуратностью. Скрюченная худенькая старушка, мужественно доживающая долгий свой век в бесконечных хлопотах. Иногда приедет с хутора сын, забросит на чердак коровника сено, починит сарайчик, почистит хлев, посидит во дворе под старой акацией, попивая Алидин немыслимо вкусный квас с изюмом, и, треща моторчиком мопеда, уедет. И снова ползает согбенная, всегда улыбающаяся, что-то непонятное говорящая при встрече «диккенсовская старушка». Прозвище Агафонова: ходили вместе за молоком в тот единственный вечер.
Во дворе столкнулась с земляком-дачником.
Что-то он сегодня рано поднялся. Синие джинсы, голубая рубашка, хорошо загорел, в руке двухлитровый белый эмалированный бидон. Семья. Двое детей. Красивый мужчина и очень счастливый. Знаю точно, что счастливый, – видела, как гуляет по вечерам вдоль моря в обнимку с женой. Уложат детей спать и гуляют, и все разговаривают о чем-то и смеются. И в прошлом году так гуляли. А недавно, проходя по дороге мимо их двора, увидела: жена чистит картошку, а он сидит рядом на табурете и читает ей вслух толстую книгу. Девочке старшей лет десять, значит, давно живут, а не разлюбили еще друг друга.
«За что ж меня так быстро? – подумала тогда. – За что?» Москвич моложе Агафонова и красивее его, похож на Марчелло Мастрояни, а не разлюбил. Правда, жена тоже красивая и добрая, улыбается очень хорошо. Наверное, она знает, какой надо быть, чтоб не разлюбили. Жаль, что спросить нельзя.
– Лаб рит, – сказал Марчелло Мастрояни, и вдруг неожиданное: – Есть такое слово – «лишавый»?
– Не знаю… не уверена.
– Человека, покрытого лишаями, как назвать?
– Не знаю… – я отвыкла разговаривать и, наверное, производила сейчас впечатление придурковатой. – А зачем вам?
– Я перевожу, – сказал нетерпеливо, уже пожалел, что заговорил, не знал, как скорее закруглиться, но пересилил раздражение, пояснил вежливо: – Я перевожу трубадуров, и все время этот «лишавый», ну вот как иначе скажешь, второй день бьюсь.
Очень хотелось помочь, найти нужное слово, может, тогда бы… может, вот так и началась бы дружба, и я бы не была так одинока. Но в голову все лезло «короста», «плешивый» и еще: «Почему бросил? За что? Словно лишавую какую-то?»
– Извините, – Марчелло Мастрояни улыбнулся обаятельной улыбкой, наверное, еще с былых времен оставшейся для таких вот провинциальных неловких дур. – Извините ради Бога!
Словечко привязалось. Пока качала воду, все повторяла мысленно в такт движениям: «лишавая», «лишавая». Обнаружила, что нет спичек, сломала неловко последнюю. Где-то же должны быть, не может так, чтобы коробок не завалялся. Выдвигала один за другим ящики белого буфета. Горчичники, пакетики с содой, бумажные салфетки, листок календаря. Двенадцатое марта, день моего рождения, заход, восход, долгота дня, и аккуратно, крупным почерком: «Анита». «Откуда знают?» Но не только знают. Помнят. Прислали деньги. На них выкупила из ломбарда часики. Единственную свою драгоценность – золотые часики-крабы марки «Наири». Сразу выкупила, хотя только месяц пролежали и могли лежать еще три, если считать льготный. Очень нужны были – Агафонов пригласил отпраздновать в ресторан. Как же без часиков?
Праздновали день рождения и годовщину знакомства. Тогда исполнился год. Я сама сказала ему об этом. Дата нашей первой встречи. Вот и начну с самого начала, и, как археолог, бережно, метелочкой, буду смахивать пыль с осколков, пока не найду главный, недостающий, только, в отличие от археолога, этот главный, последний не даст возможности воссоздать целое, а разрушит его, и я по-прежнему увижу груду обломков, но я буду знать, где главный – тот, что не подошел.
Я не заметила, как нашла спички, зажгла газ, не заметила, что уже закипел чайник и сварились яйца. Ведь наконец найден выход, такой простой, – вспомнить все с самого начала, и как только раньше в голову не пришло.
В автобусе, как всегда, трое: женщина с волевым лицом и изуродованными, в старых мелких шрамах, руками, она сойдет скоро, у рыболовецкого колхоза «Селга», и двое парней. Эти поедут почти до Риги, до автосервиса при роскошной магистрали Рига – Взморье.
Женщина сидит передо мной, и я вижу ее руки, вцепившиеся крепко в никелированную трубку дивана. От нее пахнет рыбой и духами «Желудь».
Марчелло Мастрояни торжественно несет белый детский горшок к домику-скворечнику, его красивая жена мелькнула на увитой хмелем террасе в чем-то ослепительно розовом. Для дачников они просыпаются рано. Из трубы фабрики-коптильни уже вьется дымок. В автобусе не услышать его вкусного запаха. Конец деревни. Теперь сосны, заросли уже зацветающего вереска вдоль дороги. Пока только отблеск будущего, лилового, зальющего всё цвета.
Парни разговаривают сзади не останавливаясь, но их непонятные речи не мешают думать, они, как пение птиц, не отвлекают внимания, не заставляют вникать в смысл. Итак, всё сначала. Времени хватит, впереди еще много таких часов, и одиночества, и бессонных ночей. Итак, вспоминай, лишавая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.