Текст книги "Запятнанная биография (сборник)"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но Фомка не сердился на него, называл ласково Онанистик, хотя Бабушка каждый раз, проходя мимо Зайчика, плевалась в сторону, а девчонки старались не смотреть.
Габони с ним не общался подчеркнуто: публичность и бесстыдство разврата вызывали отвращение.
Что-то делали с пиписками и мальчишки из компании Фомки, но они это делали в зарослях осоки на берегу Сулы.
Вообще Фомка редко бывал дома. Целыми днями вместе с мальчишками он пропадал на маленьком песчаном пляже в камышах.
Там они с гиканьем прыгали в воду с мостков, курили и иногда выпивали.
Фомка рано полюбил выпивать, и у Габони было предчувствие, что это погубит его веселый смешливый нрав, его юмор и, в конце концов, его жизнь.
Пока не было москвичей, Габони увязывался за ним, но это было неинтересно, не то что с приезжими; те всегда придумывали какую-нибудь игру, и иногда и Габони находилось в этой игре место.
Обычно место придумывала Леся, и это заставляло сердце замирать от сладостной мысли, что и она хочет быть рядом с ним.
Например, в жуткой многодневной игре в партизаны она сразу сказала, что Габони всегда будет на ее стороне.
– Это почему еще… – начала, как всегда, Тамара, но Леся ответила очень достойно.
– По кочану, – сказала она и добавила: – По кислой капусте.
Правильно отрезала: не объяснять же всем подряд, что у них особые отношения.
Он любил Лесю. А еще ее любили почти все мальчишки с улицы Застанция и даже один, приходивший из Кута.
Тамара была тоже красивая – с толстыми косами и большими губами, но любил ее преданно только Митя Левадний – хозяин Мальчика, мечтавший стать моряком.
Особенно сильно – ах, как чувствовал это Габони – любил Лесю Сережа, который жил у ставка в землянке. Жил с младшим братом, а отца и матери у них не было.
Вообще с отцами была какая-то неясность. Почти ни у кого не было отцов: у Коли из Кута – не было, у Фомки с Ильком – не было, только у Леваднего был да у Леси с Ганной, но потом и у них не стало.
Когда девочки приехали на второе лето и он с Фомкой золотистым утром пошел встречать бахмачский поезд, Габони сразу понял, что у Леси и Ганы теперь тоже нет отца.
Что-то трудно объяснимое присутствовало в детях, у которых не было отцов. В этом необъяснимом были и тайная печаль, и униженность, и страх, и беззащитность, и некоторая развязность.
Девочки храбрились, рассказывали что-то веселое, пока Фомка, тащивший их легкий чемодан, не остановился и не спросил:
– А сколько Тарасу Андреевичу дали?
Девчонки замолчали, потом Ганна ответила коротко: «Десять».
– Никому здесь не говорите.
– Конечно. Мы понимаем.
И самым ужасным было то чувство, которое ощутил Габони в Фомке: Фомка был доволен, что у них теперь тоже нет отца!
Но, несмотря на то, что теперь у Леси и Ганны тоже не было отца (он исчез загадочно, как все отцы, потому что о нем больше никогда не вспоминали), так вот, несмотря на это, снова праздником потекло лето. Дома девчонки только завтракали и ужинали, а так – все время на улице.
Обязанностей было мало. Одну очень любили – пасти «в очередь» стадо улицы Застанция.
С вечера Бабушка готовила холщовую торбу со всякими яствами: большими ржаными пирогами с вишней, нежным бруском сала, бутылкой молока, двумя бутылками восхитительного «ситро» и даже круглыми конфетами с начинкой из патоки в газетном кулечке.
Вообще-то пас Габони, он бдительно следил за дисциплиной коров, покусывая их за ноги, чтоб не разбредались, пока вся компания (мальчишки конечно же увязывались тоже) играла в подкидного дурака.
Они, конечно, были беспечны и иногда могли пропустить самое главное – довольно отвратительную сцену, когда бык взбирался на одну из коров, а в их обязанности входило доложить вечером об этом факте хозяевам коровы.
Но они только сначала испытывали интерес к событиям подобного рода. А потом просто не обращали внимания, и если бы не Сережа со ставка, не избежать больших скандалов. Сережа, понимая, как важно покрытие для хозяев, следил и сообщал вечером. А хозяева записывали.
Но самой противной обязанностью был сбор смородины.
Этой смородины, посаженной вдоль дорожки, ведущей в сад, росло несметное множество, и собирать ее на солнцепеке было истинной казнью.
Мальчики не помогали. Их самих запрягали в этот рабский труд.
Сестрицам выдавали скамеечки и тазики, и они, сидя у кустов, обрывали черные ягоды. Но тазики наполнялись слишком медленно, а жара не спадала почти до самого вечера, и Бабушка была непреклонна и требовала работы почти до сумерек. Смородина могла начать осыпаться, а ей она нужна была для того, чтобы насыпать ее в большие бутыли, нацепить на горлышки соски, поставить эти бутыли на подоконники и все время наблюдать за ними. Это была ее любимая игра – каждый день подходить, колдовать над бутылями и разглядывать их.
Габони очень переживал: он ничем не мог помочь Лесе.
И вот однажды, когда жизнь уже казалась невыносимой, неожиданно пришла не то чтобы свобода, но возможность устроить перерыв и сбегать на реку.
А произошло это вот как. Один раз Гуля сказала Ганне: «Сестра, передай мне тазик». Казалось бы, ничего особенного, но рядом была Бабушка, она напряглась и насторожилась.
Дело в том, что, будучи необычайно набожной, она ну просто, можно сказать, ненавидела соседей Овчаренок.
За что ненавидела – непонятно. Те жили тихо, не пили, не скандалили, правда, в храм не ходили, а по воскресеньям пели в хате вместе с гостями. Гости называли друг друга «брат» и «сестра».
Бабушка шипела: «Штундисты!»
И вот Ганна сказала так Гуле: «Сестра, передай мне тазик», а та, покосившись на Бабушку, ответила нежно и протяжно: «Возьми, сестра». И так они стали переговариваться, без конца передавая друг другу тазик, и Леся с Тамарой стали так переговариваться, и Фомка тоже стал называть девочек не по имени, а «сестра».
Габони просто кожей чувствовал, как нарастал гнев Бабушки, он просто кипел внутри нее, не находя выхода. Она терпела, терпела, потом крикнула: «А ну геть, витциля!»
А им только того и нужно было; они как сумасшедшие понеслись к реке и там орали от радости и валялись, корчась от хохота, на песке.
И все-таки они не стали злоупотреблять и до пополудни честно трудились над кустами. Только потом начинали мяукать: «брат, сестра…», и Бабушка от невыносимости прогоняла их.
Но сбор смородины был ничто по сравнению со сбором колосков на уже скошенном колхозном поле.
Катя была против этих опасных мероприятий, кричала на Бабушку, повторяя слово «статья» и «я председатель сельсовета», но Бабушка делала вид, что не замечает, как они собираются «по колоски».
Колоски собирали для Сережи и его братика, и была в этой затее какая-то опасная тайна. Валяющиеся на земле колоски почему-то нельзя было собирать, и как только в поле зрения появлялась бричка председателя колхоза или бригадира, а еще хуже – верховой, нужно было бросать торбу, набитую колосками, и бежать.
Такое случалось редко, и все же Габони бдительно следил за дорогой. Но однажды наскочили верховые, догнали самого высокого и худого Сережу и очень сильно исхлестали его плетками.
Бабушка выхаживала его несколько дней, носила в их землянку возле ставка еду или посылала кого-нибудь, а вечером обязательно приходила сама и чем-то мазала длинные красные рубцы.
Она вообще любила Сережу, и Лесе однажды досталось из-за него.
Бабушка всегда сажала Сережу с братом вечерять, и как-то все побежали в кино, а Леся замешкалась, и Сережа, конечно, тоже возле нее. А Габони это кино вообще даром было не нужно, он ждал Лесю, чтобы проводить.
Леся покрутилась возле зеркала и – на двор. Бабушка за ней: «А вечерять?»
– Ну баб, нам некогда, – заныла Леся. – Мы в кино опаздываем!
– Успеете. Хлопчики, идите сидайте за стол!
И, когда мальчики ушли в хату, хлестнула Лесю хворостиной по ногам.
– Дурка!
Какие мелочи помнятся! Какие давние времена!
Девчонки бывали иногда без трусов. И тут надо было ловить момент. Кое-что можно было увидеть, если повалиться на спину. Девчонки, думая, что он играет, садились около него на корточки и трепали его по животу, а он в это время разглядывал их пахнущие чем-то прекрасным письки в золотистом пушке.
Много чего происходило за лето.
Мальчики разгрузили на станции платформу с суперфосфатом и на заработанные деньги вечером устроили девочкам угощение – купили в станционном буфете «ситро» и пирожки с печенью.
А через несколько дней у них на ногах образовались от суперфосфата жуткие язвы. Первый заметил язвы Габони и начал их лизать – лечить. Правда, Митьке Леваднему не стал лизать: у него есть свой пес для этого – Мальчик, но Мальчик не лизал, сказал, что противно. А Габони было не противно.
Печаль потихоньку подступала после Яблочного Спаса, потому что близился день ее отъезда.
Когда же все кончилось? В то последнее ужасное лето. Когда вернулся Илько. А за ним Дядя Ваня.
Но вернулся он не Дядей Ваней, а Иваном. Он тогда еще размышлял, отчего люди так сильно меняются. У них, собак, никто не менялся до самой старости; ослабевали, дряхлели, но характер оставался прежним.
Например, Мальчик. Он всегда был шкодливым и, по сути, недобрым к людям.
Однажды он устроил пожар. Тамара сдуру разожгла маленький костер около скирды сена, что-то там вроде варила. Край скирды уже занимался, но Мальчик, вместо того чтобы позвать кого-нибудь из взрослых – Бабушку или Ганну, ну Фомку в крайнем случае, позвал Лесю, а в скирде была нора, которую вырыли девочки, это была пещера для игры.
Как уж этот мерзавец заманил Лесю в пещеру, неизвестно, но скирду потушили с помощью ненавистных штундистов – соседей Гусарей и Овчаренко, и мало того, что Леся чуть не сгорела, ее еще и выпороли розгами: хитрая Тамара сумела все свалить на нее.
Леся долго плакала в дальнем углу сада под калиной, и он слизывал ее слезы.
Мальчику тогда здорово досталось. Даром что он был меньше лохматого пса, но драться умел, так вцепился ему в морду, что чуть не порвал глаз, да и порвал немного веко, честно говоря.
Они не общались после этого долго, и Мальчик вылаивал из-за забора, что он презирает его за любовь к зассанке: «Беги, беги выслуживайся, урод!»
Габони не отвечал, а потом, когда москвичи уехали, они помирились.
Но печаль все-таки потихоньку подступала после Яблочного Спаса, хотя впереди еще был любимый им праздник – мазали хату.
А на Спас он провожал Бабушку в храм. Она шла торжественная, нарядная, в белоснежной хусточке с белым узелком в руках, а в узелке – яблоки.
У храма собиралось много собак со всех концов округи: из Кута, из Сталинской, где в храме был склад Заготзерна; один приходил даже из Бабушкиной родины – из Бодаквы.
Обменивались новостями, полушутливо грызлись, старшие расспрашивали малолеток, откуда пришли да у кого во дворе обитают.
Да, мазали хату… Обычно в конце лета. Помочь приходили друзья, весь день кипела работа, а вечером садились во дворе за длинный стол, организованный из досок, и почти до рассвета пили, ели, пели.
Хата светилась под луной белой крейдой, стекла окошек поблескивали слюдяно, тихо шумели под слабым ночным ветерком листья груши и старого ореха, росших у колодца, а песням, казалось, не было конца.
Пели и веселые «Ой, дивчина шумыть гай» и грустные «Стоит гора высокая», но самую грустную всегда пела Катя, песня называлась «Потеряла я свою кубанку», мотив был до того жалостливый, что хотелось скулить и подвывать. Он один раз попробовал и получил под столом пинка.
Но пинки – ерунда по сравнению с добычей, которая перепадала под столом. К середине ночи напивались так, что иногда даже кусок курицы роняли на землю, и тут только успевай перехватить, потому что Мальчик тоже внаглую пробирался под стол.
Что еще…
Уже перед самым отъездом затевали такую игру: вырезали внутренности тыквы, изнутри же прорезали «глаза и рот», вставляли свечу и прятались с этими тыквами в бурьяне Выемки.
Девчата, возвращающиеся через Выемку с гулянья у вечернего поезда, визжали и шарахались.
Один раз затеяли и вовсе что-то несуразное. Насмотрелись в кино – и несколько дней одни прятались, другие искали. Называлось «немцы и партизаны».
Знали бы они, как на самом деле это все выглядело. А оказывается, знали, в кино видели.
Те, что были «партизанами», здорово прятались, «немцы» под руководством Фомки искали их два дня и не догадывались, что те вырыли себе землянку за садом на кукурузном поле и там дулись в карты до сумерек. В сумерках все собирались возле кино.
Он тоже пробирался в землянку, потому что Леся показала ему, где они ховаются, он, конечно, и без нее нашел бы в два счета по нижнему запаху, но то, что она показала, было приятно. Больше, чем приятно, – сделало счастливым.
Он сидел в землянке тихонько, не лаял, не скулил, даже писать не просился лаем, а просто садился с печальным видом возле ведущих наверх земляных ступенек, покрытых досками. Землянку очень ловко соорудил Сережа, но ведь они с братом тоже обитали в землянке.
Все это закончилось очень плохо, и могло закончиться еще хуже. Если бы не вмешался он, Габони.
Гуля закончила читать какую-то книгу и решила пойти в дом за новой, она без книг не могла жить.
Ганна запрещала, но Гуля сказала, что в такую жару «немцы» наверняка ушли купаться. Жара действительно была как в печи, а в землянке было хорошо – прохладно.
В общем, Гуля пошла, а оказалось, что Фомка устроил возле дома засаду, на случай если кто прибежит подкормиться, вот и взяли Гулю в плен.
Когда в землянке поняли, что с Гулей что-то приключилось, Леся сказала: «Габончик, иди посмотри, где она».
Гуля стояла под грушей в окружении «немцев», и Фомка что-то говорил очень строго, повторяя понятное слово «наказать», как если бы Гулю уличили в погоне за курицей.
Гуля стояла, гордо подняв голову, и молчала. И тут он увидел, что с ветки груши свисает петля. Значит, они решили сделать с Гулей то же, что комендант сделал с теми в белых рубахах. Но те вовсе не задирали головы, а, наоборот, стояли будто со сломанными шеями. Это он запомнил очень хорошо.
От Фомки, как всегда, исходил запах запрещенных действий, а вот от других – страх. И вот этот запах страха очень не понравился Габони.
Он тявкнул на Фомку коротким предупредительным тявком, но Фомка даже не взглянул на него.
Продолжая говорить, он накинул на шею Гули петлю и ногой придвинул табурет.
А вот это уже совсем никуда не годилось, он вспомнил, как болтались ночью те, в белых рубахах, представил, как сбегутся со всей округи его товарищи повыть в его дворе, и решил действовать.
Он вбежал в хату и начал облаивать Бабушку, как всегда, возящуюся у печи.
– Да ты шо, сказывся? А ну геть витсиля, Гапон, бо я хворостыну визьму.
Но он продолжал орать во всю глотку и даже чуть-чуть наскакивал на Бабушку. Потом выбежал в сени и обернулся, приглашая следовать за ним.
Бабушка поняла, она вообще была очень умная. Поняла и пошла за ним. И тут увидела Гулю с петлей. Что началось! Фомка еле успел удрать со двора, Габони немного пробежал за ним по улице и даже сумел раза два ухватить за пятки. Почему не ухватить, раз уж такой переполох.
Кстати, Фомка оказался злопамятным и на следующий день больно пнул и сказал: «Иди отсюда, гедота хитрая!»
Вот это слово «гедота» было очень обидным, но нассать он хотел на Фомку, потому что вечером говорили только о нем, о его уме, и Леся взяла его на руки, а он затих, и только одна мысль портила счастье – что к Лесе переберутся его блохи и она больше никогда не станет брать его на руки.
Зачем сейчас, лежа под пропахшим дегтем и железом мостом и глядя, как снуют в воде рыбки с красными плавниками, он вспоминает всю эту чепуху – Выемку, тыквы, старую грушу со свисающей петлей, очередь за хлебом у сельпо? А чтоб не вспоминать плохое, потому что то было их последнее счастливое лето.
Осенью вернулся Илько, а зимой – Иван.
Первым увидел Илька он и сразу понял, что идет большая беда. Илько шел огородами. В военной форме, но гимнастерка навыпуск, как у бабы, и не подпоясана. И в руках ничего нет, будто не после долгого отсутствия издалека возвращается, а так – ходил до витру за огороды.
Что-то в его высокой плечистой фигуре в военной форме было неуместное среди оранжевых гарбузов и зеленых кавунов, лежащих среди уже ненужных, засохших плетей.
Теплое осеннее солнце светило ему в спину, и он гляделся черным-пречерным.
Гапон не стал лаять и звать Бабушку (Катя, как всегда, была в сельсовете), а тихонько отошел за колодец.
Илько подошел к колодцу, попил прямо из ведра, что вообще-то строжайше запрещалось Бабушкой, – считалось очень плохой приметой.
Гапон хорошо разглядел его пустые глаза и запекшийся рот.
«Неужели опять война», – подумал Гапон, но не испугался, а обрадовался тому, что в таком случае возможно возвращение Вилли.
И действительно было похоже, что снова началась война. Сначала Илько вошел в дом, и там была тишина. Потом из хаты вышла Бабушка, постояла на пороге и побрела к сараю.
Что она там забыла? Милка еще не вернулась из стада. Гапон тихонечко пошел следом. Бабушка вела себя странно, уселась на скамеечку для дойки, закачалась и замычала.
Гапону все это ужасно не понравилось, он подошел к скамеечке, осторожно тронул носом Бабушкину свисающую руку, потом подсунул под кисть голову и помотал головой вверх-вниз, чуть подбрасывая безвольную кисть, это означало: «Я здесь, я с тобой, погладь меня». Нежности у них не были приняты – гладить там и все такое, но вообще-то они уже были, наверное, ровесники и столько их связывало! Вся жизнь, так что можно и погладить. И она погладила. Чуть-чуть, но он ощутил.
Она сказала что-то очень грустное про Катю, но и так было ясно без слов, что такое возвращение сына Кате будет совсем не в радость.
Пришел как вор, как те, что старались прокрасться незаметно, потому что от них прятались. Они подписывали на лавриятов, Бабушка их просто ненавидела, потому что они забирали деньги, а деньги Бабушка очень берегла. Вот и Илько пришел, будто решил подписать их на лавриятов.
Вечером Катя плакала, а потом послала Фомку за жившим неподалеку милиционером Шпаком. Гапон тоже сбегал до Шпака, во-первых, из любопытства, во-вторых, Шпака он уважал. Шпак был всегда спокоен, говорил негромко, собак не обижал и всегда что-то мастерил, если был во дворе.
Бабушка накрыла хороший стол, поставила сулею с мутной водой, которую все любили пить.
Катя и Шпак тихо разговаривали, а Илько все наливал себе и наливал, пока Бабушка не унесла сулею.
На следующий день Илько долго спал, потом чистил сапоги во дворе, прямо как Отто, – плевал, водил тряпочкой туда-сюда, пока сапоги не заблестели.
Бабушка что-то говорила сердито, не хотела, чтоб он уходил, велела дождаться матери, но он Катю ждать не стал, а пошел из дома, уже при ремне и в военной форме. Ремень, значит, дружок принес, он приходил, и они с Ильком шептались за сараем и пили из бутылки.
Гапон, конечно, следом. Маршрут обычный – через Выемку к станции, потом через выгон к клубу. У клуба его ждали хлопцы, и они все вместе отошли в парк и там опять попили из бутылки.
Но в кино не пошли, а двинулись по шпалам к Куту. Маршрут знакомый. До армии Илько туда ходил часто, там жила его зазноба.
Гапон бежал низом по тропке и чувствовал, как тошнота подступает к горлу. Бегать на коротких лапах в его возрасте за такими здоровыми парнями уже было трудно, прихватывала одышка.
Но тошнота была еще и от предчувствия плохого. Очень плохого, на что был способен Илько.
В Куте, как всегда, было безлюдно и красиво. Несколько хаток среди садочков, маленький ставок с огромными ветлами на берегу, сосновый лесок, очень чистенький, будто его подмели и посыпали песком.
В бледном небе уже стоял тонкий месяц цвета осоки, что росла по берегам Сулы. Было тихо, видимо, Жук и его компания ушли в село к клубу. Там всегда хоть что-нибудь перепадало: то огрызок пирожка, которыми угощали друг друга девчата, то кусок макухи, ее приносили со Сталинской. Пахло резедой, табаками и метиолой.
В одной хате в окне дрожал неверный свет керосиновой лампы, один из хлопцев постучал в дверь этой хаты. Другие вместе с Илько отошли за клуню. Это очень не понравилось Гапону, и он было решил определить их лаем. Но почему-то испугался. Много раз он вспоминал ночами в бессонницу этот миг, вспоминал со стыдом и отвращением.
На порог вышел Грицко – тихий возница председателя колхоза. Грицко на войну не ходил, видимо, потому, что иногда падал на землю и начинал выгибаться и хрипеть. Изо рта у него шла пена и кто-нибудь держал его язык. Странно, почему он жил теперь в хате, где жила и зазноба Илько, веселая учетчица Заготзерна. Но он жил как хозяин. Потому что стоял на пороге в исподнем, держа в руке керосиновую лампу.
Хлопец о чем-то тихо попросил.
Грицко повернулся в хату, протянул кому-то лампу, и сразу же раздался пронзительный женский крик, и зазноба Илька выскочила, закрыла собой Грицка.
Она кричала и отталкивала хлопца, но хлопец одним движением кинул ее назад в хату, отстранил Грицка и захлопнул дверь.
И тут из-за клуни вышел Илько и другие хлопцы.
Хлопцы окружили Грицка, а Илько вошел в хату.
Страшный крик раздался там, и в ответ на этот крик рванулся Грицко. Но хлопцы сдвинулись и держали его, видно, крепко.
Грицко бился в их руках, как курица, пойманная Бабушкой для борща, и вдруг вскрикнул жутко и стал обмякать. И таким же последним криком ответила ему женщина из хаты. Наступила тишина.
Кто-то из хлопцев выругался и попросил тряпку. Грицко выгибался на земле. Его исподнее то проявлялось белым пятном, то растворялось в темноте.
Хлопцы возились над ним, засовывая в рот тряпку.
Кто-то тихо вышел на двор соседней хаты, подошел к плетню и сразу же отошел в черную тень, но не ушел, Гапон чувствовал его присутствие.
– Обмочился, – сказал кто-то. – Херовина получилась, надо тикать.
И хлопцы вдруг как-то разом метнулись вбок и исчезли в темноте, их дыхание и запах махорки удалялись быстро.
Гапон осторожно подошел к Грицку. Тот лежал неподвижно, и от него сильно пахло мочой. Гапон хотел тявкнуть. Подозвать того, притаившегося в темноте, но из хаты вышел Илько, и из раскрытой двери донеслись рыдания. Так горько плакали женщины давно – у сельсовета, когда Дядя Ваня и другие уходили на войну.
Но в ту ночь он услышал еще раз такой же плач. Плакала Катя.
Гапон не стал провожать Илька, остался во дворе за клуней. Он видел, как после ухода Илька к Грицку подошел сосед, Гапон его узнал смутно: кажется, счетовод из сепараторного пункта. Ездит на вонючей тарахтелке, оставшейся от немцев. У него жил тихий и доброжелательный Пушок.
Правильно угадал. Счетовод отнес Грицка в хату, оставался там долго, рыдания стихли, потом завел свою тарахтелку и поехал по направлению к селу.
А Гапон постоял, послушал какую-то плохую тишину и пошел до дому.
Он ругал себя за то, что увязался за Ильком, не так уж молод, чтоб бегать ночью в Кут и обратно. Но на самом деле сердце жало предчувствие, что все еще не закончилось, что будет продолжение.
Илька дома не было, Бабушка с Катей ужинали, Фомка, видно, был в кино. Потом он вдруг прибежал, что-то слишком рано, – вряд ли кино кончилось, даже Бахмачский вечерний не приходил, а до Кременчугского и вовсе было долго.
Фомка пробежал через двор, обдав запахом большой тревоги и большой беды. Потом из хаты выбежала Катя и побежала по улице, за ней Бабушка, Бабушка кричала, звала Катю, потом села прямо в пыль, Катя повернулась и подбежала к ней. Потом Катя вела Бабушку в дом, а Фомка опять куда-то убежал.
Гапон чувствовал, что эта суматоха как-то связана с тем, что произошло в Куту, и ему было очень жалко Катю: ее душа металась, как у поросенка Васи перед гибелью. Бабушкина душа съежилась и корчилась от боли, про Фомкину не понял – так быстро тот убежал.
Вдруг опять пришел Шпак – очень строгий, очень чужой. Они не сели за стол, хотя ужин стоял почти нетронутый. Катя хватала Шпака за руки, потом вдруг упала перед ним на колени. Бабушка стала ее поднимать и снова, охнув, села на лавку.
Гапон подсматривал из сеней и был совершенно поглощен, поэтому не сразу услышал, что во дворе вроде бы чужой. Но это был Мальчик. Страшно возбужденный, он не мог перевести дыхания от быстрого бега и тайной радости.
Ушли в сад, и Мальчик рассказал, что Илько в Куту снасильничал ту, с которой гулял до армии, а его дружки держали мужа – припадочного Грицка, и теперь парни из Кута ищут Илька, чтобы его убить.
Они его, конечно, найдут, куда он спрячется в селе, и обязательно убьют, так что теперь не будет больше разгуливать по улице в блестящих сапогах, как немец. Так сказал утром отец хозяина Мальчика – старик Левадний.
Но всю эту чепуху, кто что сказал, слушать было совсем неинтересно. Потому что было очень тревожно за Катю и Бабушку, как они переживут, если Илька убьют. Илька не было жалко, потому что, во-первых, – военный, значит, смерти не боится, как Вилли, во-вторых, если хлопцы его бросили, значит, совершил гадкое.
Последнее время Гапон часто думал о смерти. Никого из его приятелей уже не осталось в живых: ни Мальчика, ни Жука, ни Пушка, ни даже соседского Фунтика, а ведь Фунтик был моложе, – никого.
Иногда он боялся смерти, иногда – вроде бы нет.
Вот когда была такая слабость, как сегодня, то, пожалуй, нет. Собачья глубокая старость – вещь ужасная, он видел, никому не пожелает.
Ослепнув, выть часами возле почты, надеясь на людскую доброту, как выл Жук, выгнанный хозяевами. Нет уж, не надо.
Но околеть вот так, в безвестности, под железнодорожным мостом тоже не хочется. Пусть уж Бабушка или Катя погладят последний раз.
Пожалуй, хватит любоваться на рыбок, надо встать и идти на Сталинскую. В конце концов интересно узнать, отчего это так приспичило Кате ехать.
Бедная Катя. Илько так и не приехал больше никогда, а она так его любила.
В ту ночь произошло много странного и печального.
Сначала он разочаровался в Шпаке. Шпак ушел от Кати злой-презлой и, возвращаясь домой по улице Застанция, ругался хотя и негромко, но самыми гадкими словами. Совсем как те, что приезжали откуда-то торговать на базаре гвоздями и другими железяками.
Он прошелся со Шпаком до Выемки, надеясь встретить Илька или Фомку, не встретил и вернулся до хаты.
Дверь была закрыта, миска пуста, а ведь он не ел с самого утра. Он напомнил Бабушке, что голоден. Никакого результата. Он тявкнул три раза уже требовательно: в конце концов, он не так уж обременяет собой и за свою долгую непоколебимую преданность заслужил двухразовую скромную еду.
И Бабушка все-таки оказалась верна себе: что бы ни случилось, об обязанностях не забывать. Вышла и налила в миску нечто волшебное – суп с кусочками куриной мякоти и кожи. Суп был наваристый, густой, вчерашний, сваренный по случаю приезда Илька. Но суп супом, а в раскрытую дверь Гапон успел заметить нечто невиданное – заветный Бабушкин сундук в горнице был открыт, и Катя копалась в нем. А ведь даже Вилли и тем более Отто не посмели шарить в сундуке. Заглянули и закрыли.
В сундуке лежало много неизвестного, но сверху – что-то белое душистое, потому что посыпано было сухими цветами. Бабушка этим белым очень дорожила и летом вывешивала проветривать на тын возле старой хаты.
Да, старая хата. В ней была поэзия. Маленькая мазанка в одну комнату с окнами, обведенными синим, и странно, хотя в хате давно никто не жил, там стоял приятный запах, и Бабушка каждый год обновляла синюю обводку вокруг маленьких окошек.
В старую хату обычно помещали новорожденного теленка – смешное зрелище на тоненьких разъезжающихся ногах, с розовым мокрым носом. Смешное то смешное, но, когда однажды кто-то из девочек присел перед новорожденным бычком, тот сразу же попытался на нее взгромоздиться. Гапон тогда был очень удивлен. У него это прекрасное чувство появилось, кажется, в конце первого года жизни.
Сколько же ему теперь? Одно лето до войны, и после уже скоро будет восьмое, и война, говорят, была четыре лета, вот и выходит, что уже тринадцать. Для собаки немало, но маленькие, такие как он, Бабушка говорила, живут дольше.
А еще бабушка держала в сундуке гроши, всегда вытаскивала их тайком и ключ прятала. Грошей у Бабушки, как и у всех старух в деревне, было мало. Они приносили их в церковь завернутыми в носовой платок, перед тем как войти в церковь, доставали узелок из-за пазухи, долго развязывали корявыми пальцами и вынимали мятую бумажку или мелочь. Гапон в такие минуты стыдился Бабушки и злился на Катю. Все-таки у матери председателя сельсовета могло быть и побольше денег.
А в ту ночь Катя вытворяла что-то вообще несусветное: не таясь, вынула тряпочный сверточек, из него гроши, а бабушка делала вид, будто так и надо. Конечно, делала вид, он ощущал тайную тоску ее сердца, но не из-за денег, а из-за чего-то другого.
Катя спрятала деньги в свою потертую сумочку, надела жакет и пошла из дома.
Гапона охватило смятение: он хотел остаться возле Бабушки, и Катю нельзя было отпускать одну ночью, и любопытно было ужасно, куда это она собралась.
Он стоял в сенях, неуверенно помахивая хвостом.
– Иди с Катей, Гапон, – сказала Бабушка, и он выбежал в темноту.
Катя шла быстро. Прошли Выемку, на станции уже гуляли по перрону те, что пришли к Кременчугскому. С Катей здоровались почтительно и даже заискивающе. Гапон любил такие моменты, ведь он выглядел не простой собакой на коротких лапах, а охранником председателя сельсовета. Но Катя на этот раз совсем не соблюдала величие: зачем-то заглянула в окна буфета, потом прошлась по перрону. Гапон догадался – она ищет Илька. Тех хлопцев, что были с ним в Куту, на перроне не было, а то он дал бы знать, определил бы тявком. Вообще-то определение считалось в их собачьем кругу делом постыдным, но ведь Катя не знала об этом, а своих на перроне не было. Долго они ходили потом по темному селу, Илька не было ни возле клуба, ни возле сельсовета, – там, где горели лампочки. И вообще в селе было тихо, собаки нигде не переговаривались, и Мальчик куда-то провалился, уж он-то наверняка знал, где Илько.
Катя зачем-то пошла к школе, и когда пересекали Выгон, из темноты его окликнул Мальчик.
Он сидел возле хаты Калюжки вместе с Тузом, Жуком и тем тихим Пушком из Кута, что вскоре погиб под поездом. И как его угораздило!
О том, что произошло в Куту, они узнали от Пушка, было известно и то, что хлопцы из Кута шастают по селу, ищут Илька. Ищет его и Шпак. А Илько спрятался на нефтебазе на верхушке большой цистерны, похожей на огромную кастрюлю, и подобраться к нему невозможно, потому что он может скинуть любого с узенькой лестницы, ведущей на крышку кастрюли.
Надо же, они с Катей обошли все село, а Илько прячется недалеко от дома, прямо за кукурузным полем на нефтебазе, на которой нет сторожа, потому что давно уже нет нефти. Гапон попросил ребят молчать, не реагировать на его лай и побежал догонять Катю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?