Текст книги "Все самое важное"
Автор книги: Оля Ватова
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Внизу ждал роскошный черный лимузин с шофером. Я удивленно спросила: “Откуда?” “Приятели одолжили, – ответил Владек. – Ну, садитесь”. Мы с удовольствием разместились в машине.
В ресторане к Владеку сразу же подбежал хозяин и стал с ним шептаться. Выяснилось, что нам дают большой банкетный зал, куда мы и перешли, когда собралась вся компания Там стоял огромный стол, а остальная часть зала была абсолютно пустой, если не считать стоящих в углу маленького столика и двух стульев. Все расселись. Владек Дашевский начал заказывать водку и закуски, явно чувствуя себя здесь хозяином. Я обратила его внимание на то, что все мы стеснены в деньгах, поэтому не стоит безумствовать. Он ответил: “Не беспокойся, все будет в порядке”. Я сидела возле Марыси Зарембинской, по другую сторону от нее уселся Дашевский. Стол был рассчитан на 24 персоны. Около меня сидел крестьянский поэт Войцех Скуза, которого я раньше не знала. Напротив разместились Броневский, Соболевский (муж поэтессы Шемплинской), Пейпер. Был там актер Балицкий (брат Балицкого, который позже стал директором PIW[23]23
Panstwowy Institut Wydawniczy – известное польское издательство, было основано в 1946 году.
[Закрыть]). Была иллюстратор детских книг Ольга Семашко и еще многие, кого сейчас не могу вспомнить. За другим концом стола сидел Александр. Он сразу же вступил в какую-то оживленную беседу. Хочу подчеркнуть (это важно), что Важика с нами не было, Дашевский его не пригласил. Правда, в тот вечер Важик находился в ресторане, он был со своей компанией и сидел в общем зале. Так же как и Стерн – он с женой Алисией тоже был там, но не с нами.
Все началось, как обычно, с рюмки водки. Броневский стал шутить. Мне нужно было немного, чтобы повеселеть.
Я даже в какую-то минуту сказала Дашевскому: “Знаешь, ты был прав. Нам здесь очень хорошо”. Он на это ответил:
“Увидишь, что потом будет еще лучше”. (Если связать эти слова с тем, что произошло, то они приобретают дьявольское звучание.)
Спокойная трапеза продолжалась недолго. Очень скоро двери зала распахнулись, и вошла странная пара. Он – высокий, с лысым черепом, совершенно жуткого вида, похожий на гориллу. Она – Марлен Дитрих, так я назвала ее про себя с первой же секунды. В черной шляпе с большими полями, в черных длинных перчатках, густо накрашенная, она без единого слова прошла к маленькому столику в углу и села. Дашевский сорвался с места, подошел к ним, перекинулся несколькими словами и вернулся к нам. Он сказал, что это известный советский историк искусства с нашей польской актрисой. Им бы очень хотелось познакомиться и поговорить с польскими писателями. Разумеется, никто не возражал. С большим удивлением мы согласились. Парочка уселась между поэтом Скузой и Броневским, который оказался рядом с пришедшей дамой. Я сидела возле них. Беседа как-то не клеилась. Слышала, что Скуза пытался завести разговор с актрисой, которую он вроде знал. Он начал нести какую-то невинную банальщину, что-то о погоде – дескать, сегодня дождливый день. В эту же секунду он получил удар кулаком в лицо от “историка искусства”. Одновременно этот самый “историк”, оказавшийся довольно сильным мужчиной, опрокинул стол, с которого попадали бутылки, тарелки, закуски.
Это стало сигналом для людей, прятавшихся за зелеными плюшевыми портьерами на дверях за плечами “гориллы”. До этого я не обращала на них внимания. В зал ворвались энкавэдэшники и набросились на сидящих мужчин. Начали избивать их. Броневский и Пейпер в пылу драки катались по полу. Атлетического сложения муж Шемплинской уложил нескольких энкавэдэшников. Александра сильно ударили по лицу, он был весь в крови. Я доползла до него на четвереньках под летающими бутылками и пыталась вытащить его из зала. Нам удалось пробраться между сплетенными в драке телами до двери в общий зал ресторана и открыть ее. Там я посадила израненного Александра за какой-то столик и смоченной в водке (или в вине?) салфеткой протерла его лицо. В зале же стояла какая-то жуткая тишина.
Важик говорил потом, что он якобы помогал мне приводить в чувство Александра. Я же абсолютно этого не помню. В какую-то минуту двери зала, где завязалась вся эта бойня, раскрылись, и оттуда выбежал Дашевский. Я оставила Александра и бросилась к нему: “Владек, что происходит?” Он не ответил. В гардеробе ему без звука подали пальто, шляпу и отворили дверь на выход. Я вцепилась в него с тем же вопросом: “Что здесь происходит?” Он, по-прежнему не отвечая, выбежал на лестницу. Я за ним. Там, на лестнице, в два ряда стояли энкавэдэшники со штыками на винтовках. Дашевского они пропустили, расступаясь перед ним. Меня же затолкали обратно в зал. Началась проверка документов. Никто не имел права покинуть помещение или сдвинуться с места. Вскоре из зала вывели в вестибюль некоторых мужчин. Одних выстроили с правой стороны, других с левой. Справа оказались Александр, Броневский, Пейпер и еще несколько человек. А также муж Шемплинской, которого, однако, на следующий день отпустили. Важика поставили слева – среди тех, кто не значился в списке для ареста. Женщинам приказали выйти. Мы стояли на тротуаре возле ресторана. Черный лимузин, который привез нас сюда, ожидал перед подъездом. Вскоре показались арестованные. И этот самый лимузин отвез их в тюрьму. Среди арестантов был и Стерн, не получавший приглашения от Дашевского. Он оказался единственным, кого отпустили через три месяца.
Знаю, что Важик потом пытался защитить Дашевского. Он говорил, что тот якобы не знал, чем все обернется. Но если Владек чего-то и не знал, то только деталей того, как именно все произойдет. Замысел был ему, безусловно, известен. Он наверняка был в контакте с советскими властями и оказывал им особые услуги. Например, пригласить своих земляков в ресторан для приятельской беседы.
Не могу снова не вспомнить Ванду Василевскую и то, как она повела себя после ареста наших мужей, когда даже близкие друзья стали избегать нас словно чумы. Ванда Василевская пыталась нам помочь. Знаю абсолютно точно, что она ходила к Хрущеву, который тогда находился во Львове и, по всей вероятности, был в курсе этого дела. Он дал ей совет в своем стиле – не совать нос между дверями. Когда на следующий день после событий в ресторане было созвано собрание, чтобы осудить арестованных и отмежеваться от них, когда уже было заготовлено соответствующее письмо с подписями оставленных на свободе писателей, единственным человеком, который воспротивился этому, была Ванда Василевская. Она говорила, что еще не время для этого, что нужно подождать суда, подождать, пока не выяснится правда. Кроме Ванды тогда не подписали это письмо Важик, Лец и Шемплинская.
Когда меня уже сослали, лишь благодаря Ванде я смогла получить теплое одеяло, которое купила для нас с Анджеем Галина Гурская. Ведь тогда запрещалось отправлять посылки в Казахстан для арестованных и ссыльных. Разрешение на это смогла раздобыть только Ванда Василевская. А когда я отправила ей письмо, рассказав о страшных условиях, в которых мы находились, она способствовала тому, чтобы в Казахстан из Москвы прислали специальную комиссию. (Это, правда, ничего не изменило в нашей жизни. Комиссию напоили, одарили мясом, зерном и седлом барашка и отвезли на ближайшую железнодорожную станцию.) Рассказываю это, потому что ненавидимая польской общественностью Ванда старалась в тот тяжкий львовский период оставаться другом и человеком.
Разумеется, потом наступил период Союза польских патриотов. Москва… Я помню букварь для польских детей. На первой странице – большая фотография Сталина, целующего ребенка. Все эту фотографию хорошо знают.
* * *
Я много вспоминаю о Ванде во имя справедливости. Она действительно старалась помочь нам, женам арестованных. Василевская была способна понять, посочувствовать, была готова прийти на выручку.
А вскоре ее саму “научили”, как нужно себя вести. В ее львовском доме у нее на глазах убили мужа – рабочего Богатко. Какие-то неизвестные позвонили в дверь, вошли и просто застрелили его. Об этом мне сообщила Марыся Зарембинская, которая во Львове поддерживала с Вандой очень теплые отношения. Сталин, видимо, ценил Ванду Василевскую как писательницу, и, очевидно, у него были по поводу нее свои намерения. Богатко – честный рабочий, красивый, вежливый и интеллигентный человек – стал этому мешать, нередко и вслух критикуя происходящее. Конечно, его могли арестовать, как и всех остальных, за то, чего он даже и не говорил. (Тогда, например, нельзя было произнести плохое слово о немцах. Помню, как Александр просил меня не говорить о них.) А Богатко считал, что в своей стране он, пролетарий, может говорить все, что думает. То, что с ним произошло, должно было прежде всего ударить по Ванде. С той поры она должна была понять, что является лишь инструментом власти. И она осталась в Союзе. Потом вышла замуж за Корнейчука[24]24
Александр Корнейчук (1905–1972) – украинский советский писатель, академик АН СССР, лауреат пяти Сталинских премий.
[Закрыть]. Юстыся Кречмарова уже после войны поехала с Театром польски в Москву. (Бронишувна тоже была в этой труппе.) Показывали спектакль по пьесе Налковской “Дом женщины”. Юстыся встретилась с Василевской, они были давними подругами. Ванда пригласила ее к себе домой – портьеры из золотой парчи, прислуга в белых перчатках… Потом Ванда привела подругу в дорогой магазин, где выбрала для нее прекрасную норковую шубу и сама заплатила. Когда Юстыся вернулась в Варшаву, ей было неловко ходить в этой шубе по разрушенному городу. Кроме того, это был подарок Ванды Василевской, чье имя было неуместно упоминать. Юстыся попала в щекотливое положение. Однако она не могла не принять этот подарок, не желая обидеть Ванду.
* * *
Сейчас – более поздние воспоминания, связанные с пресловутым Дашевским. В 1946 году мы вернулись в Польшу и через некоторое время поехали в Лодзь на съезд литераторов. Как известно, тогда все сосредоточилось именно в этом городе. У литераторов был свой дом. Помню, что там встретились и с Софьей Налковской[25]25
Софья Налковская (1884–1954) – польская писательница, журналистка, драматург.
[Закрыть]. В Лодзи выходила Kuznica, Шиллер[26]26
Леон Шиллер (1887–1954) – польский театральный и кинорежиссер, критик, театровед.
[Закрыть] показал там Krakowiakow i Gorali. Конечно же, мы были приглашены. Помню, как взволновал нас спектакль, этот польский колорит после стольких лет безнадежности. Костюмы и декорации были сделаны Дашевским, который и после войны продолжал работать с Шиллером. Сразу после спектакля Шиллер пригласил нас на ужин, чтобы поговорить о Дашевском. Он старался представить все так, будто на самом деле Дашевский не подозревал, во что его втравили, и не думал, что все так закончится. Тут нужно сказать, что об этой провокации и о последовавших за ней арестах сразу после событий рассказала подпольная польская печать. Так что о роли Владека знали все. Когда он вернулся в Варшаву, его вторая жена Эва Бонацкая не захотела впускать его в дом и даже не подала ему руки. Но Шиллер, а потом и Слонимский были уверены, что Дашевский не отдавал себе отчета в том, к чему приведет его услуга НКВД. Оба были друзьями Владека и всячески старались его обелить. Так или иначе, Дашевский выслуживался перед НКВД и был там на особом счету. Я сама была свидетелем того, как энкавэдэшники расступились перед ним на лестнице, предоставив возможность беспрепятственно покинуть ресторан. Если он и не знал всего, то должен был знать хоть что-то о той встрече с московским “историком искусства”. Он скрыл от нас, что действовал по приказу, и скрыл, по чьему приказу. Когда-то давно Дашевский в течение многих лет приходил в наш дом как друг. С Броневским он выпил, как говорится, море водки. Но это не помешало ему предать. И поэтому было очень трудно требовать от Александра прощения. Александр и не простил.
После съезда в Лодзи, после того спектакля, кое-что произошло. Не уверена, что тогда повела себя правильно. Александр должен был вернуться в Варшаву, а я собиралась остаться еще на несколько дней, переехав из гостиницы к Казе Жулавской, вдове Ежи Жулавского[27]27
Ежи Жулавский (1874–1915) – польский поэт, писатель, один из основоположников польской научной фантастики.
[Закрыть]. Мое пребывание в Лодзи продолжалось. В день отъезда Александра я еще ночевала в гостинице. В тот же вечер Вавжинец Жулавский пригласил меня на ужин в ресторан. Едва переступив порог, я увидела Дашевского. Он подошел ко мне и спросил: “Оля, можно поговорить с тобой?” На это Вавжинец ответил: “Оля не будет с тобой разговаривать”. И потянул меня к столику, за которым уже сидел Владек Броневский, жестом приглашающий нас присоединиться к нему. Дашевский словно робот шел за нами. Прежде чем мы уселись, Броневский со смехом воскликнул: “Оля, смотри, как бы здесь не повторился Львов”. Но, несмотря на язвительные и обидные замечания, Дашевский не отошел, а сел с нами.
Я уже не помню, как прошел ужин, но закончился он очень скоро. Вавжинцу хотелось как можно быстрее избавиться от Дашевского. Но тот на это не реагировал. В результате они вместе проводили меня до гостиницы. Шли молча. В фойе Дашевский снова повторил свою просьбу, и Вавжинец снова ответил: “Нет”. Я молчала. А сейчас думаю, что не должна была так поступать. Нужно было его выслушать. Что-нибудь бы он рассказал, и ему бы стало легче на душе. Ведь это ужасно – до конца носить на себе такое обвинение.
Позже Владек Дашевский начал нормальную жизнь. Работая с Шиллером, он продолжал делать декорации и костюмы. Через некоторое время стал профессором в Школе изящных искусств. Бонацкая в конце концов приняла Владека и осталась его женой. Сама она продолжала работать актрисой и режиссером. Под конец жизни Дашевский очень болел. Говорят, он якобы был не совсем нормален и выглядел довольно жалко. Не думаю, что он забыл о том страшном эпизоде. Стоит добавить, что после войны он вел себя вполне пристойно, старался быть подальше от политики. Никто на него не жаловался. Публикаций о нем в связи с этим предательством больше не было. Возможно, он жил под гнетом какого-то внутреннего страха. Ходил слух, что все произошедшее было связано с его желанием привезти во Львов жену. Шиллер считал, что Владеку обещали это в том случае, если он нас пригласит.
Наверняка мы еще многого не знаем о дьявольской роли, сыгранной Дашевским. Я хотела бы поверить тому, что могло бы его хоть в какой-то мере оправдать. Но то, что тогда произошло, было явной провокацией. Ведь за Александром, например, могли явиться и ночью, так же как, скажем, пришли за Херминой Наглеровой или Грубенским, который написал антисоветскую пьесу о Ленине. Провокация нужна была для того, чтобы арестовать людей не как врагов системы (такое обвинение было им предъявлено уже в заключении), а как хулиганов, отбросы общества, пьяниц, учинивших дебош.
* * *
Я уже рассказывала об ужасной жизни во Львове. Мороз, нищета, голод, страх. И самое мучительное – поведение друзей. Нам с Зарембинской удалось узнать, где сидят наши мужья, и получить разрешение передать им посылки – немного еды, смену белья. Нас впустили в огромное унылое помещение тюрьмы. Здесь уже толпились люди, ожидающие своей очереди к окошку, где принимали передачи и выдавали грязное белье заключенных. И, хотя все переговаривались только тихим шепотом, не забуду страх, охвативший нас при окрике охранника, который предупредил, что, если мы не замолчим, нас всех с легкостью пересажают, причем мы уже никогда отсюда не выйдем. Охранники были мастера устраивать такие спектакли.
Наконец подошла наша очередь. Мы отдали свои узелки, забрали грязное белье и отправились каждая к себе. Дома, раскладывая это белье, я увидела в швах рубашки вшей и следы крови. Вши, которые мучили его, но совсем недавно были вместе с ним и существовали за счет его крови. Я растрогалась. Впервые в жизни я испытала такого рода волнение в связи с мужем – отсутствующим, недоступным, возможно, потерянным навсегда. Были там еще и носки с кусочками ватолины (ватина) внутри. А ведь это, может быть, послание, подумала я. Наверное, он хочет сказать мне что-то таким образом. Мое воображение разыгралось. Носки – это ведь ноги. Ногами ходят. Ватолина – Ват идет к Олине (так он меня называл). Похоже, он говорит, что вскоре вернется. Вернется Ват к Олине…
На самом деле история совсем в другом, и связана она с карцером. Александр попал туда за то, что перестукивался с Броневским, который сидел в соседней камере. В этом карцере было ужасно холодно. Пол там был из бетона. Да и вообще зима 1940 года была очень морозная. Вот и пришлось ему вытаскивать ватин из пальто и подкладывать в носки, чтобы было теплее. Так выглядела действительность.
А Марыся Зарембинская в тот же вечер позвонила мне со словами: “Оля, я нашла вшей в рубашке Владека!” Я с пониманием воскликнула: “Я тоже! Я тоже!” Обе мы были тогда чрезвычайно взволнованы.
Анджею в то время шел девятый год. Я сказала ему, что отец уехал куда-то по делам. Мальчик жил своей жизнью. Хотел ходить в кино, встречаться с приятелями, фыркал на с трудом добытую еду. И ни о чем не знал. А у меня не хватало мужества ему рассказать.
Потом, через три месяца, в комнате, где мы с Анджеем спали, во втором часу ночи меня разбудил свет лампы. Я не слышала, как они вошли. Вдруг я увидела человек пять энкавэдэшников с направленными на нас штыками: “Давай собирайся”. Пятнадцать минут, чтобы собрать вещи. Я вдруг почувствовала беспредельное безразличие. Такой род усталости – не физической, а душевной. Пришло ощущение, что уже все равно. Помогла собраться Анджею. Собралась сама. Не было никакого желания брать с собой одежду – ни свою, ни Александра. Помню человеческий порыв одного из солдат, который настойчиво советовал мне забрать с собой все, так как там, куда я еду, меня будет ждать мой муж. Солдат пожалел меня, даруя надежду на эту встречу. Итак, я собрала все что было. Нас вывели к большому грузовику, помогли взобраться на него, причем без всяких грубостей. И повезли этой тихой апрельской ночью в сторону вокзала и железнодорожных путей.
Мы отправлялись в неведомое, но с огромной надеждой на то, что где-то там нас будет ждать Александр. Я поверила в это, так как очень хотелось верить. Кстати, в ту ночь, когда вывозили семьи арестованных, Марыси Зарембинской среди них не было. Она не числилась в списках, так как не носила фамилию Броневского.
В вагон для скота нас пришлось заталкивать силой, потому что он был переполнен. Потом его сразу закрыли на висячий замок. Я обнаружила себя среди шестидесяти человек, которые уже умудрились как-то устроиться. Нам с Анджеем досталось место возле дыры, заменяющей туалет. Я положила там наш узел и в полумраке начала всматриваться в товарищей по несчастью.
В основном это были люди из Львова и его окрестностей. Они понимали, что их вышлют, были к этому готовы. Перед тем как выслали нас (в ночь с 13 на 14 апреля), уже состоялись две другие высылки. Одна из них была особенно тяжелой и трагичной. Люди замерзали в вагонах. Женщины рожали, мертвых детей выбрасывали из окон. Это были крестьяне – преимущественно крестьяне.
Где-то через час в вагоне появились сотрудники НКВД для проверки документов. Тогда люди в нашем вагоне услышали мое имя. После ухода энкавэдэшников словно что-то произошло. Все начали перешептываться между собой. Оказалось, что один поручик Войска Польского, некий пан Тадеуш, тихо, по секрету, сообщил всем, кто я. Этот поручик знал о прошлом Александра, о том, что он был редактором “Литературного ежемесячника” – левого издания. И внушил всем окружающим, что я вроде подсадной утки и нахожусь здесь, чтобы следить за всеми, а потом доносить. Я сказала им, что мой муж арестован, но это было воспринято как явное вранье. С чего бы это арестовали коммуниста… Не буду вдаваться во все подробности нашей трехнедельной поездки среди ненавидящих нас людей, которые видели во мне опасного врага. А ведь я была на том же самом, что и они, дне нищеты, и меня так же мучили. Не нашлось ни одного человека, который хотя бы попытался поговорить со мной и, возможно, понять, что произошла ошибка, что я такая же заключенная, как и они.
В том вагоне для перевозки скота, как я потом поняла, находились люди из разных слоев общества. Начиная от женщины, жившей под Львовом, которая ежедневно привозила в город свежее молоко, от жен полицейских, лавочника Керского или поручика (о котором уже шла речь) до жены главы Львова с сыном. Я не знала, что сразу за нами отправился транспорт, где среди прочих находились графы Бельские (владельцы замка, где размещался Союз литераторов) и приятель Бельских граф Тарновский, который приехал к ним в гости еще до прихода советских войск и в результате вместо того, чтобы вернуться к себе в Краков, ехал в Казахстан. Была там также и Стефания Скварчинская[28]28
Стефания Скварчинская (1902–1988) – польский театровед, литературовед.
[Закрыть], которой я оказалась очень многим обязана в начальный период проживания в Ивановке. Нужно сказать, что Скварчинская оказалась единственным человеком, которому через три месяца благодаря стараниям профессора Юлиуша Клейнера и вмешательству все той же Ванды Василевской удалось вернуться во Львов.
Но я забежала далеко вперед. А пока продолжалась пытка голодом и самое страшное – пытка человеческой недоброжелательностью, мерзкими подозрениями с привкусом антисемитизма. Среди шестидесяти человек, моих земляков, я чувствовала себя очень одиноко, словно, оставленная Богом и людьми, предчувствуя возможное исчезновение без всякого следа в этом огромном пустынном пространстве. Страшнее смерти была перспектива бесконечных страданий и полной изоляции. А кроме того, осознание ответственности за судьбу ребенка. Что может произойти с ним без меня?
Люди, которые заранее готовились к высылке, везли с собой огромное количество разных вещей, и прежде всего большие запасы еды. Помню горшки с салом, мешки с сухарями, сухофрукты, сахар и т. п. Я же, беженка из Варшавы, была лишь с небольшим узелком. И в течение всей этой трехнедельной поездки в вагоне для скота, с постоянными проверками еду мы получали только по ночам. В вагон затаскивали ведро супа, обычно похожего на помои, и выдавали по порции черного глинистого хлеба. Мы с Анджеем были обречены на такое пропитание. Разбуженный ночью мальчик вообще не хотел есть. Он был еще “избалованным”, не привыкшим к этим условиям. А днем сын вообще не мог заставить себя проглотить эти холодные помои. У многих были спиртовки, но никто ни разу не позволил мне разогреть суп. Ситуация складывалась трагически. Я наблюдала, как со дня на день чахнет мой ребенок. И – никакого человеческого сочувствия, никакого христианского сострадания.
До того как наш поезд выехал из Львова, он простоял три дня на запасном пути. Подруга Тадеуша Пейпера, пробираясь под вагонами, с большим трудом отыскала нас и передала через высоко расположенное окошко немного сахару, поллитровую кастрюльку, которая потом оказалась неоценимым сокровищем, и подушку, подаренную нам хозяйкой, у которой мы жили. Кроме того, она, добрая душа, умоляла НКВД разрешить ей ехать с нами. Боялась, что сама я не справлюсь и мы с Анджеем погибнем. Но, на счастье, ей этого не разрешили, так как ее имя не значилось в списках. В следующий раз я увидела ее уже после войны, когда вернулась в Варшаву.
В этой поездке, как я уже говорила, меня изнурял непрекращающийся страх за судьбу сына. Ведь, если бы со мной что-то случилось, он бы действительно погиб. Или, что еще хуже, был бы обречен на жуткие страдания в этих условиях, среди этих людей. Мы с Анджеем лежали на каком-то одеяльце возле дыры, служившей туалетом. И ни на одной из многочисленных станций, где останавливался наш поезд, не было возможности купить хотя бы одно-единственное яйцо. Крестьяне, подходившие к поезду, иногда приносили на продажу всего два яйца или немного молока. Это, конечно, говорило об их крайней нищете. Женщины же, которые занимали привилегированные места возле окошек, систематически делали закупки, и никогда никто из них не отреагировал на мою просьбу хотя бы об одном яйце для ребенка. Хотя нет, один раз это все-таки произошло. Мне уступили одно яичко, и я смогла, добавив чуть-чуть сахара, полученного во Львове от подруги Пейпера, приготовить Анджею так называемый гоголь-моголь. Хорошо и питательно. Но вся эта “операция” стоила мне многих нервов.
Через три недели кошмара нас высадили в степи на какой-то глухой станции. Из землянок, которые я видела впервые, вышли бородатые мужчины в тюрбанах и женщины в нищенских лохмотьях. Первый раз в жизни я увидела “варваров”. И они проявили себя во всей своей доброте, сочувствии и милосердии. Особенно в сравнении с теми европейцами, вместе с которыми я ехала в поезде. Кстати, хочу сказать, что эти вроде бы сплоченные поначалу поляки проявили враж дебность не только по отношению ко мне. Уже через несколько дней в вагоне начались склоки даже между членами семей. Поверхностный “культурный” лоск исчез необыкновенно быстро. Перед призраком грядущего голода они стали жестокими, подозрительными и напряженными. Иногда казалось, что они способны выцарапать друг другу глаза.
Первым порывом “варваров” было принести из землянок козьего или овечьего молока, чтобы напоить наших детей. Пан Керский позаботился о том, чтобы Анджей получил молоко последним – вдруг не хватит остальным. Затем, поскольку мы должны были там заночевать, казахи предложили забрать детей к себе домой. Только начинался май. Ночи еще стояли холодные. Для всех нас места в землянках не было. И тут Керский вновь потребовал, чтобы Анджей был последним. “Этот еврейский отпрыск уже не ребенок”, – сказал он.
На следующий день мы разместились на подводах, запряженных волами. Три дня длилась наша поездка по бескрайней степи к месту назначения. Барак, где мы должны были поселиться, тоже находился в степи, а возле него стояло несколько разбросанных хибарок, заселенных казахами. Здесь, по словам начальника, нам предстояло жить и работать. С этого времени наш адрес был таким – Ивановка, совхоз “Красный скотовод”, Семипалатинская область, Жарминский район.
В предназначенном нам бараке давно никто не жил. Он был абсолютно пустым и невероятно грязным. Люди сразу же разбежались в поисках какого-нибудь более или менее приличного угла. Были такие места, где разместились семьи или те, кто успел сблизиться за время пути. Я нашла себе угол, и мы с Анджеем, уставшие, сели отдохнуть. Но вскоре к нам подошла пани Венцлова и елейным голосом посоветовала подыскать другое место в бараке, потому что “здесь мы будем молиться, а это и нам, и пани наверняка будет мешать”. Я подхватила наше добро и нашла другой угол, на который, по-видимому, никто не претендовал. Окно выбито. Дверей, судя по всему, никогда не было. На полу – куски битой глины, следы пребывания скота. Поставила там узел с вещами и усадила на него Анджея, который тут же сообщил, что голоден. Я задумалась, что делать дальше, где раздобыть кусочек хлеба, на чем готовить… Как тут жить? Я стояла в грустном раздумье, когда вдруг появился молодой казах с милым круглым лицом, в цветной тюбетейке на голове. Он как-то очень внимательно посмотрел на меня и, видимо, почувствовав мое отчаяние, сказал: “Не унывайте. Скоро придет моя мама и вам поможет”. Как потом выяснилось, это был местный житель, который, кроме того что сам умел читать, писать и считать, учил этому детишек и работал в совхозе.
Через минуту появилась очень пожилая (а может, просто рано постаревшая) женщина с ведром воды и тряпкой и, ни слова не говоря, принялась за уборку. После этого она положила на пол маленький коврик (на таком казахи обычно молятся) и сказала: “Положишь на него ребенка”. И вышла. А ведь воду, как я потом узнала, приходилось брать из реки, которая находилась довольно далеко от нас. Я очень благодарна этой женщине не только за потраченные на нас труд и время. Еще больше я благодарна ей за человеческое сочувствие, которого мне так не хватало. С тех пор, как нас вывезли из Львова, это были действительно первые настоящие люди, которых я встретила.
Ивановка… Несколько десятков казахских хибарок и наш барак. Бескрайняя степь. И тридцать три километра до ближайшей железнодорожной станции в городке Жармы. В единственном магазинчике не было ничего. Магазинчик стоял заколоченный ржавыми гвоздями. Мы не обманывали себя – в отличие от немцев, которые убивали открыто, Советы вывезли нас в голодные степи на медленную смерть. Сколько поляков полегло в этой земле…
Правда, женщинам с детьми разрешалось на зиму покинуть барак и, если есть чем заплатить, перезимовать в теплом казахском жилище. Так было и с нами. Тут я забегу вперед. То, что я расскажу сейчас, произошло уже в конце осени, в октябре или ноябре. За пальто Александра, какое-то свое платье и несколько десятков рублей квартирной платы я смогла получить койку в хибарке, где жила казахская семья. Эта койка стала на зиму нашим домом. Мы на ней спали, сидели и ели. В хибарке было тепло. Топили сухим навозом, который, как оказалось, является прекрасным топливом.
В этой хибарке жили муж, жена, двое детей, у которых почему-то постоянно гноились шеи, и страшного вида восьмидесятилетний старик – отец хозяина, с гноящимися глазами, который все время грел спину у огня.
Сначала условия были хорошими. Хозяйка позволяла мне жарить зерно, пользоваться водой, которую приносил ее муж. Когда начался сильный снегопад, я была обречена на сидение дома. У меня не было обуви, в которой можно ходить по глубокому снегу. Поэтому я полностью зависела от хозяев – от их очага, от воды, которую хозяин приносил из проруби. Питались мы тогда в основном жареным зерном или мукой, которую я добывала, размельчая ячмень куском железа в банке из-под консервов. Пекла лепешки, которые мы запивали кипятком.
Анджей постоянно был голоден. Из-за ячменного зерна, которое оказалось мочегонным, он просыпался по ночам. Однако закон не позволяет казахам справлять нужду в помещении, где они живут. Это оскорбляет дух, который их оберегает. Все мои попытки сделать так, чтобы сын использовал банку не вставая с койки, потерпели неудачу. Старик, вроде абсолютно глухой и плохо соображающий, вскакивал со своего ложа с криком, что из-за нас к ним придет несчастье. Нужно было бесчисленное количество раз среди ночи одевать Анджея и выводить его за пределы хибарки. Дети хозяев тоже выбегали из дома по своим нуждам.
Через некоторое время хозяйка стала стала требовать у меня одежду. Я ей отказала. Ведь это было нашим единственным имуществом и спасало от голодной смерти. Казахи не хотели брать деньги за зерно или молоко. Их интересовали только вещи. Например, рубашки. Им хотелось того, чего они раньше не видели, что появилось здесь только с нашим приездом. После моего отказа хозяйка стала мне досаждать. Она гасила огонь, не давая жарить зерно или печь лепешки. Не разрешала пользоваться водой. Пришлось мне собирать снег перед хибаркой, довольно грязный по вышеназванным причинам. Чтобы он стал питьевой водой, его нужно было хорошо обработать. В конце концов жизнь стала совершенно невозможной. Мой хозяин, сорокалетний казах, уходил на работу ранним утром и возвращался в сумерках. Во время его отсутствия я подвергалась всевозможным притеснениям со стороны его жены и старика. Как-то я подхватила горячку. Зубы стучали. На спине образовались нарывы (вероятно, от авитаминоза). Выглядела я ужасно. И произошло это как раз в период той ссоры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.