Текст книги "Сельский врач"
Автор книги: Оноре Бальзак
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Оноре де Бальзак
Сельский врач
Сердцам разбитым – мрак и тишина.
Моей матери
Глава I
Край и человек
Погожим весенним днем 1829 года человек лет пятидесяти ехал верхом по крутой дороге, направляясь к большому селению, расположенному неподалеку от Гранд-Шартрез. Селение это – центр многолюдного кантона, протянувшегося по долине горной речки с каменистым, часто пересыхающим руслом. В ту пору, наполнившись вешними водами, она бежала бурным потоком по долине, стиснутой двумя кряжами, вставшими друг против друга, а над ними со всех сторон вздымались вершины Савойи и Дофине. Хотя ландшафты между цепями обеих Морьен и схожи, но нигде не найти такого разнообразия местности, такой игры света и теней, как в том краю, по которому проезжал незнакомец. То вдруг долина расширяется, и вы в любое время года видите неровный ковер сочной, пленяющей взгляд зелени, вспоенной горными ручьями; то выглянет водяная лесопильня, мелькнут ее убогие, но живописно разбросанные постройки, склады ободранных еловых стволов и проток, отведенных от бурливого ручья в широкие деревянные желоба, сквозь щели которых пеленой выбиваются струйки воды. Лачуги, разбросанные там и сям, потонули в цветущих плодовых садах и наводят на мысль о трудолюбивой бедности. А поодаль домики под красной кровлей из плоской круглой черепицы, похожей на рыбью чешую, говорят о достатке, приобретенном долголетним трудом. Над дверьми висят плетенки, в них сушатся сыры. Куда ни взглянешь – виноградные лозы, как в Италии, опутали изгороди и заборы, обвили невысокие вязы, листва которых идет на корм скоту. В иных местах холмы по прихоти природы сошлись так близко, что между ними не поместиться ни промышленному строению, ни пашне, ни хижине. Лишь река, шумя водопадами, разделяет две гранитных стены, уходящие ввысь и поросшие елью с темной хвоей и кедром, высотою в сто футов. Деревья эти – стройные, причудливо расцвеченные пятнами мха, разнолистые, встают величавыми колоннадами по обеим сторонам дороги, украшенной пестрой оторочкою из толокнянки, калины, букса, розового шиповника. Свежее благоухание кустарника смешивалось с терпким ароматом горных цветов и пряным запахом молодых побегов лиственницы, тополя и смолистой сосны. Облака пробегали между скал и то заволакивали, то обнажали дымчатые вершины, кое-где такие же воздушные, как тучки, пышные хлопья которых рвались об их уступы. То и дело менялись виды, менялось освещение; горы меняли цвет, склоны – оттенки, долы – очертания, и всякий неожиданный штрих – луч солнца, пробившийся меж стволами, естественная лужайка, обломок скалы – придавал веренице этих картин особую прелесть средь тишины уединенного уголка, в то время года, когда все молодо, когда солнце озаряет чистые небеса. Словом, то был прекрасный край, то была Франция!
Путешественник, человек рослый, был в синей суконной одежде, вычищенной так же тщательно, как, должно быть, чистили по утрам его лоснившегося коня, на котором он сидел будто влитой, как сидят старые кавалерийские офицеры. Если бы черный галстук, замшевые перчатки, пистолеты в кобурах и вьюк, крепко притороченный к седлу, не изобличали в нем военного, то кажущаяся беспечность, которою дышало его смуглое лицо, рябоватое, но с правильными чертами, решительные движения, твердый взгляд и посадка головы – все говорило о военных навыках, ибо от них никогда не отделаться солдату, даже вернувшемуся к домашнему очагу. Всякий на его месте был бы очарован красотами горной природы, особенно радующей взгляд там, где горы сочетаются с большими речными долинами Франции, но офицеру, разумеется, довелось побывать во всех тех странах, куда только ни заносили наполеоновские войны французскую армию, и потому он любовался пейзажем, ничуть не изумляясь его разнообразию. Очевидно, Наполеон искоренил в душе солдата чувство удивления. Поэтому-то невозмутимое выражение лица является безошибочным признаком, по которому наблюдатель узнает людей, некогда соединенных в полки под недолговечными и все же нетленными знаменами великого императора. Путешественник в самом деле был одним из тех вояк – ныне их увидишь не часто, – которых пощадила пуля, хотя они и участвовали во всех наполеоновских походах. Впрочем, ничего примечательного в его жизни не было. Он храбро сражался, как подобает простому и честному солдату, выполнял свой долг и днем и ночью, и вблизи, и вдали от императора, метко разил саблей, однако зря не наносил ни одного удара. В петлице у него красовалась розетка ордена Почетного легиона, но лишь потому, что после битвы под Москвой весь полк в один голос признал его всех достойней ордена в тот памятный день. Он принадлежал к тем редкостным, сдержанным, застенчивым людям, не ведающим душевного разлада, которых унижает даже мысль, что можно хлопотать о себе, и он повышался в чинах медленно, согласно закону о выслуге лет. В 1802 году его произвели в лейтенанты, а командиром эскадрона он стал, несмотря на седые усы, только в 1829 году; однако жизнь его была столь безупречна, что каждый, будь то даже генерал, невольно испытывал при встрече с ним чувство уважения, и этого неоспоримого превосходства, конечно, не прощали ему вышестоящие. Зато простые солдаты, все без исключения, выказывали ему чувство, похожее на то, какое питают дети к доброй матери, потому что относился он к ним снисходительно и в то же время строго. Сам он был прежде таким же солдатом, как они, знал их горькое веселье и веселые горести, проступки, извиняемые или наказуемые, называл солдат не иначе, как своими «ребятами», и позволял им в походе отбирать фураж и снедь у горожан. Личная его жизнь была окутана тайной. Он, как почти все вояки тех времен, видел мир лишь сквозь пороховой дым или же в минуты затишья, редко выпадавшие посреди войн, которые вел император со всей Европой. Думал ли он когда-нибудь о женитьбе? Никто не мог ответить на этот вопрос. Разумеется, Женеста одерживал победы над женщинами, кочуя из города в город, из края в край, бывая на всех празднествах, устраиваемых полком или в честь полка, однако достоверно об этом не было известно. Добродетельным он не притворялся, от веселых пирушек не отказывался, полковых нравов не задевал, но отмалчивался или отшучивался, когда ему задавали вопрос о его любовных похождениях. Бывало, какой-нибудь офицер спросит его на пирушке: «Ну, а вы, Женеста?», а он отвечает: «Выпьем-ка, господа!»
Словом, в г-не Пьере-Жозефе Женеста, – своего рода Байарде, но без его блеска, – не было ничего поэтического, ничего романтического, настолько он казался человеком заурядным. Весь его вид как будто свидетельствовал о достатке, хоть жалованье и было всем его богатством, а будущее его зависело от пенсии. Наш командир эскадрона, под стать тем старым торговым волкам, которые вынесли из неудач житейскую опытность и осмотрительность, никогда не расходовал жалования целиком и скопил про запас двухгодичный оклад. Карты он недолюбливал, и, когда в компании искали, кем бы заменить выбывшего игрока или кого еще вовлечь в экартэ, он прикидывался, будто его это не касается. Он не позволял себе ничего лишнего, но не отказывал себе в необходимом. Мундир служил ему дольше, чем другим офицерам полка, потому что аккуратность, которую порождает скромное состояние, вошла у него в привычку. Можно было бы заподозрить его в скаредности, когда бы он с таким удивительным бескорыстием, с такой сердечностью не открывал кошелек молодому вертопраху, дотла проигравшемуся в карты или разоренному сумасбродством другого рода. Вероятно, ему самому случилось потерять в игре изрядное состояние, – с такой готовностью давал он взаймы; он полагал, что судить поступки должника у него нет права, и никогда не напоминал о возврате денег. Для него, детища полка, одинокого как перст, армия была отчим домом, а полк – семьей. Поэтому мало кто доискивался, в чем же таится причина его бережливости, она внушала уважение, ее охотно приписывали вполне естественному желанию скопить побольше на старость. Женеста предстояло получить чин подполковника, и все предполагали, что его честолюбивые стремления сводятся к тому, чтобы выйти на пенсию с полковничьими эполетами и поселиться где-нибудь в глуши. Молодые офицеры, судача о Женеста после маневров, утверждали, что он принадлежит к той породе людей, которые в училище получают первые награды и на всю жизнь остаются честными, исполнительными, не ведающими страстей, полезными и пресными, как белый хлеб, но люди вдумчивые были о нем другого мнения. Подчас взгляд или же замечание, полное горького смысла, какими обычно бывают слова нелюдима, вырывались у него, свидетельствуя о душевных бурях. Вы понимали, глядя на его спокойное лицо, что он умеет обуздывать страсти и таить их в глубине сердца, – а это умение завоевано дорогой ценой, привычкой к опасностям и грозным случайностям войны. Однажды сын какого-то пэра Франции, новичок в полку, сказал, что из Женеста вышел бы добросовестнейший священник и честнейший лавочник в мире.
– Добавьте – и не умеющий подлаживаться маркиз, – вставил Женеста, смерив глазами хлыща, который не ожидал, что начальник услышит его. Окружающие расхохотались: отец лейтенанта, известный пролаза, подделывался ко всем властям и во время государственных переворотов всегда всплывал на поверхность, а сын смахивал на папашу. Во французской армии встречались люди типа Женеста: в деле они бывали даже велики, а затем вновь становились скромнейшими людьми, за славой не гнались, забывали об опасности; пожалуй, они встречались гораздо чаще, нежели то позволяют предполагать недостатки человеческой природы. Однако вы бы ошиблись, подумав, что Женеста был человек безупречный. Он отличался подозрительностью, вспыльчивостью, был придирчивым спорщиком и вечно хотел доказать свою правоту, даже если заблуждался, и был полон национальных предрассудков. От времен солдатской службы у него сохранилось пристрастие к крепким напиткам. Когда он бывал в парадном мундире и при всех регалиях, то выходил из-за стола с важным, сосредоточенным и неприступным видом. Он довольно сносно знал светские правила и законы вежливости, как некую инструкцию, которую считал нужным соблюдать с военной точностью, был наделен природным умом и здравым смыслом, недурно разбирался в тактике, стратегии, теории фехтования верхом и в трудностях ветеринарного дела, зато образование его было запущено невероятно. Он помнил, но смутно, что Цезарь был не то консулом, не то римским императором; Александр – не то греком, не то македонцем; но без спора согласился бы и на то и на другое происхождение или звание. Когда при нем беседовали на исторические или научные темы, он напускал на себя важность и ограничивался легкими, одобрительными кивками, как и надлежит человеку глубокомысленному, достигшему высот скептицизма.
Когда Наполеон 13 мая 1809 года написал в Шенбрунне обращение к французской армии, занявшей Вену, обращение, в котором говорилось, что «австрийские принцы, подобно Медее, собственными руками задушили своих детей», Женеста, только что произведенный в капитаны, не пожелал посрамить свой высокий чин вопросом, кто же такая Медея. Он положился на наполеоновскую гениальность, а так как был убежден, что императору подобало говорить с французской армией и австрийским двором лишь на языке официальном, то решил, что Медея была какая-нибудь эрцгерцогиня сомнительного поведения. Но поскольку Медея, упомянутая в обращении, могла иметь нечто общее с военным искусством, он не оставлял о ней мысли до того дня, пока мадмуазель Рокур[1]1
Мадмуазель Рокур Франсуаза – французская трагическая актриса.
[Закрыть] не возобновила «Медеи». Капитан прочел афишу и в тот же вечер отправился во Французскую комедию, чтобы увидеть знаменитую актрису в роли мифологической героини, о которой осведомился у соседей. Однако если он, в бытность свою простым солдатом, проявил достаточно настойчивости, чтобы научиться читать, писать и считать, то, став капитаном, он, разумеется, понял, что ему надлежит заняться своим образованием. Поэтому он с жаром принялся читать романы и новые книги, приносившие ему обрывки знаний, которыми он умело пользовался. В благодарности к своим учителям он доходил до того, что брал под защиту Пиго-Лебрена[2]2
Пиго-Лебрен – псевдоним Гийома Пиго де л'Эпинуа (1753–1835) – французский писатель, автор эротических романов, запрещенных в период Империи.
[Закрыть], говоря, что находит его поучительным и даже большим психологом.
Офицер этот, которому осторожность и житейская мудрость не позволяли предпринять ни одного бесполезного шага, только что выехал из Гренобля и держал путь в Гранд-Шартрез, испросив накануне у командира полка недельный отпуск. Он не рассчитывал на длинный перегон, но его все время сбивали с толку путаные указания крестьян, которых он расспрашивал о дороге, и он решил сначала подкрепить силы, а потом уже двигаться дальше. Вряд ли застанешь дома хозяйку в страдную пору, однако он все же остановился перед хижинами, которые окружали пустошь, принадлежащую общине, образуя четырехугольную площадь, неровно очерченную и открытую для любого странника. Земля на этом общинном владении была укатана и чисто выметена, но в ней были прорыты ямы для навоза. Кусты роз, плющ и высокая трава прильнули к растрескавшимся стенам домишек. Между двумя домишками торчал чахлый смородиновый куст, на нем сушилось тряпье. На куче соломы развалился боров, первый обитатель, на которого наткнулся Женеста; заслышав стук копыт, боров хрюкнул, поднял рыло и спугнул большого черного кота. Показалась молодая крестьянка с охапкой травы на голове, а вслед за ней четверо мальчишек в лохмотьях и все же резвых, шумливых, быстроглазых, миловидных, загорелых, – сущие бесенята, смахивающие на ангелов. Солнце сверкало, и от этого словно чище становился воздух, лачуги, навозные кучи и гурьба вихрастых ребятишек. Путешественник спросил, нельзя ли достать кружку молока. Вместо ответа девушка кого-то окликнула хриплым голосом. На пороге хижины появилась пожилая женщина, а девушка прошла в хлев, указав пальцем на старуху, к которой и направился Женеста, сдерживая лошадь, чтобы не смять детей, – они уже шныряли вокруг. Он повторил просьбу, но женщина отказала наотрез: кто станет снимать сливки с молока, оставленные на масло! В ответ на это офицер пообещал как следует заплатить за убыток; он привязал лошадь к столбу у ворот и вошел в хижину.
Четверо хозяйских мальчишек по виду были однолетками; это странное обстоятельство поразило приезжего. Был еще и пятый сын у крестьянки – он вцепился в ее юбку; хилый, бледный заморыш требовал, разумеется, усиленных забот, а значит, он был дороже других, был любимчиком.
Женеста уселся у высокого, нетопленного очага, над которым стояла на полке статуэтка божьей матери из разрисованного гипса, с младенцем Иисусом на руках. Прекрасный символ! Пол в лачуге был земляной, утрамбованный самым первобытным способом; этот пол, хоть и чисто выметенный, со временем покрылся выбоинками и был весь в бугорках, словно апельсиновая корка. Возле очага висели деревянный башмак, наполненный солью, сковородка и котел. Напротив входной двери стояла кровать с пологом и фестончатым подзором. Топорные трехногие табуретки, с сиденьем из буковой доски, хлебный ларь, большой деревянный ковш для воды, ведро и глиняные горшки для молока, на ларе – прялка, несколько плетенок для сыра, потемневшие стены, дверь, источенная червями, с зарешеченным оконцем над притолкой, – вот как было устроено и обставлено неказистое жилище. Теперь расскажем о сцене, свидетелем которой оказался офицер, от нечего делать стегавший по полу хлыстом, не подозревая, что перед ним разыгрывается своего рода драма. Когда старуха со своим золотушным любимчиком, ходившим за ней по пятам, скрылась за дверью, которая вела в погреб, четверо ребят, вдоволь насмотревшись на офицера, принялись выгонять борова. Стоило животному, с которым они обычно играли, показаться на пороге лачуги, как мальчишки рьяно накинулись на него и надавали ему таких увесистых тумаков, что борову пришлось стремглав убраться. Выставив врага, дети пошли штурмом на дверцу в чулан; щеколда, поддавшись натиску, выскочила из ветхой скобы, они ворвались в хранилище плодов, и Женеста, с любопытством наблюдавший за этой сценкой, увидел, что они сейчас же набросились на сушеные сливы. Тут иссохшая, одетая в рубище старуха внесла кувшин молока для гостя.
– Ах вы негодники! – закричала она.
Старуха бросилась к мальчишкам и одного за другим вытащила из чулана, но слив не отобрала, а только тщательно замкнула дверь в свою сокровищницу.
– Ну, ну, ребятки, будьте же умниками. Не углядишь за ними, они все сливы и поедят. Этакие ведь сорванцы! – прибавила она, глянув на Женеста.
Она уселась на табуретку и, притянув к себе золотушного мальчугана, с проворством и материнской заботливостью стала расчесывать ему волосы, смачивая их водой. А четверо воришек, сопливых, грязных и вопреки всему здоровых, кто, прислонившись к стене, кто – к кровати или ларю, молча жевали сливы и бросали исподлобья лукавые взгляды на незнакомца.
– Дети-то – ваши? – спросил офицер у старухи.
– Прошу прощенья, сударь, приютские. За каждого мне всякий месяц дают по три франка и по фунту мыла.
– Полноте, матушка, они вам наверняка обходятся раза в два дороже!
– Об этом нам и господин Бенаси толкует, да ежели другие берут детей за ту же цену, то нам и подавно приходится. Думаете, легко заполучить детей? Все пороги обобьешь сначала. Считайте, что молоком мы их поим даром, да ведь оно и нам почти ничего не стоит. Ну, а ведь три франка, сударь, – деньги. Вот тебе пятнадцать франков словно с неба упали, не считая пяти фунтов мыла. А как бьешься в наших краях, покуда заработаешь десять су в день!
– У вас есть своя земля? – спросил Женеста.
– Нет, сударь. Была земля, пока жив был покойник, а как умер, такая нужда забрала, что пришлось продать.
– Да как же вы умудряетесь, не задолжав, дотянуть до конца года? – удивился Женеста. – Ведь вы за эти гроши и стираете на детей, и кормите их, и присматриваете за ними.
– То-то и есть, господин хороший, – подтвердила она, продолжая причесывать золотушного малыша, – Без долгов до нового года не дотянешь. Да, сами видите, господь помогает. У меня две коровы. Летом, в жатву, мы с дочкой подбираем колосья; зимой ходим в лес за валежником, по вечерам прядем. Только вот, не дай бог еще такой зимы, как в прошлом году. Семьдесят пять франков мельнику за муку задолжала. К счастью, мельник-то арендатор господина Бенаси… Господин Бенаси – вот кто друг бедняку! Долгов он еще ни с кого не требовал и с нас наверняка не начнет. К тому же корова у нас отелилась, чуть полегче будет обернуться.
Четверо сирот, которые видели любовь и заботу только от этой старой крестьянки, покончили со сливами. Они воспользовались тем, что их приемная мать, разговаривая, не сводит глаз с офицера, и сомкнутым строем собрались еще разок сбить щеколду с двери в чулан, где хранились сливы. Их подстрекало ребяческое необузданное желание полакомиться. Шли они не так, как идут на приступ французские солдаты, а молчаливо, как немцы.
– Вот ведь сорванцы! Да угомонитесь вы или нет?
Старуха встала, схватила самого рослого, шлепнула его и вытолкала за дверь; он и не подумал заплакать, остальные же притихли.
– Трудно вам с ними приходится!..
– Да нет, сударь, ведь они несмышленые: почуяли сливы, а не доглядишь за ними – мигом объедятся.
– Любите вы их?
При этом вопросе старуха подняла голову, с усмешкой взглянула на офицера и ответила:
– Как же не любить! Троих уж вернула, – прибавила она со вздохом, – живут-то они у меня только до шести лет.
– А свой-то у вас есть?
– Схоронила.
– Да сколько вам лет? – спросил Женеста, чтобы сгладить впечатление от вопроса.
– Тридцать восемь, сударь. Вот на Иванов день минет два года, как муж у меня умер.
Она наконец одела золотушного малыша, и он, казалось, поблагодарил ее тусклым, но любящим взглядом.
«Вся ее жизнь – самоотверженность и труд», – подумал Женеста.
Под этой кровлей, достойной яслей, где родился Иисус Христос, женщина, не унывая, несла самые тяжелые материнские обязанности. Какие сердца погребены в глубочайшем забвенье! Какое богатство и какая нищета! Солдат лучше других оценит величие в деревянных башмаках, Евангелие в отрепьях. В иных местах найдешь книгу Священного писания, переплетенную в муар, шелк, атлас, с разъясненным, дополненным, комментированным текстом, а тут поистине был воплощен самый дух Священного писания. Как не уверовать в высшие предначертания провидения, глядя на женщину, которая, став матерью брошенным детям, как стал человеком Христос, подбирала колосья, мучилась, должала, обсчитывала себя и не желала признаваться, что нищает, выполняя долг материнства. При взгляде на эту женщину нельзя было не признать, что есть какое-то родство между душами, творящими добро в этом мире, и духами небесными; потому-то офицер и смотрел на нее, покачивая головой.
– А что, господин Бенаси – хороший врач? – спросил он наконец.
– Не знаю, сударь, но он лечит бедняков даром.
– Да, видно, он добрый человек, – задумчиво заметил Женеста.
– Уж такой добрый, сударь! Недаром всякий у нас утром и вечером поминает его в своих молитвах.
– Вот это вам, матушка, – сказал Женеста, протягивая несколько монет. – А это детям, – продолжал он, прибавляя экю. – Далеко ли до дома господина Бенаси? – спросил он, вскочив на коня.
– Нет, что вы, одно лье, не больше.
Офицер уехал в полной уверенности, что ему придется проехать еще самое малое два лье. Однако вскоре сквозь деревья замелькали дома у околицы, а потом показались деревенские кровли, теснившиеся вокруг высокой конической колокольни, – на солнце сверкали жестяные полосы, скрепляющие по углам ее шиферную крышу. В таких крышах есть что-то самобытное, они свидетельствуют о том, что близка граница Савойи, где их встречаешь на каждом шагу. Долина здесь расширяется. Уютные домики, разбросанные по небольшой равнине и вдоль реки, придают много прелести хорошо возделанной местности, – со всех сторон ее обступили горы, и кажется, будто выбраться отсюда невозможно. Не доехав до селения, расположенного по южному склону плоскогорья, Женеста осадил лошадь в вязовой аллее перед целой оравой мальчишек и спросил, где дом господина Бенаси. Дети стали переглядываться и рассматривать незнакомца – так изучают они все, что впервые попадается им на глаза: сколько любопытства в каждом лице, сколько разнообразных мыслей! Немного погодя самый шустрый босоногий мальчишка, с живыми, озорными глазами, повторил за офицером, по привычке, свойственной детям:
– Дом господина Бенаси, сударь? – И добавил: – Сейчас проведу.
Он зашагал впереди лошади, то ли желая похвастаться, что указывает дорогу приезжему, то ли из детской услужливости, а быть может, просто повинуясь той настоятельной потребности в движении, которая в этом возрасте управляет и душой и телом. Женеста ехал по главной улице селения – улице каменистой, извилистой, окаймленной домами, – видно было, что ставили эти дома как кому заблагорассудится. Тут пристройка с печью вылезла прямо на середину дороги, там островерхий домишко выступил боком и чуть не загородил часть ее, а подальше горный ручеек изрыл ее канавками. Женеста увидел кровли, крытые потемневшей дранкой, еще больше крыш соломенных, несколько черепичных и семь-восемь шиферных – разумеется, над домами кюре, мирового судьи и местных богачей. Это была настоящая глушь, деревня как будто стояла на краю света, ни с чем не связанная, всему чуждая, точно жители ее составляли одну семью, оказавшуюся вне социального движения, с которым их соединяли лишь самые неприметные нити да сборщик податей.
Женеста проехал еще несколько шагов и увидел на горе широкую улицу, проходившую выше деревни. Очевидно, существовало старое и новое селение. И в самом деле, когда офицер пустил лошадь помедленнее, он рассмотрел в узком просвете прочно построенные дома, новые крыши которых пестрели над старой деревней. Из новых домов, с улицы, обсаженной молодыми деревьями, до него донеслось пение – так поет за работой ремесленный люд, – и слитный шум мастерских: глухое жужжание станков, визг напильников, стук молотов. Он заметил жидкий дымок, подымавшийся из труб над домашними очагами, дым погуще – над горнами тележника, слесаря, кузнеца. А за деревней, куда вел его проводник, Женеста увидел фермы, разбросанные тут и там, хорошо возделанные поля, ровные ряды насаждений – словом, уголок наподобие Бри, затерявшийся в глубокой складке земной коры; с первого взгляда нельзя было и подумать, что он существует между этим селением и заслонившими его горами. Тут мальчуган остановился и сказал:
– Вот его дом.
Офицер спрыгнул с коня и накинул повод на руку, затем, решив, что всякий труд заслуживает оплаты, вынул из кармана несколько су и протянул их мальчугану, который взял деньги, удивленно вытаращив глаза, не поблагодарил и остался поглядеть, что будет дальше.
«Цивилизация в этом крае развилась мало, уважение к труду велико, а нищенство еще сюда не проникло», – подумал Женеста.
Проводник Женеста с бескорыстным любопытством смотрел ему вслед, прислонившись к невысокой ограде двора, в которую по обеим сторонам ворот была вделана почерневшая деревянная решетка.
На воротах, глухих внизу и некогда выкрашенных в серый цвет, торчали поверху желтые прутья, заточенные копьями. Концы этого облупившегося украшения образовали полумесяц над каждой створкой, а когда ворота затворялись, средние прутья сходились наподобие аляповатой сосновой шишки. Замшелые, источенные червем ворота почти истлели под действием солнца и дождя. Столбы ворот, увенчанные столетником и плющом – их занесло сюда случайно, – заслонили стволы двух «гладких» акаций, зеленые кроны которых похожи на пуховки. Ворота разваливались, а это говорило о беззаботности хозяина, что, очевидно, пришлось не по душе офицеру: он нахмурился, как человек, вынужденный отрешиться от каких-то иллюзий. Мы привыкли судить о людях по себе и, снисходительно прощая им наши слабости, строго осуждаем за то, что у них нет наших достоинств. Офицеру хотелось, чтобы г-н Бенаси был домовитым, безукоризненным хозяином, а между тем ворота дома свидетельствовали о полном его безразличии к собственности. Рачительный и бережливый солдат, каким был Женеста, сразу же по одному виду ворот мог вывести заключение о жизни и нраве незнакомца, что он, несмотря на всю свою осмотрительность, и не преминул сделать. Ворота были полуоткрыты – какая беспечность! Женеста воспользовался сельской доверчивостью, без всяких церемоний вошел во двор, привязал лошадь к прутьям решетки, и, когда он затягивал узел, из конюшни донеслось ржание; офицер и его конь повернули головы: двери конюшни растворились, и на пороге показался старый батрак в красном шерстяном колпаке, как две капли воды схожем с фригийским, в котором принято изображать Свободу, – такие колпаки все носят в этих краях. В конюшне хватило бы места для нескольких лошадей, и старик, осведомившись у Женеста, не к господину ли Бенаси он пожаловал, предложил приютить его коня, ласково и восхищенно глядя на великолепного жеребца. Офицер пошел вслед за конем, взглянуть, хорошо ли ему будет в конюшне. Там было чисто, подстилки – вдоволь, и у обеих лошадей Бенаси был сытый вид, по которому всегда распознаешь лошадей кюре. Из дому на крыльцо вышла служанка и, казалось, ждала, чтобы незнакомец, как полагается, обратился к ней с вопросом, но он уже узнал от батрака, что г-на Бенаси нет дома.
– Хозяин ушел на мельницу, – объяснил старик, – хотите застать его там, ступайте по тропке, что ведет к лугам: в мельницу и упретесь.
Женеста предпочел познакомиться с местностью, чем ждать прихода Бенаси, и отправился по дороге к мельнице. Когда он вышел за околицу селения, разбросанного по косогору, взгляду его представилась долина, мельница – словом, один из самых чарующих пейзажей, какие ему доводилось видеть.
Река подступала к подножию гор и здесь разливалась небольшим озером, над ним уступами поднимались вершины, и по тому, как менялись оттенки освещения, как местами ярко, а местами тускло виднелись гребни, поросшие темными елями, можно было угадать, что меж горами пролегли бесчисленные долины. Мельница, недавно выстроенная на берегу озера, казалась уютным уединенным домиком, приютившимся у воды, под сенью прибрежных деревьев. За рекой, у самого подножия горы, вершину которой в этот час слабо озаряли багряные лучи заходящего солнца, Женеста увидел с дюжину покинутых лачуг без окон и дверей; в обветшалых кровлях зияли дыры; вокруг раскинулись прекрасно обработанные, засеянные поля; огороды заняты были теперь под луга, – их орошали каналы, проведенные не менее искусно, чем в Лимузене. Офицер невольно остановился и посмотрел на развалины деревни.
Отчего глубокое душевное волнение охватывает нас, когда мы смотрим на развалины жилищ, пусть самых невзрачных? Нет сомнения, они для человека – воплощение несчастий, и при виде руин каждый испытывает гнетущее ощущение. Кладбища наводят на размышления о смерти, покинутая деревня – на думы о тяготах жизни; смерть – несчастье, которое мы предвидим заранее, тяготы жизни – беспредельны. А беспредельность навевает глубокую печаль. Так и не поняв, отчего деревня покинута, Женеста вышел по каменистой дороге к мельнице и осведомился у работника, сидевшего около двери на куче мешков с зерном, тут ли Бенаси.
– Господин Бенаси пошел вон туда, – сказал парень, показывая на развалившуюся лачугу.
– Видно, деревня погорела? – спросил офицер.
– Нет, сударь!
– Отчего же она такая? – продолжал Женеста.
– Отчего? – повторил парень, пожимая плечами и входя в дом. – Это уж пусть вам растолкует господин Бенаси.
Офицер перешел по мосту, сложенному из больших валунов, меж которыми пробивался поток, и скоро очутился у дома, указанного работником. Соломенная крыша лачуги держалась прочно и была еще совсем цела, хоть и поросла мхом, окна и двери с виду были в хорошем состоянии. Женеста вошел в хижину и увидел у очага, в котором горел огонь, больного, сидевшего на стуле, а перед ним – пожилую женщину, стоявшую на коленях, и мужчину, повернувшегося лицом к очагу. В хижине была всего лишь одна комната, свет падал из крохотного оконца, завешенного холстиной. Пол был земляной. А всю обстановку составляли стул, стол и прескверная кровать. Женеста никогда не видел такого убожества, такой бедности даже в России, где крестьянские избы напоминали землянки. Тут не было признака домашней утвари, не было никакой посуды для варки хотя бы самой простой пищи. Комната смахивала на собачью конуру, только миски недоставало. Если бы не постель и не одежда больного – отрепья, висевшие на гвозде, да деревянные башмаки, выложенные внутри соломой, – казалось бы, что хижина, как и остальные дома в деревне, необитаема. Старая крестьянка, опустившись на колени, старалась погрузить ноги больного в лохань, наполненную мутной водой. Услышав шаги и позвякивание шпор, необычное для слуха, привыкшего к однообразной поступи деревенских жителей, мужчина, стоявший у огня, обернулся к Женеста с изумлением, которое выразилось и на лице старухи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?