Электронная библиотека » Паола Каприоло » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Немой пианист"


  • Текст добавлен: 2 июня 2014, 12:15


Автор книги: Паола Каприоло


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Когда фотографии пациента стали появляться на страницах журналов и газет, медсестру Надин охватили изумление, растерянность и жгучее любопытство. Никогда в жизни она не могла предположить, что ее серые будни скрасит встреча с людьми, населявшими другой мир, и кто-то – так хорошо ей знакомый – совершит невероятный прыжок из ее мира в тот, другой. Со священным трепетом она собирала все выпуски, в которых была его фотография; не в пример врачам, вырезавшим из журналов нужный материал для пополнения архива, она хранила не вырезки и клочки, нет, а всю газету целиком, смысл заключался именно в этом: видеть застенчивое и растерянное лицо ее пациента на одной странице с фотографией какой-нибудь герцогини или рок-звезды.

Тем не менее даже после этого удивительного преображения Немой Пианист оставался человеком из плоти и крови и как ни в чем не бывало разгуливал по больничным коридорам; это настолько потрясло Надин, что она и не пыталась понять, как такое возможно. Однако факт был налицо. И ей пришлось воочию убедиться в реальности этого персонажа, до которого даже можно было дотронуться – в общем-то Надин часто до него дотрагивалась, но теперь уже не так, как в первые дни, без прежней ловкости, проворства и профессиональной сноровки. Когда она проводила бритвой по этому знаменитому лицу (пациентам запрещалось бриться самостоятельно) или прицеливала иглу шприца, в котором было лекарство, прописанное врачами, у нее слегка тряслись руки. В такие моменты ее щеки вполне мог бы заливать румянец, будь у нее светлая кожа. Каждый раз, когда он переводил на нее взгляд – а такое, сказать по правде, случалось крайне редко, – она начинала смотреть в пол, опускала глаза, и все же этих крошечных волнующих событий хватало с лихвой, чтобы скрасить ее дежурства, и именно о них она размышляла потом в тишине своей комнаты перед сном.

Но в ту ночь мысли ее были вовсе не безмятежными, и напрасно она пыталась заснуть, ворочаясь в кровати. Одна из медсестер случайно обронила, что поиск сведений о пианисте постепенно приносит плоды, – она заметила это мимоходом, совершенно не подозревая, какая буря поднимется от ее слов в душе Надин. Сначала Надин не поняла о чем речь: никогда бы она не подумала, что публикация фотографии в газетах может «приносить плоды»; фотография в газете представлялась ей пределом желаемого, чудом, о котором остается лишь мечтать. Врачи решились прибегнуть к помощи прессы, напомнила медсестра, чтобы установить личность юноши, и самое ужасное, что действительно пришло несколько писем из самых разных уголков страны и даже из-за границы, – значит, нашлись люди, которые узнали его лицо, и их показания могут навести на верный след. Но к сожалению (медсестра сказала именно «к сожалению»), все эти сведения слишком расплывчаты и мало относятся к делу, в основном пишут не по существу, и никто еще толком не смог с уверенностью сказать, что же за человек скрывается под обликом Немого Пианиста, ставшего с недавних пор знаменитостью. Но без сомнения, рано или поздно среди потока бесполезных писем непременно попадется то, которое прольет свет на всю эту историю, нужно только набраться терпения и ждать.

Именно эти слова сильнее всего взволновали Надин и вселили в ее душу смятение. Расставшись в коридоре с медсестрой, она захотела еще раз зайти в комнату к юноше, хотя никакой необходимости в этом не было. Ей просто нужно было убедиться, что он по-прежнему там, несмотря на неуместное усердие журналистов и начальства больницы. Однако стоило ей только подойти к двери и взглянуть на струившийся из-под нее узкой полосой свет, как все тревоги и опасения рассеялись. Пациент имел обыкновение не выключать лампу допоздна, и Надин всегда было любопытно узнать – почему. Он не читал, это точно, хотя главный врач, пытаясь выяснить хотя бы его национальность, попросил отнести к нему в комнату книги на самых разных языках; да и вряд ли он проводил эти часы, предаваясь воспоминаниям, – судя по всему, прошлое было для него чистой доской, с которой осыпались даже крошечные следы мела. Кто знает, может быть, это музыка не давала ему уснуть. Такое случалось и с Надин: стоило ей услышать новую песню, как навязчивый мотив начинал крутиться в голове без остановки и никак не удавалось его прогнать, а для него уж тем более это не редкость, ведь он сам играет музыку, и притом такую сложную, непостижимую, вот потом и сидит, обдумывает ее ночами, иначе и быть не может.

Лучше не тревожить его, подумала она и, немного успокоившись, пошла к себе в комнату, которая находилась в маленькой мансарде на верхнем этаже, – скорее всего, в прежние времена, когда тут жили лорд и леди, в мансарде обреталась прислуга. В комнате взгляд ее тут же упал на фотографию Немого Пианиста, которую она приколола на самое почетное место: рядом висел календарь с пейзажами Озерного края и пестрели снимки ее любимых певцов и кинозвезд. С каким-то странным чувством ревности она сорвала фотографию со стены и спрятала в ящик стола, подальше от посторонних глаз: в комнату никто не заходил, это правда, но осторожность никогда не помешает.

Уже лежа в кровати, Надин поняла всю нелепость своего поступка. Наружность ее пациента была прекрасно известна всем, как в больнице, так и за ее пределами, и напрасно питать иллюзии и думать, будто пациент принадлежит ей одной, ведь его фотография уже успела стать всеобщим достоянием, и скоро в нем признают венгерского графа, или сына техасского нефтяного магната, или кого-нибудь еще из далекого, дивного мира грез – недоступного и почти сказочного персонажа, с которым Провидение сыграло шутку, забросив его сюда, в мир обычных людей, и лишь по недоразумению он недолго пожил среди них. Напрасно предаваться мечтам и надеяться, что он останется в больнице, в то время как на вилле, или в замке, или в роскошной квартире на последнем этаже небоскреба его ждут лучшие врачи и целый отряд обворожительных медсестер, и друзья-знаменитости будут навещать юношу, скрашивая его дни. Будущее рисовалось ей то мрачным, то, как теперь, когда ее вдруг охватило сострадание и чувство бескорыстной самоотверженности, – сияющим и лучезарным, но, как ни крути, нереальным и слегка фантастическим. Ведь, по правде говоря, юноша не походил ни на графа, ни на сына нефтяного магната, хотя, конечно, был совсем из другого теста, нежели она, выросшая в глухом поселке и привыкшая на всем экономить. Надин подозревала, что он не принадлежит ни к какому классу и оторван от любой социальной среды: непонятно, каким ветром занесло его сюда. Он будто с неба свалился – словно метеор, осколок далекой звезды, и точно так же он вдруг возьмет да исчезнет, растворится без следа в чужой и чуждой галактике, поразив даже богатое воображение ненасытных читательниц светских хроник.

Огорченная этими мыслями, Надин заснула всего на несколько часов и спала беспокойно, урывками, то и дело просыпаясь. На рассвете ее разбудил тусклый серый свет, который сочился через узкое окошко: она забыла задернуть шторы, но теперь это уже не имело значения. Лежа под одеялом, она смотрела на прямоугольник неба, такого пустого и блеклого, что было неясно, в какой точке земного шара находишься, и только чайки, мелькая в проеме, напоминали о близости моря. Провожая их взглядом и следя за тающими в воздухе кругами, которые описывали птицы, она снова вспомнила вчерашние слова медсестры, встала и подошла к окну. Если приблизиться к стеклу вплотную, прижаться лицом к холодной поверхности, то видна извилистая дорожка, ведущая через лужайку к главному входу. По этой дорожке, она знала, скоро пройдет почтальон, простодушный старик – ей случалось переброситься с ним парой слов у стойки «Красного льва», – который теперь обратился вдруг в зловещего гонца. Как знать, может быть, именно сегодня утром он принесет в своей сумке, переброшенной через плечо, среди обычных конвертов то решающее письмо, которого ждало циничное начальство…


Так на чем я остановился? Ах да, на избранных. Кое с кем из них мне хотелось бы познакомить тебя поближе, если соблаговолишь хоть мысленно составить мне компанию на одном из наших музыкальных вечеров; окинь взглядом плетеные кресла, которые Надин изо дня в день старательно расставляет ровным полукругом и которые после каждого концерта стоят как попало – работа безалаберной кучки избранных. Среди них есть, например, мистер Браун, в прошлом бухгалтер, он болен психозом. Для каждой мелодии, то есть последовательности нот, он находит соответствующую ей последовательность цифр и аккуратно записывает их в ряд на листке бумаги. Правда, пока мне не удалось уловить принципа, по которому он выстраивает эти цепочки соответствий. Загадочная малышка Лиза, похожая на ангела с полотен фламандских живописцев; она безразлична ко всему, кроме музыки, как выяснилось за последние несколько недель. Наконец, миссис Дойл (о ней мне совсем не хочется писать)… Словом, перед тобой горстка людей с пошатнувшимся психическим здоровьем, которым каждый вечер звуки рояля приносят спасение, избавляют их от страданий или, наоборот, еще глубже погружают в сладостную пучину болезни.

Сладостность болезни: странное, казалось бы, словосочетание, однако в нем заключена истина. Я открыл его для себя недавно, наблюдая за моими пациентами вчера вечером, когда Немой Пианист играл нам (или неизвестно кому) Шопена.

Да, вот именно, Шопен… любимый композитор учительниц музыки и девиц из добропорядочных семейств – особей, которые нынче находятся на грани вымирания. Благодаря молчаливому юноше, а также Розенталю, просветившему меня относительно творчества Шопена, я теперь лучше понимаю особенности его стиля. Не бойся, я вовсе не собираюсь надоедать тебе длинными и нудными дилетантскими рассуждениями; мне просто хотелось подчеркнуть одну деталь, на которую раньше я, кажется, не обращал твоего внимания: пациент исполняет весь свой огромный репертуар, совершенно не пользуясь нотами. Понимаешь, он играет по памяти, притом играет бесподобно, ни разу не сбился, не замешкался, не взял неверного аккорда. Но это далеко не все. Смысл того, что я хочу сказать, лежит гораздо глубже, и я еще не объяснил, что на самом деле происходит во время его выступлений. Видишь ли, когда наш феноменальный пианист садится за рояль, возникает впечатление, что он не просто исполняет то или иное произведение, но творит его, извлекает из пустоты, небытия или, если угодно, призывает из далекого, недосягаемого царства духов – почти так же, как древние греки и римляне вызывали из подземного мира бесплотные тени умерших, которые возвращались к жизни, напившись черной дымящейся крови жертвенных животных. В нашем же случае (хотя разница, по сути, невелика) заклинатель духов, пианист, насыщает тени собственной кровью, питает собою, своей жизненной силой звуки-призраки, которые заполонили его ум и стремятся вырваться на свободу, получить краткое, эфемерное воскрешение.

Прошу тебя, не насмехайся. Знаю, ты думаешь, что я слишком увлекся и дал волю фантазии. Признаться, на это сравнение звуков с обитателями царства теней меня натолкнули метафизические измышления графини X. Не то чтобы я принимал их на веру, но, боюсь, в какой-то степени попал под их влияние. Ясно, что для этой благородной дамы тайна немого пианиста находится под покровом еще более густого мрака, чем для нас с тобой, ученых, возделывающих иссушенную, скудную почву эмпирической реальности. Она, без шуток, готова поклясться, что юноша «одержимый» – кем или чем, нам знать не дано, по крайней мере пока, но скоро от графа X. поступят более точные сведения, а в вопросах, касающихся духов и призраков, его, без сомнения, следует считать экспертом.

В последнее время у меня на приемах разговор только об этом; точнее, она не желает говорить ни о чем другом, в то время как я напрасно пытаюсь перевести беседу в более осмысленное русло. Правда, сегодня мне это впервые удалось, причем благодаря Шопену, который стал моим сообщником, – в общем, снова благодаря представителю этого пресловутого царства теней. Так что в известном смысле я одержал пиррову победу. Однако, под впечатлением от вчерашней игры пианиста, крайне взволнованная, графиня, вместо того чтобы прикрываться призрачным щитом своих теорий, наконец-то рассказала несколько эпизодов из собственной жизни, о которых раньше даже не упоминала и которые, возможно, хотя бы отчасти объясняют, почему ее так влечет к молодому пианисту. Вот, собственно, что она мне поведала…


Я была в Венеции в мае, много лет назад. Не скажу, доктор, сколько времени прошло с тех пор: женщине следует скрывать свой возраст и хранить его в тайне, даже когда, казалось бы, это бессмысленно, вот как в нашем случае. Знаю, вы, коварный, поступили жестоко, записав мою дату рождения в больничной карте, и даже не пытайтесь отнекиваться. Впрочем, подобные вещи меня совершенно не волнуют. Я живу в другом мире, где возраст не имеет никакого значения. К тому же мои самые близкие друзья все старше меня, ну а некоторые гораздо старше.

Так о чем я говорила? Ах да, тогда я была в Венеции вместе с одним другом, человеком, совсем на них не похожим, мужчиной (не могу назвать его господином), который, воспользовавшись моим юным возрастом и неопытностью, сумел покорить меня и потащил с собой в длинное путешествие по Европе; потом в конце концов я разглядела его истинное лицо, он оказался аферистом, проходимцем, мелочным и жестоким, и совсем не умел обращаться с порядочными женщинами. Эта горькая правда открылась мне именно тогда, в Венеции. Умоляю, не просите вдаваться в подробности; достаточно сказать, что его поведение было настолько оскорбительным, что я ни минуты больше не могла оставаться с ним под одной крышей. В слезах я вышла из гостиницы – она была на набережной Рабов, – где мы снимали номер, твердо решив никогда не возвращаться туда, разве что только забрать свои вещи. Впрочем, своих вещей у меня не было: одежда, драгоценности, даже книги – все подарил мне тот негодяй, наивно полагая, что так он сможет купить мое доверие; однако он ошибался, что я ему и собиралась доказать. Правда, довольно неприятно было оказаться в незнакомом городе одной, без гроша в кармане, и я не могла рассчитывать даже на помощь своих могущественных друзей. Представьте, доктор, что вы стоите на мосту, какие в Венеции встречаются на каждом шагу. Смотрите прямо перед собой и видите: мост никуда не ведет, обрывается в пустоту. Тогда вы поворачиваетесь, чтобы идти назад, но там тоже пустота; улица, по которой вы пришли, исчезла, провалились ступеньки моста, пропало все. Куда деваться?

Я догадывалась – куда. Мысль, конечно, рискованная, но в ней я черпала утешение, пока шла вдоль канала, неспешно, шаг за шагом, направляясь к площади Сан-Марко. Я сказала «направляясь», на самом же деле брела наугад, пристроившись к группе туристов. Помню тот странный весенний день: над лагуной низко висели облака и небо казалось задернутым плотной тканью, соборы и дворцы четко вырисовывались на фоне свинцового неба – с мрачной точностью была выписана каждая деталь.

Из кафе на площади уже доносилась музыка. Официант из «Флориана» узнал меня и кивнул в знак приветствия, однако на этот раз у меня не нашлось бы для него чаевых, нечем было даже заплатить за еду, и я притворилась, будто не заметила его, и ускорила шаг; щеки горели от стыда. Я отчетливо поняла, что стала чужой на этой площади. По крайней мере, теперь и в этих обстоятельствах. Мне хотелось побыть одной, и я нырнула в лабиринт узких улочек, которые начинались за Мерчери. Постепенно прохожие стали попадаться все реже, ноги привели меня в ту часть города, где я еще никогда не бывала, но я не чувствовала страха, потому что заблудиться все равно не могла. Сами посудите, как я могла заблудиться, если возвращаться было некуда?

Вот так, с бесстрашием, питаемым горечью отчаяния, я шла вперед, и если бы духи, мои будущие друзья, обратили тогда на меня свой взгляд, пронизывающий время и пространство, то наверняка приняли бы меня за одну из них – настолько все земное стало мне чуждо. И только в горле стоял ком, вроде вязкого, липкого сгустка, он-то и напоминал мне, что я пока еще жива.

Я брела по длинной галерее, пол и своды ее дышали сыростью, – именно тогда я и услышала музыку. Вероятно, я услышала ее гораздо раньше, но не отдавала себе в этом отчета. Музыка доносилась издалека, словно эхо, выплывала из распахнутого окна одного из дворцов – там кто-то играл на фортепьяно – и показалась мне знакомой, бесконечно близкой, щемящей, хотя я и не смогла узнать произведения. Галерея вывела меня на крошечную площадь – названия таких площадей известны одним лишь венецианцам: между домами, плотно пригнанными друг к другу, стена к стене, зажат колодец; я огляделась вокруг, все окна были закрыты. Но музыка продолжала звучать, теперь совсем недалеко, и я вспомнила ее – точно кто-то подошел ко мне вплотную, приблизил губы к уху, отчетливо произнес слово и потом настойчиво повторил его много раз подряд, пока я наконец не уловила смысл. И я вняла зову, покорилась и принялась петлять по узким улочкам, а мосты подставляли мне свои спины; я шла на звуки. Не знаю почему, но я была уверена, что непременно должна выяснить, откуда доносится музыка, это казалось мне вопросом жизни и смерти, будто, обнаружив ее источник, я отыщу дорогу к дому.

Еще несколько шагов, и я поняла: пианист играет балладу Шопена, ту самую, что наш юный гений столь блистательно исполнил вчера вечером. Нет, «блистательно» – не то слово. Когда я слушала балладу, которую играли руки-невидимки в лабиринте венецианских улочек, меня переполняли отнюдь не радость и блаженный восторг. Напротив, мне впервые пришло в голову, что Шопен был жестоким человеком, и эта догадка до сих пор кажется мне верной. Человек, способный сочинить простую мелодию, такую же нежную и чистую, какой была в молодости я, и за считанные минуты провести ее через все мыслимые муки, от которых терзается и трепещет душа, – сами посудите, доктор, разве такой человек добр, благороден, снисходителен? Музыка то замирает, то низвергается в пучину, обрушивается мощью аккордов и стонет от изнеможения, а потом ноты рассыпаются, как бусины с порванной нитки, или мелодия топчется на месте, мечется по заколдованному кругу, словно вертятся шестеренки в механизме музыкальной шкатулки, но вот – стремительный взлет, внезапный всплеск болезненного ликования, эйфория, пропитанная неизбывной меланхолией, и тут невозможно не отдать душу на растерзание, хотя мы знаем, что вот она, бездна отчаяния, совсем рядом, и нас несет в ее глубины… Я и без того была в отчаянии, а когда мелодия стала напевной, задумчивой, печальной, передо мной словно воочию возник призрак загубленной молодости. Заметьте, мне тогда только исполнилось тридцать лет (ну вот я и проговорилась) – возраст, когда, по словам поэта, человек бросается в адский омут и его околдовывают губительные чары мирских иллюзий…

Теперь я, пожалуй, не смогу вам сказать, какие мысли навевала на меня та музыка – о горьких ли разочарованиях и обманах или о несбывшихся надеждах, но она беседовала со мной настолько откровенно и проницательно, точно следила за каждым моим шагом, пока я вслепую брела по улицам Венеции, да и не только по Венеции: она следовала за мной повсюду, не покидала ни на минуту – в театре, на танцплощадках, в казино, в гостиничных номерах, – она стала моей спутницей с того уже давно позабытого момента, когда я впервые почувствовала и осознала боль. Да, именно так; будто иной раз она просыпалась вместе со мной утром и тоже смотрела с горечью и тоской на неубранную постель, на подаренные поклонниками цветы, которые безмолвно вяли и усыхали в вазах, на давнишние, уже успевшие поблекнуть следы губной помады на полотенце… Музыка вытянула из меня силы, и, оказавшись возле собора, я машинально присела на истертые мраморные ступени, ноги подкашивались. Передо мной была площадь, побольше тех, что попадались на моем пути. Разглядывая фасады дворцов, я наконец увидела открытое окно, а в окне, в комнате, погруженной в полумрак, кто-то сидел, я видела профиль, кажется молодого человека, разглядеть было сложно, – неподвижная голова и плечи, мерно покачивавшиеся в такт музыке.

Вечерело, и музыка, нота за нотой, провожала закатное солнце, которое медленно клонилось к горизонту. Душа рвалась на части, я была не в силах отвести взгляда от профиля, нарисованного сумерками в раме оконного проема, – едва различимого темного силуэта, контуры которого постепенно размывал вечерний сумрак; между тем я чувствовала над собой его власть, настолько сильную, что, прикажи мне тот человек отказаться от всего на свете, я бы подчинилась. В Венеции, а может, и в целом мире остались только мы вдвоем – незнакомцы, скрытые друг от друга сгущающейся темнотой, но связанные музыкой, которая продолжала, капля за каплей, вливать мне в сердце свою терпкую, нежную истому. Слушая его игру, я вспомнила, сама не знаю почему, про смерть Шопена: мне рассказывали, что друзья выкатили из гостиной рояль и поставили в дверях его спальни, а графиня Потоцкая пела для него, статная и такая красивая, одетая во все белое.

Заключительные аккорды: после стремительного, страстного крещендо музыка внезапно умолкла, пианист встал и исчез в глубине темной комнаты. Это может показаться нелепым, но мной овладело такое отчаяние, будто у меня отняли самое дорогое, все, что я завоевывала долго и с огромным трудом. И снова я стояла на мосту, понимаете? На мосту, перекинутом между пустотой и пустотой. Внезапно мне захотелось окликнуть того юношу: вдруг он покажется в окне и я смогу уговорить его сыграть еще что-нибудь? Мысль смехотворная, ведь я даже не знала, как его зовут, и смехотворным было намерение пойти и позвонить в дверь. К счастью, ничего подобного я не сделала, уставшие ноги уже меня не слушались, и я продолжала сидеть на ступеньках, не думая ни о чем; вечер подкрался неожиданно – и только наверху, над мраморными фасадами дворцов по небу разливалась сияющая, пронзительная синева. Не в силах пошевельнуться, я не сводила взгляда с окна и не заметила, как на пустынной площади появился человек, он постоял немного, наблюдая за мной, а потом медленно направился в мою сторону. Я очнулась, лишь когда он протянул мне руку, – это была благородная, заботливая рука графа X., моего супруга.


Письма, которых так боялась Надин, приходили изо дня в день, на конвертах пестрели самые разные марки – выходит, это Богом забытое местечко превратилось в центр плотной сети, сплетенной из догадок, предположений и обмена сведениями. Телефоны звонили наперебой – невиданное раньше явление, ящики электронной почты были забиты письмами, и каждая секретарша уже давно выучила наизусть телефоны редакций ведущих газет, зарубежных изданий, а также отделений полиции, занимавшихся расследованием.

И все-таки именно теперь, когда круги от камня, с силой брошенного в воду, расходились быстро и становились все шире, задевая самые дальние уголки мира, больница, окутанная густыми ноябрьскими туманами, казалась еще более оторванной от целого света, чем раньше. Исчезло море, растаял мыс, растворились даже знакомые очертания парковых деревьев, и сквозь плотную серую завесу можно было различить только размытые контуры живой изгороди и призрачный хоровод голых ветвей. И вот теперь пригодился бы зимний сад, настоящий сад, где больные воображали бы себя гостями старинного дворянского имения, а врачи и медсестры могли передохнуть в перерыв.

Однако ничего подобного. Переступить порог зимнего сада было все равно что попасть в священное место, но никто не решался воспользоваться этой возможностью, даже когда пианист находился у себя в комнате. В самом воздухе чувствовалось что-то странное: одних оно отталкивало, других, наоборот, манило в сад, причем заставляло ступать на цыпочках между рядами плетеных кресел и старыми хромоногими столиками. Вот так, на цыпочках, однажды утром вошла в зимний сад юная Лиза, ангел с фламандских полотен; после завтрака, улучив момент, когда медсестра отвлеклась, она незаметно выскользнула из столовой. Непонятно, почему она решилась на такое, это вообще ей было не свойственно: она никогда не предпринимала никаких действий и шла по жизни словно под защитой магического круга, которым была очерчена, и никакое лечение не могло растопить лед ее апатии, холодного равнодушия и безразличия ко всему. Однако даже теперь, тихо ступая вдоль застекленных рам зимнего сада, за которыми не было видно ничего, и не замечая, что парк исчез за плотной завесой тумана, она, казалось, не столько совершала осмысленное действие, сколько подчинялась какому-то неясному порыву, и на ее лице, застывшем подобно маске, нельзя было прочесть ни любопытства, ни настороженности, ни малейшего проблеска интереса к тому, что ее окружало.

Лиза шла, не замечая ничего вокруг, медленно направляясь к сцене. Поднялась по ступенькам, открыла крышку рояля, но не села на табурет, а осталась стоять с поникшей головой, пушистые пряди золотистых волос слегка касались клавиатуры. Потом ее пальцы опустились на клавиши и нажали на них, прозвучал аккорд из трех нот – звук получился глухой, глубокий и, едва она оторвала руку, замолк в тишине зала, раскололся, не оставив после себя эха. Лиза повторяла аккорд снова и снова – так твердят заклинание, если божество не отвечает на обращенную к нему просьбу, – повторяла до тех пор, пока случайно ее палец не соскользнул со средней клавиши и вместо трезвучия не получился прозрачный звук квинты: это был тот же самый аккорд, но без одной ноты посередине, она как бы выпала, и в звучании крайних нот, далеких, тревожных, таились пустота и отрешенность.

Услышав эту квинту, ангел с фламандских полотен опустился на табурет и потянулся ногой к левой педали. Сейчас Лиза была на удивление сосредоточенна, она все играла те две ноты, то вместе, аккордом, то поочередно, так, чтобы они совсем не сливались. Только две эти ноты, опять и опять, до бесконечности, между тем как за окнами серый туман становился все светлее, принимая перламутровый оттенок, и зимний сад казался обнесенным стеной изо льда. И таким же ледяным был голос Лизы, когда она неожиданно отняла руку от клавиш и произнесла прозрачно, ровно, без всякой интонации: «Надо идти с тобой?» Возможно, она обращалась к медсестре, которая в тот момент появилась на пороге зимнего сада и чье присутствие она, наделенная обостренной чувствительностью больных, мгновенно уловила. Да, ответила медсестра, надо идти с ней, назначен прием, доктор уже ждет; а потом, если она будет хорошо себя вести и доктор не станет возражать, ей разрешат вернуться в зимний сад слушать музыку.


Не просите меня, доктор, вспоминать. Ничего я так не боюсь, как воспоминаний, да вы и сами знаете: я стараюсь отгородиться от них и не сплю, вот только с вашими снадобьями проваливаюсь в тяжелый сон без сновидений. Там, в лагере, я спал прекрасно; вечером, как обессиленное животное, падал на нары, но тогда мне не снились сны, за что я бесконечно благодарен Господу.

А известно ли вам, доктор, кто я такой? Вы хоть догадываетесь? Вижу, что нет, иначе вы поняли бы, насколько нелепо и абсурдно заставлять меня вспоминать прошлое. Знайте же, доктор: я вырыл сотни ям, не задаваясь вопросом, для кого они предназначены; я шел среди трупов, чтобы отыскать мертвого товарища и снять с него ботинки. Если б вы были на моем месте и понимали, что все это сделали вы, неужели вы смогли бы спокойно спать ночью? пускаться в воспоминания? видеть сны?

Вы, верно, скажете, что я не один такой и многим довелось совершать ужасные вещи, упомянете про инстинкт самосохранения, проклятый инстинкт, руководивший мной тогда. Но пожалуйста, не говорите ничего этого. Попытайтесь, напротив, представить, что происходило каждое утро, когда в барак являлись немцы и торжествовал закон естественного отбора. Представьте, как мы идем, построенные в колонну, и нас заставляют расправить плечи и держать спину прямо, нас, изможденных, бестелесных существ. И вот образованный, воспитанный, совестливый Розенталь замечает, что его сосед спотыкается, идет, пошатываясь, но у него даже не возникает мысли предложить бедняге опереться на свое плечо или выйти на полшага вперед, чтобы прикрыть его от взглядов тех людей. Разумеется, сделай он нечто подобное, он подверг бы себя большой опасности, его, скорее всего, застрелили бы прямо на месте – героизм не дозволен, этого еще не хватало. Так что наш доблестный Розенталь вздохнул с облегчением: в этой жестокой лотерее кто-то непременно должен был погибнуть и он понял, что на сей раз выбор уж точно падет не на него; рядом с таким хлипким, тщедушным соседом, который и на ногах-то еле держится, он вполне сойдет за здоровяка, покажется крепким, сильным и годным к работе по крайней мере еще на неделю.

Да, представьте себе, вот этот багаж прошлого мне приходится волочить за собой изо дня в день, ночь за ночью. Страшнее всего становится при мысли, что жизнь могла бы сложиться совсем иначе, родись я в другом месте или в другое время; что по воле случая мне не выпало бы спускаться в ту бездну, и вечером я со спокойной совестью ложился бы в постель, и меня ласково убаюкивали бы мои добрые намерения и стремление к прекрасному, мое ясное, не замаранное стыдом, кристально чистое осознание себя как честного, порядочного человека. Вот так, не успев и глазом моргнуть, переступаешь порог ада, откуда, поверьте, уже нет возврата ни для мертвецов, ни для тех, кто рыл им могилы.

Непостижимо, доктор, как, пройдя через все это, я сумел сохранить любовь к музыке. Если б вы получше в ней разбирались, то задумались бы над моими словами, ведь музыка – это родной язык ностальгии, неизбывной тоски по чему-то светлому и далекому, это язык ангелов, которые вспоминают о рае. Ангелов, разумеется, падших, но в них еще теплится божественная искра, заставляющая оглянуться назад; эти ангелы еще способны мысленно перенестись в прошлое и ощутить, по крайней мере через воспоминания, утраченную полноту жизни. Но как быть мне, ведь я не осмеливаюсь даже думать о прошлом? Впрочем, я, конечно, постоянно думаю о нем и, наверное, у вас в кабинете только и говорю, что о своем прошлом, и, боюсь, слышу лишь то, как этот юноша, ниспосланный свыше, извлекает через клавиши слоновой кости свои воспоминания о рае. А потом весь вечер у меня в голове крутятся обрывки произведений, которые он играл, привязываются и не дают покоя – так часто бывает, когда выходишь с концерта. Однако странным образом мелодии становятся неузнаваемы: проигрываясь в моем сознании снова и снова, они в конце концов перестают быть прежними, вместо одних нот звучат другие, меняются ритм, темп, тональность, и все сливается в один мотив, каждый раз я слышу только его. Это песня старого шарманщика, которую Исаак играл в тот вечер на квартире у коменданта: «Надо идти с тобой, старый чудак?»

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации