Электронная библиотека » Павел Фокин » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Цветаева без глянца"


  • Текст добавлен: 23 июля 2015, 12:00


Автор книги: Павел Фокин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Поэт и быт

Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Ф. Булгакову. Париж, 2 января 1926 г.:

Быт, это непреображенная вещественность. До этой формулы, наконец, добралась, ненависть довела.

Но как же поэт, преображающий все?.. Нет, не все, – только то, что любит. А любит – не все. Так, дневная суета, например, которую ненавижу, для меня – быт. Для другого – поэзия. И ходьба куда-нибудь на край света (который обожаю!), под дождем (который обожаю!) для меня поэзия. Для другого – быт. Быта самого по себе нет. Он возникает только с нашей ненавистью. Итак, вещественность, которую ненавидишь, – быт. Быт: ненавидимая видимость [9; 9–10].


Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма М. С. Булгаковой. 1968 г.:

Мама не любила хозяйства, так как оно прожорливо – пожирает время, не оставляя ничего взамен, ничего существенного, тем более – вечного: еда съедается и требуется новая; чистая посуда вновь требует мытья; белье – стирки, чулки – штопки и т. д. Но умела делать мама все необходимое, и это необходимое делала, всегда преодолевая внутреннее сопротивление этой трате времени. Она топила наши poêle-godin[18]18
  Маленькая печка (фр.).


[Закрыть]
, готовила еду (примус – вечный спутник наших поездок), стирала. ‹…›

В одном из стихотворений цикла «Стол» мама говорит о том, что «счетом ложек Создателю – не воздашь», и таково было ее глубокое внутреннее отношение к быту – библейское отношение! Ибо в Евангельской притче говорится о том, что талант в землю зарывать нельзя. И она всегда знала, что с нее Создатель спросит не «счет ложек», а главное: что она сделала с ей данным, с ей заданным. А к заданному тот же Создатель навесил нищету, трудный быт и вообще всегда трудную долю: замужней женщины, матери [5; 174–175].


Эмилий Львович Миндлин:

Вероятно, царица (если б своенравность судьбы заставила царицу стирать) стирала бы, как она, не наклоняясь над тазом с въедчивой мыльной пеной и ни в малость не унижаясь нецарским трудом. Она оставалась равной себе – и выше всякой возможности унижения. Она не стирала – рубашка сама простирывалась в мыльной теплой воде, а Цветаева только присутствовала. Не по-женски она пришивала пуговицы и не по-женски вдевала в игольное ушко драгоценную в бедное время нитку. Ей надобно было только повелеть послушной иголке с ниткой, чтоб иголка не баловала, чтоб шила себе, как сказано, задано, велено ей Мариной.

Так же и оладьи на сковородке – сами собой пеклись, а она только присутствовала, надзирала, чтобы они сами собой пеклись [1; 115].


Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:

В быту – абсолютная неустроенность и неуменье одолеть «быт» выражалась в неописуемом хаосе комнат, в которых жила. (Только тетради и стол были священны.) Но эта неустроенность и грязь (при моих поездках к ним) как-то совершенно нас не касались. Мы общались «в другом плане» – полноценно и для меня так интересно.

Мне даже казалось нелепым и несправедливым, что Марина должна была все же что-то готовить и мыть. (Были и комичные случаи несъедобности того, что приготовила.) [1; 288]


Вадим Леонидович Андреев:

Страстность матери, забота о хлебе насущном (не для себя, конечно, но для детей) приковывали ее к плите – почти целые дни проводила она на кухне, всегда в аккуратном переднике, и здесь же, на кухне, поджаривая котлеты и варя кашу, М. И. читала стихи. В эти минуты все окружающие ее предметы бывали для нее остро враждебны: плита, обжигающая ее, сковорода, с ее чадом и шипеньем, – она сражалась с ними. Иногда, устав от безнадежности этой борьбы, она искала отдыха в юморе, в игре [3; 172–173].


Зинаида Алексеевна Шаховская:

Вижу Марину Цветаеву в ее нищенской квартире в предместье Парижа, Ванв. Стоим на кухне. Марина Цветаева почему-то варит яйца в маленькой кастрюльке и говорит мне о Райнер Марии Рильке. Я, зачарованно, слушая неповторимый ритм и неповторимое содержание ее речи, но вот ничего не помню о Рильке. Помню только лицо Марины Цветаевой и эти самые высоты, на которые она меня влекла с такой неудержимой силой, не зная, что следовать за ней я не могла. И обыденность, конечно, сразу отомстила за презренье к ней: вода в кастрюлечке выкипела до дна, яйца не сварились, а спеклись и лопнули, алюминий же прогорел… [1; 425]


Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 12 декабря 1927 г.:

…Скоро Рождество. Я, по правде сказать, так загнана жизнью, что ничего не чувствую. У меня – за годы и годы (1917–1927 гг.) – отупел не ум, а душа. Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль – молния, чувство – луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом. Простой пример: обваливая 1 1/2 кило мелких рыб в муке, я могу думать, но чувствовать – нет: запах мешает! Запах мешает, клейкие руки мешают, брызжущее масло мешает, рыба мешает: каждая в отдельности и все 1 1/2 кило вместе. Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль. Либо всё, либо ничего. Я своему не могу дать ничего: ни времени, ни тишины, ни уединения: я всегда на людях: с 7 ч. утра до 10 ч. вечера, а к 10‑ти ч. так устаю, что – какое чувствовать! Чувство требует силы. Нет, просто сажусь за штопку вещей: Муриных, С. Я., Алиных, своих – 11 ч., 12 ч., 1 ч. – С. Я. приезжает с последним поездом, короткая беседа – и спать, т. е. лежать с книгой до 2 ч., 2 1/2 ч. – хорошие книги, но я бы еще лучше писала, если бы –

Виновата (виновных нет) м. б. и я сама: меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы – ничто не трогает, ни общественность, ни техника, ни – ни – Поэтому никуда не езжу: ску-учно! Профессор читает, а я считаю: минуты до конца. – К чему? [8; 362]


Марина Ивановна Цветаева. Из письма Р. Н. Ломоносовой. Париж, 4 декабря 1930 г.:

У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне – угадайте за чем? – частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом [9; 325–326].


Вера Леонидовна Андреева:

Много раз я встречала Марину Ивановну с базарной сумкой, погруженную в невеселые хозяйственные заботы, прикидывающую в уме, не дешевле ли будет купить на рынке вместо второсортного мяса вот эту, давно уснувшую сельдь? Она всматривалась в тусклые рыбьи глаза, заглядывала под темные жабры, – не особенно свежей была эта рыба, прогорклый чад от жаренья которой наполнял тошнотворным запахом жилище парижской бедноты. Вообще, Марина Ивановна учила меня выбирать свежую селедку по ряду признаков: жабры должны быть красные, глаза рыбы белые, спинка у головы должна пружинить при нажатии на нее пальцем. Часто Марина Ивановна покупала маленькие ракушки-мидии, которые были очень дешевые [1; 367].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 31 августа 1931 г.:

Всё поэту во благо, даже однообразие (монастырь), все кроме перегруженности бытом, забивающим голову и душу. Быт мне мозги отшиб! Живу жизнью любой медонской или вшенорской хозяйки, никакого различия, должна всё что должна она и ничего не смею чего не смеет она – и многого не имею, что имеет она – и многого не умею. В тех же обстоятельствах (а есть ли вообще те же обстоятельства??) другая (т. е. не я, – и уже всё другое) была бы счастлива, т. е. – и обстоятельства были бы другие. Если утром ничего не надо (и главное не хочется) делать, кроме как убирать и готовить – можно быть, убирая и готовя, счастливой – как за всяким делом. Но несделанное свое (брошенные стихи, неотвеченное письмо) меня грызут и отравляют всё. – Иногда не пишу неделями (NB! хочется – всегда), просто не сажусь… [8; 395]


Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 28 апреля 1934 г.:

Но главное, Вера, дом. Войдите в положение: С. Я. человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще – подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.

Аля отсутствует с 8 1/2 ч. утра до 10 ч. вечера.

На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне – еде́льная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя – захотят есть. На мне весь Myp: про́воды и приво́ды, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня – никогда никуда, либо сговариваться с С. Я. за неделю, что вот в субботу, напр., уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен во́время. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, – и ему только девять лет, а дети все – безумные, оттого они и не сходят с ума. ‹…›

Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают «поэтичной», «непрактичной», в быту – дурой, душевно же – тираном, а окружающих – жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу – неизвестно чему!

Если одиночное заключение, монастырь – пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки – давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше – сам пожар!

И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!

* * *

А, впрочем, я очень тиха, мои «черти» только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.

* * *

Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски [9; 269–271].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма С. Я. Эфрону. Париж, 20 сентября 1938 г.:

Милый ‹…›, бытие (в смысле быта, как оно и сказано) не определяет сознания, а сознание – бытие. Льву Толстому, senior’y[19]19
  Старцу (фр.).


[Закрыть]
 – нужен только голый стол – для локтей, Льву Толстому junior’y[20]20
  Юноше (фр.).


[Закрыть]
 – накрытый стол (бронзой или хрусталем – и полотном – и плюшем) – а бытие (быт) было одно: в чем же дело? в сознании: осознании этого быта. – Это я в ответ на одну Вашу – по́ходя – фразу. И – скромный пример – мой быт всегда диктовался моим сознанием (на моем языке – душою), поэтому он всюду был и будет – один: т. е. всё на полу, под ногами – кроме книг и тетрадей, которые – в высокой чести [13, 377].


Ольга Алексеевна Мочалова:

М. Ц. с удовлетворением отложила ручку и положила тетрадь в матерчатую хозяйственную сумку, которую всегда брала с собой, приговаривая: «А вдруг я что-нибудь куплю» [1; 491].


Гардероб

Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма П. Г. Антокольскому. 21 июня 1966 г.:

При ее пренебрежении к моде вообще, она не была лишена и женского, и романтического пристрастия к одежде, к той, которая ей шла [17; 282].


Мария Ивановна Кузнецова:

(В 1912 г. – Сост.). Какое на ней платье! ‹…› Необыкновенное! восхитительное платье принцессы! Шелковое, коричнево-золотое. Широкая, пышная юбка до полу, а наверху густые сборки крепко обняли ее тонкую талию, старинный корсаж, у чуть открытой шеи – камея. Это волшебная девушка из XVIII столетия [1; 57].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма М. С. Фельдштейну. Феодосия, 23 декабря 1913 г.:

Завтра будет готово мое новое платье – страшно праздничное: ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Не ужасайтесь! Оно совсем старинное и волшебное. Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда т‹а›к мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно – прекрасно одеваться вообще, а особенно – где-н‹и›б‹удь› на необитаемом острове, – только для себя! [13; 169]


Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки. 24 января 1914 г.:

Сегодня готово мое золотистое платье из коктебельской летней фанзы, купленной Лёвой на халат. Платье для меня пленительное: пышный лиф и рукава, гладкая юбка от тальи. Платье по последней моде превратилось на мне в полудлинное платье подростка, – хотя оно и до полу.

Странно, какой бы модный фасон я ни выбрала, он всегда будет обращать внимание, к‹а›к редкий и даже старинный.

Выходных платьев у меня сейчас 5: коричневое фаевое – старинное, к‹а›к черное фаевое и атласное – синее с красным; костюм, вроде смокинга, – темно-коричневый шерстяной с желтым атласным жилетом и черными отворотами; наконец это золотое. Домашние – ужасны, – изношены и подлы [11; 29].


Валентина Константиновна Перегудова:

(В 1915–1916 гг. – Сост.). Марина, но совсем, совсем другая: в красном пальто с пелериной, отделанной по краям мехом, в такой же шапочке, в модных туфлях на высоких каблуках, с свободной и легкой походкой [1; 28].


Эмилий Львович Миндлин:

(В 1921 г. – Сост.). Цветаева ходила в широких, почти цыганских юбках, в свободной блузе с белым отложным воротничком. Вид ее с челкой и с папиросой в уголке тонкогубого рта, с кожаной сумочкой на ремешке через плечо, а тем более мой вид даже в тогдашней уличной толпе не мог не дивить людей [1; 123].


Петр Никанорович Зайцев:

(Начало 1920‑х. – Сост.). Появлялась она у нас в ГИЗе в скромном, простом черном костюме, в маленькой шляпке на стройной головке, в черной жакетке и с перекинутой через плечо сумочкой-портфельчиком: не то школьница старших классов, не то пешеходная туристка, готовая исходить своими небольшими, но сильными ногами десятки километров, свои «версты», не выражая особой усталости [1; 137].


Валентина Евгеньевна Чирикова (1897–1988), художник-график. Дочь писателя Е. Н. Чирикова:

(В 1920‑е, в Чехии. – Сост.). У Цветаевой был собственный стиль одежды и прически: платье-рубашка, перевязанная поясом простым узлом; волосы – прямоугольно стриженные, не для украшения лица, а как оконный пролет в мир; туфли-вездеходы. И все так: чтобы не мешало, не отвлекало [1; 275].


Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова:

(В 1920‑е. – Сост.). Перетянутое кушаком коричневое платье – всегда носила туго стянутый кожаный пояс на очень тонкой, осиной талии [1; 292].


Вера Леонидовна Андреева:

(В конце 1920‑х. – Сост.). Марина Ивановна была одета всегда предельно скромно, в некое подобие «дирдели-клейд» – стилизованную одежду немецких девушек подросткового возраста. Это – платья из ситца или другой, похожей на ситец, материи, какого-нибудь неяркого цвета, с неяркими же, мелкими цветочками. Оно шито в талию, у него широкая сборчатая юбка и четырехугольный вырез; рукава короткие. Это платье удивительно шло Марине Ивановне [1; 366].


Ариадна Сергеевна Эфрон:

Не отвергала моду, как считали некоторые поверхностные ее современники, но, не имея материальной возможности ни создавать ее, ни следовать ей, брезгливо избегала нищих под нее подделок и в годы эмиграции с достоинством носила одежду с чужого плеча [1; 144].


Галина Семеновна Родионова:

Обычно (летом в Провансе. – Сост.) Марина носила шорты [1; 414].


Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:

Марина, всегда подтянутая, не по моде, но по-своему одетая (с браслетами на руках и в спортивных полуботинках), выглядела изящнее и острее, чем на фотографиях, всматриваясь близорукими глазами в окружающий ее, чуждый ей мир [1; 287].


Евгений Борисович Тагер:

(В 1939 г. – Сост.). Никаких парижских туалетов – суровый свитер и перетянутая широким поясом длинная серая шерстяная юбка [1; 462].


Мария Иосифовна Белкина:

(В 1940 г. – Сост.). Невысокого роста, сухощавая, с угловатыми, резкими движениями, плохо одетая, впрочем, как и большинство из нас в те предвоенные годы. Только недавно из Европы, из Парижа, но ничего оттуда, все как-то по-нашенски, по-русски, по-советски, плохо пригнано, долго ношено, небрежно надето. Просто надо же что-то носить. Но это отнюдь не от пренебрежения к одежде. Желание быть хорошо одетой, мне кажется, было ей свойственно, и красивая тряпка – конечно, с ее точки зрения красивая – могла доставить ей не меньшую радость, чем любой другой женщине, а может быть, и большую, в силу ее темперамента. Но обстоятельства одолели! И это небрежение к тому, что и как на ней, относилось скорей не к одежде как таковой, а к невозможности ее, к бедности, к вечной нужде! ‹…›

Чаще всего ее можно было встретить в костюме: юбка, широкая книзу, длинная, «миди», как говорят теперь, блузка из той же материи, что и юбка, жакет, берет и туфли на низком каблуке. ‹…›

Ее костюмчик, блузки – все было оттуда, из Парижа, но, как я уже говорила, все это выглядело очень по-нашенски, и не только потому, что было дешевым и давно ношеным, но и потому, как носилось. Мне кажется, доставь ей платье от самого Покена, и она бы все переиначила на свой лад, подпоясалась бы каким-нибудь первым приглянувшимся, первым попавшимся под руку ремешком, и от Покена ничего бы не осталось. Я помню, как она носилась с белым меховым воротником от тулупа, пришивая его то к пальто, то к жакету, уверяя, что он серебряный, необыкновенный и ей к лицу [4; 31, 38].


Ида Брониславовна Игнатова:

(В 1941 г. – Сост.). Одевалась просто. Обычно в строгие блузки и широкие, в сборку юбки из грубой шерсти, перетянутые на очень тонкой талии (такие «пейзанские») [4; 158].


Ариадна Сергеевна Эфрон:

В вещах превыше всего ценила прочность, испытанную временем: не признавала хрупкого, мнущегося, рвущегося, крошащегося, уязвимого, одним словом – «изящного» [1; 144].


Николай Артемьевич Еленев:

Одежда менее всего была заботой Цветаевой. Она никогда не владела изяществом, никогда не думала о внешности. Пренебрежение не только к материальной культуре, но и к значению обличья Марина впитала в себя в Москве естественно, без раздумья. Платье на ней было всегда одно, независимо от его покроя, цвета, ткани: оно только наглухо прикрывало ее наготу, заставляло забывать о ней [1; 264–265].


Родные и близкие

Предки

Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 24 августа 1933 г.:

Узнала об отце прадеда: Александре Бернацком, жившем 118 лет (род. в 1696 г., умер в 1814 г.), застав четыре года XVII в., весь XVIII в. и 14 лет XIX в., т. е. всего Наполеона! Прадед – Лука Бернацкий – жил 94 года. Зато все женщины (все Марии, я – первая Марина) умирали молодые: прабабка гр‹афиня› Ледуховская (я – ее двойник), породив семеро детей, умерла до 30‑ти лет, моя бабушка – Мария Лукинична Бернацкая – 22 лет, моя мать, Мария Александровна Цветаева – 34 л‹ет›. Многое и другое узнала, напр‹имер› что брат моей прабабки был кардиналом и даже один из двух кандидатов в папы. В Риме его гробница ‹…›.

А про деда Мейна узнала, что он не только не был еврей (как сейчас, желая меня «дискредитировать», пустили слухи в эмиграции), а самый настоящий русский немец, к тому же редактор московской газеты – кажется «Голос» ‹…›

Узнала, что семья (с самого того 118‑летнего Александра) была страшно-бедная, что «паныч» (прадед Лука), идя учиться в соседнее село к дьячку, снимал сапоги и надевал их только у входа в деревню, а умер «при всех орденах» и с пенсией, «по орденам», в 6.000 руб. ‹…›

Герб Бернацких – мальтийская звезда с урезанным клином (– счастья!). Я всегда, не зная, мальтийскую звезду до тоски любила [9; 248–249].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 28 августа 1933 г.:

‹…› Моя бабушка 12 лет вместе с сестрами 14‑ти и 16‑ти во время польского восстания в Варшаве прятала повстанческое оружие (прадед был на русской службе и обожал Николая I) [9; 253–254].


Отец
Иван Владимирович Цветаев

Анастасия Ивановна Цветаева:

Родился он в семье, выделявшейся трудолюбием, высокими этическими правилами и необычайным дружелюбием к людям. Его отец, наш дед, был сельским священником в селе Талицы, Владимирской губернии; строгий и добрый, рачительный хозяин, он заслужил глубокое почитание округи. Старший сын его, Петр, пошел по его стопам; второй, Федор, был инспектором гимназии, третий был наш отец; четвертый, Дмитрий, – профессор русской истории. Росли папа и братья его без матери, в бедности. Мальчики ходили босиком и пару сапог берегли, обувая их лишь в городе. В двадцать девять лет отец уже был профессором. Он начал свою ученую карьеру с диссертации на латинском языке о древнеиталийском народе осках, для чего исходил Италию и на коленях излазил землю вокруг древних памятников и могил, списывая, сличая, расшифровывая и толкуя древние письмена. Это дало ему европейскую известность. Российская академия присудила ему премию «За ученый труд на пользу и славу Отечества». Болонский университет в свой 800‑летний юбилей удостоил отца докторской степени. Погружение в классическую филологию с памятниками древности и музеями Европы пробудило в отце интерес к истории искусств, и в 1888 году он возглавил кафедру изящных искусств Московского университета. Так он перешел от чистой филологии к практической деятельности основателя Музея слепков работ лучших мастеров Европы для нужд студентов, не имевших средств ездить за границу изучать в подлинниках древнюю скульптуру и архитектуру. Здесь, как и в филологическом изучении, его трудолюбию не было конца. Его беспримерная энергия в этом бескорыстном труде изумляла всех знавших его. ‹…›

Уступчивый и нетребовательный в жизни, отец проявлял невиданную настойчивость в преодолении препятствий на пути к созданию задуманного – такого и в Европе не было – Музея слепков, а препятствий было много. Занятость и усталость нисколько и никогда не делали его раздражительным [15; 18–19, 20].


Василий Васильевич Розанов (1856–1919), философ, писатель:

Мало речистый, с тягучим медленным словом, к тому же не всегда внятным, сильно сутуловатый, неповоротливый, Иван Владимирович Цветаев или – как звали его студенты – Johannes Zwetajeff, казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медлительность, русскую неподвижность. Он вечно «тащился» и никогда не «шел». «Этот мешок можно унести или перевезти, но он сам никуда не пойдет и никуда не уедет». Так думалось, глядя на его одутловатое с небольшой русой бородкой лицо, на всю фигуру его «мешочком», – и всю эту беспримерную тусклость, серость и неясность.

«Но, – говорит Платон в конце «Пира» об особых греческих тайниках-шкафах в виде Фавна, – подойди к этому некрасивому и даже безобразному фавну и раскрой его: ты увидишь, что он наполнен драгоценными камнями, золотыми изящными предметами и всяким блеском и красотою». Таков был и безвидный неповоротливый профессор Московского университета, который совершенно обратно своей наружности являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера. Цветаев – великое имя в древнеиталийской эпитафике (надписи на камне) и создатель Московского Музея Изящных Искусств. Он был великим украшением университета и города.


Александра Жернакова-Николаева, магистр философии:

Иван Владимирович был человеком, всецело преданным своему делу. Человек он был мягкой, нежной души, иногда совершенно наивный. Я помню, как однажды он рассказывал о совете, который он дал императору Николаю Второму. Было это на одной из аудиенций, которые охотно давал ему государь, прекрасно относившийся к профессору Цветаеву. Речь зашла у них о студенческих беспорядках. Иван Владимирович поведал государю, какие милые и приветливые бывают студенты, когда осматривают музеи и картинные галереи. Иван Владимирович кончил свою речь словами: «Ваше Величество! Надо основывать больше музеев и галерей, тогда не будет студенческих беспорядков…» [1; 53]


Софья Ивановна Липеровская:

Строительство Музея изобразительных искусств заканчивалось в 1912 году. Иван Владимирович был часто в отъезде – собирал материалы для экспозиции. Из Египта были вывезены подлинные мумии, саркофаги. Профессор Цветаев задумал построить музей как дворец культуры, своего рода лабораторию в помощь научным работникам, историкам и искусствоведам. В музее большая библиотека, прекрасны кабинет гравюры, читальный зал.

На постройку здания и на организацию музея затрачены громадные суммы, которые Иван Владимирович умел добывать от крупных фабрикантов и знати. Хотя в музее был целый штат сотрудников, самые трудные дела он брал на себя.

Приближался день открытия музея. Иван Владимирович предложил показать экспозицию сотрудникам, научным работникам и своим друзьям.

Марина и Ася позвали на эту экскурсию и меня.

Ивана Владимировича я видела до этого в домашней обстановке в Трехпрудном переулке, когда ему приходилось отвечать на насмешливые заявления дочерей и на их упреки в консерватизме. Здесь, в музее, он показался мне человеком большой воли, кипучей энергии. С увлечением рассказывал о преодолении трудностей в поисках материала и при пересылке в Москву драгоценного груза.

Когда мы шли по лестнице, украшенной колоннами из розового мрамора, он обратил наше внимание на две колонны: они едва заметно отличались по цвету от других. Оказывается, в пути разбились две колонны. Как заменить, когда найти точно такие невозможно! Только после долгих поисков, переговоров удалось купить еще две колонны, подобные тем, какие были уже поставлены. Иван Владимирович сообщал нам об этом как о большой победе.

Сколько забот и внимания, не говоря уже о больших капиталах, вложил он в дело своей жизни. А воспользоваться плодами этих усилий не пришлось – он умер вскоре после того, как ему поручили быть директором музея. Последними словами его были: «Я сделал все, что мог» [1; 36–37].


Марина Ивановна Цветаева:

В день открытия музея – майский, синий и жаркий – рано утром – звонок. Звонок – и венок – лавровый! Это наша старая семейная приятельница, обрусевшая неаполитанка, приехала поздравить отца с великим днем. Никогда не забуду. Отец в старом халате, перед ним седая огнеокая красавица, между ними венок, который та упорно старается, а тот никак не дает надеть. Мягко и твердо отбиваясь: – «Помилуйте, голубушка! Старый профессор в халате – и вдруг венок! Это вам нужно надеть, увенчать красоту! Нет уж, голубушка, увольте! Сердечно вам благодарен, только разрешите мне этот венок… Экая вы, однако, прыткая!» Итальянка, сверкая глазами и слезами, а венок для верности над головой отца придерживая: – «От лица моей родины… Здесь не умеют чтить великих людей… Иван Владимирович, вы сделали великое дело!» – «Полноте, полноте, голубка, что вы меня конфузите! Просто осуществил свою давнишнюю мечту. Бог дал – и люди помогли» [7; 164].


Анастасия Ивановна Цветаева:

Простой, добродушный и жизнерадостный, он в домашнем быту был с нами шутлив и ласков.

Помню я его седеющим, слегка сутулым, в узеньких золотых очках. Простое русское лицо с крупными чертами; небольшая редкая бородка, кустившаяся вокруг подбородка. Глаза – большие, добрые, карие, близорукие, казавшиеся меньше через стекла очков. Его трогательная в быту рассеянность создавала о нем легенды. Нас это не удивляло, папа всегда думает о своем Музее. Как-то сами, без объяснений взрослых, мы это понимали.

Папе шел сорок шестой год, когда родилась Марина, сорок восьмой – когда родилась я [15; 20].


Валерия Ивановна Цветаева:

Отец поощрял в детях, поддерживал, не жалея средств, все, что могло повысить их культурный уровень: общее образование, знание языков, помощь репетиторов и гувернанток, занятия музыкой, путешествия, но личное повседневное руководство разве мог он взять на себя? Да педагогика и не была его призванием [1; 15].


Марина Ивановна Цветаева. В записи Л. Либединской:

Помню, я была совсем маленькой, шли мы как-то с отцом по улице. Вдруг откуда-то из-за угла прямо на нас вылетел рысак. Я очень испугалась и хотела бежать. Но отец крепко стиснул мне руку и остановился посредине мостовой. Кучер грубо выругался, натянул вожжи, и пролетка, которая летела прямо на нас, свернула вбок и промчалась мимо. Когда смолкло цоканье копыт, улеглась пыль и я немного пришла в себя, отец сказал: «Если на тебя надвигается что-то, с чем ты не можешь справиться, остановись. Самое страшное в таких случаях – начать метаться…»


Валерия Ивановна Цветаева:

Непоправимым злом в нашем доме было отсутствие обязательной и привычной заботы об отце, не слыхавшем заслуженного им благодарного «спасибо» от детей и жены, не видавшем от них ни ласки, ни внимания [1; 20].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. В. Розанову. Феодосия, 8 апреля 1914 г.:

Его кончина для меня совершенно поразительна: тихий героизм, – такой скромный!

Господи, мне плакать хочется!

Мы все: Валерия, Андрей, Ася и я были с ним в последние дни каким-то чудом: В‹алерия› случайно приехала из-за границы, я случайно из Коктебеля (сдавать дом), Ася случайно из Воронежской губернии, Андрей случайно с охоты.

У папы в гробу было прекрасное светлое лицо.

За несколько дней до его болезни разбились: 1) стеклянный шкаф 2) его фонарь, всегда – уже 30 лет! – висевший у него в кабинете 3) две лампы 4) стакан. Это был какой-то непрерывный звон и грохот стекла [8; 125].



Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации