Текст книги "Роксолана. Полная история Великолепного века"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Я назначу вас моим финансовым советником, – наконец сказал он венецианцу.
– Но ведь я христианин! – воскликнул Грити.
– Нам служат и неверные.
– А что скажет ваш диван?
– В диване произойдут перемены.
– Но ведь не такие, чтобы там приветствовали гяура?
– Там будут приветствовать всех мудрых людей. Нам нужны мудрые люди. Вы принадлежите к ним.
Грити склонился в поклоне.
Потом поочередно читали стихи Абу Нуваса о вине и знаменитую «Мюреббу» Месихи: «Кто знает, кто будет жив, а кто умрет до следующей весны? Веселись и пей, не останется, пройдет эта пора весенняя».
В опьянении постепенно прошли стадии павлина и обезьяны и задержались на стадии льва, не дойдя до свиньи. Были довольны, что вино выявило родство их душ – ведь при обычных обстоятельствах оно могло бы и не проявиться.
Об Ибрагиме речи не было. Если бы он знал, что за него хлопотали две могущественнейшие женщины империи, он бы ужаснулся, но его спасало незнание. Поэтому пережил величайшую радость в жизни, когда на диване султан, сев на трон и переждав, пока дильсизы подсунут визирям и вельможам под бока и спины парчовые подушки, сказал великому визирю Пири Мехмед-паше:
– Высокочтимый Мехмед-паша, мы велим вам передать державную печать Ибрагим-паше.
Это была неожиданность для всех, и наибольшая – для Ибрагима. Он даже не поверил, что речь идет о нем, а Пири Мехмед, вынув из-за пазухи золотую круглую печать, завернутую в парчовый платочек, никак не мог постичь, где же тот Ибрагим-паша, которому он должен ее передать. Ибрагиму полагалось бы встать, поклониться султану до земли, поцеловать следы его ног, а потом уже взять символ наивысшей власти, но он не мог пошевелиться, сидел окаменело, так же, как и старый Мехмед-паша, который, помаргивая своими серыми глазами, искал и никак не мог найти того таинственного Ибрагим-пашу. Зато вскочил на ноги жирный Ахмед-паша, выпученными глазами уставился на государственную печать, хотел броситься к ней, но не посмел, только подался всем своим тяжелым телом, перегнулся к Мехмед-паше, словно ждал, что он вложит печать в руку Ибрагима лишь затем, чтобы тот передал ее ему, Ахмед-паше, ибо кто же здесь был наиболее достоин этой высочайшей султанской милости?
– Мудрейший из моих визирей заслужил провести остаток своей жизни в мире, удалившись от дел, – словно бы ничего не замечая, спокойно сказал султан. – Мы не забудем его своими милостями и будем обращаться к его советам. Его место по нашему повелению займет Ибрагим-паша, которому жалуем также звание румелийского беглербега с положенными доходами. Мы просили бы высочайшего Пири Мехмед-пашу сказать свое мнение о великом визире Ибрагим-паше.
Только тогда Пири Мехмед встал, низко поклонился султану и, передавая печать Ибрагиму, хрипло произнес:
– Вашему рабу к лицу честь великого визиря.
И не понять, одобрял он султанский выбор или смеялся над ним.
Ибрагим взял печать, поцеловал ее, снова завернул в парчовый платочек и спрятал за пазуху.
Впервые при Османах великим визирем становился не урожденный турок, а чужестранец, отуреченный гяур да еще и раб в придачу. На старом Пири Мехмеде обрывалась великая и славная история. Начиналась история новая. Какой она будет?
А пока она была смешной. Ахмед-паша готов был лопнуть от гнева. Если бы не дильсизы, следившие за каждым его движением, видимо загодя предупрежденные своими чаушами, он, пожалуй, даже выхватил бы саблю. Хотел крикнуть что-то гневное, оскорбительное, отчаянное, но из горла у него вырывался лишь клекот. Наконец султан обратил на него внимание. Нахмуренно глянул из-под высокого тюрбана, словно удивляясь, как попал этот встрепанный толстяк в почтенное собрание высокого дивана. Только тогда Ахмед-паша спохватился, в его темной душе нахальство вмиг уступило место испугу, он рухнул на ковер и пополз к ногам султана, приминая ворс своим тяжелым телом, скуля:
– О мой великий повелитель, пролейте дождь своих милостей на вашего раба… Пошлите его вашей верной саблей в Египет…
Все же не смог просто отказаться от своих притязаний на державную печать, выторговывал себе хотя бы наместничество в Египте, от которого добровольно отказался этот чудак Чобан Мустафа-паша из-за своей жены султанской крови.
Султан кивнул милостиво.
– Мы подумаем, – сказал спокойно. – «Человек взывает ко злу так же, как он взывает к добру: ведь человек тороплив».
Ахмед-паша поцеловал полу Сулейманова одеяния, а Ибрагим из-под бровей взирал на него одним глазом и думал, что герои всегда плохие подданные. Долго ли сможет удерживаться от соблазнов Египта этот глупый паша и вообще сможет ли удержаться? В той земле, где в песках и болотах на протяжении тысячелетий без конца исчезали не только люди, но целые царства, верования и боги, не могла бы уцелеть и самая твердая душа. Из темных глубин Африки неустанно плыли в ту землю рабы, золото, слоновая кость, крокодиловая кожа, ароматические вещества и пряности, дорогое дерево, редкостные плоды и звери, хлеб и ткани, и от этих богатств кружились самые крепкие головы, грабители хотели стать богами, вчерашние разбойники провозглашали себя царями и султанами.
Может, Ахмед-паша вознамерился изменить Сулейману уже тогда, когда ползал по султанскому ковру, приминая высокий ворс, как траву, в которой ищут золотую монету, а может, налились его глаза кровью власти, когда увидел неприступные круглые башни Каира, – как бы там ни было, а непокорный паша уже через несколько месяцев перебил в Каире верных Сулейману янычар и провозгласил себя независимым султаном Египта. Его назвали Хайн, то есть предатель, но «титул» этот Ахмед-паша не проносил и полгода, ибо у предателя тоже всегда находится свой предатель, который выдаст его самого. Из трех визирей, которых Ахмед-паша назначил для своего дивана, один Мухаммед-бег решил, что выгоднее сохранить верность истинному султану в Стамбуле, чем служить самозванцу, и попытался схватить Ахмед-пашу, когда тот блаженствовал в хамаме. Ахмед-паша с наполовину обритой бородой, завернувшись в зеленый пештемал, выскочил на крышу хамама, с нее на коня и укрылся в цитадели. Но цитадель никто не хотел защищать, толпы проникли туда, и, пока грабили казну, новоявленный султан бежал в пустыню, где нашел приют у племени Бени-Бакр. Через неделю шейх племени выдал связанного Ахмед-пашу Мухаммед-бегу, и голова завоевателя Белграда и Родоса отправилась в Стамбул, чтобы быть поднесенной на серебряном подносе султану Сулейману.
– Ваше величество, – сказал великий визирь Ибрагим, поднося султану голову Хайна, – как часто говорили вы рабу вашему, что умные не бывают верными. Но бывают ли верными глупцы?
– Верны только праведные, – ответил Сулейман с горечью, удивительной для тридцатилетнего человека, да еще и наделенного столь неограниченной властью. – И закончил бы я словами пророка: «О народ мой! Почему я зову вас к спасению, а вы зовете меня в огонь?»
Он велел Ибрагиму отужинать с ним, но не как великому визирю, который должен был есть на низеньком столике в стороне от султана, а как прежнему Ибрагиму в любимых покоях Фатиха. Правда, на этот раз они были не вдвоем, а втроем. Третьим был маленький сын Сулеймана Мустафа.
После изгнания Махидевран из султанского серая за ее расправу с Хуррем Мустафа с матерью жил отдельным двором, Махидевран не допускалась в Топкапы, а маленький паша, которого султан вот-вот должен был провозгласить своим наследником, часто приезжал в серай, одетый янычаром, на низеньком пони, выезжал на Ат-Мейдан, чтобы смотреть на военные занятия янычар, и эти бездомные, безродные, бездетные суровые воины полюбили белолицего, большеглазого мальчугана, всякий раз дарили ему игрушечное оружие, брали как равного в свои орты, учили метать стрелы, бросать копье, рубиться ятаганом. В малыше кипела дикая смесь крови Османов и воинственных черкесов, уже пятилетним он воображал себя воином и султаном, от матери усвоил властные жесты и надменность в поведении, от отца передались ему пытливость и вдумчивость, – все шло к тому, что из Мустафы и в самом деле вырастет со временем достойный преемник трона, но тут от новой жены султана родился Мехмед, и теперь никто не мог предугадать, какова будет воля султана, у маленького же Мустафы появление соперника еще более обострило его спесь, и как раз в это время случаю угодно было свести маленького пашу с новым великим визирем.
Ради малыша на ужин сварили чорбу, Сулейман велел подать три деревянных ложки, первую дал Ибрагиму, вторую – сыну, третьей стал есть сам. Но увидел – сын не ест.
– Паша Мустафа, – ласково сказал султан, – прошу вас, ешьте.
Тогда мальчик с перекошенным от ненависти лицом, чуть не плача, ударил своей ложкой о колено, расколол ее пополам, швырнул на пол, выскочил из-за стола.
Сулейман удивленно отложил свою ложку.
– Что с вами, паша Мустафа?
Ибрагим сразу понял причину гнева султанского сына.
– Повелитель Мустафа, – сказал он со спокойной твердостью, – вы сделали это потому, что султан первому дал ложку мне. Разве вы не знаете, что я раб и его и ваш?
– Я не знаю, кто тут раб! – крикнул мальчик. – Ибо ты тот, кто каждый день ест здесь с моим отцом и кому он дает ложку раньше, чем мне, а я впервые допущен к султанской трапезе.
Сулейман обнял сына, дал ему новую ложку.
– Ты должен полюбить Ибрагим-пашу так, как люблю его я. Ибо он самый верный мне.
– А я? – спросил ревниво мальчик.
– После вас, повелитель Мустафа, – поспешно произнес Ибрагим, – после вас.
Знал, что надо завоевывать даже детские сердца, если хочешь удержаться на тех высотах, на которые тебя вознесла судьба.
СВАДЬБА
Второй ребенок появился на свет преждевременно. Суетились молчаливые, как тени, повитухи, гаремный ходжа мгновенно выписал на фиалковой бумаге стихи Корана: «Нет божества, кроме Него, живого, сущего, не овладевает Им ни дремота, ни сон. Ему принадлежит то, что в небесах и на земле».
Пока не высохли чернила, бумажка была брошена в стеклянную венецианскую чашу, залита водой и истолчена, ходжа трижды прочитал над водой, затем дали султанше выпить, чтобы роды прошли легко и счастливо.
А Хуррем не ощущала ни боли, ни страха, ее била неудержимая дрожь, она вся горела в лихорадке, а ей казалось, что вся в холоде, еще и молила кого-то: «Пустите меня в дожди и в снега! Ой, пустите меня назад, пусть обмывают меня дожди и засыпают снега!» Лежала в своих роскошных покоях, окруженная суетой, шепотом, страхом и злорадством, а казалось ей, что бродит по родительскому дому в Рогатине, видела его перед собой отчетливо: два высоких крыльца, соединенных просторными сенями, в сенях две печи в изразцах со стрельцами и дикими зверями, дубовая дверь ведет в светлицу, в светлице вдоль стен липовые скамьи, покрытые красным сукном, под иконами большой стол флядровый – из кусочков разноцветного дерева, у стола липовые кресла, в светлице вместо кресел деревянные круглые стулья, тут посуда дорогая, еще дальше покой, спальня хозяев: дубовая кровать, сундуки, кованные железом, с дорогими книгами. Слуг батюшка Лисовский долго не держал, хотя и имел для них на другой половине большую светлицу и комору.
«Корми сытно, а службы не спрашивай, потому что как только нарядится, так и дыбуляет к девкам на высоких каблуках, – восклицал пренебрежительно. – Ты за борщ, а он за увесистый кусок мяса, ты за бутылку, а он за другую. А возле девок ржет, что твой жеребец…» Отцов голос смешивался с пением, пели подруги, пела мама Александра, пела и она сама. Вот такое: «Сьогодні Купала, срібна роса впала, стороною дощик іде! Стороною та й на мою ружечку червоную…»
Стороной дождик идет, все стороной да стороной… В руки твои вручаю дух мой, в руки твои…
Не слышала и не знала, что родилось дитя, не сын, ожидаемый ею, может, еще с большим нетерпением, чем первый, а дочка, доченька, маленькое созданьице, беленькое и слабенькое, как котенок, сестричка маленькому Мехмеду. Слышал ли он, как запищала, родившись, его сестричка? Любил брать слабенькими своими ручонками у матери со столика розовую морскую раковину, прижимал к уху. Что он там слышал? Какой-то неясный гомон, шепоты мира. Или слышал мамину судьбу?
Султан ждал, когда ударит барабан. Барабан его бессмертия! Его сын, его Хуррем, его вечность! Пусть бьет торжественно и грозно барабан, пусть разносится его грохот на весь свет.
Но барабан не бил. Молчал. Кизляр-ага не осмеливался прийти к султану с вестью, что родилась дочка. Это было бы все равно что принести несчастье. Не осмеливался никто. Только валиде, поджав темные свои губы, завернувшись в темную одежду, словно в знак траура по своему неразумному сыну, спокойно пошла к Сулейману, пока повитухи натирали ребенка солью, чтобы он был крепче и здоровее, и перерезали ему пуповину, отделяя от той, что носила его в своем лоне.
– Эта никчемная рабыня привела тебе дочь, мой державный сын, – гневно раздувая ноздри, сообщила валиде. – Ребенок будет еще более хилый, чем первый. Ты напрасно ждал от нее второго сына. Она неспособна.
– Кажется, вы тоже родили только одного сына, – напомнил ей Сулейман без особой приветливости в голосе.
– Я ханская дочь, а она рабыня, купленная на Бедестане! Пока я жива, твои сестры не будут служить рабыне без роду и без племени. Они дочери падишаха, а кто она?
– Кажется, вы говорили мне, что она королевна!
– Султан не должен верить глупым выдумкам!
– Но султан, верит своему разуму и своему сердцу. Позвольте, моя царственная валиде, пусть кизляр-ага проводит вас в ваши покои.
После этого Сулейман заперся на несколько дней, никого не допуская к себе. Постился и молился, молился и постился, жаждал услышать голос аллаха, а слышал голос зеленоокой, золотоволосой, светлотелой, яснотелой, ее голос!
Через три дня велел написать фирман о рождении дочери падишаха и о том, что даруется ей имя Михримах. Еще и не увидев ее, уже назвал Михримах, что значило: нежная, как молодой месяц. Ибо называл не дочку, а мать ее, Хасеки Хуррем, для которой готов был отдать все женские имена: Махвеш – месяцеликая, Эльмас – алмаз, Кеклик – куропатка, Гюнеш – солнце.
Крошечного младенца привязали к узенькой черной дощечке, спеленали крепко, чтобы не дышало слишком жадно и не пьянело от воздуха, который мог только повредить столь слабому тельцу. Мать обливали сладкой водой, натирали бальзамом и мускусом, чтобы выгнать из тела жар. Султан послал к Хуррем своего врача Рамадана, но тот не смел лицезреть султаншу, стоял, охраняемый гаремным лекарем-евнухом, за шелковой занавеской, из-за которой больная подала ему свою нежную руку, на ней мглисто синели тоненькие жилки, точно далекие реки ее утраченной навсегда отчизны.
– Ваше величество, – прошептал сквозь тонкий золотой шелк хитрый араб, – падишах молится аллаху о вашем быстрейшем выздоровлении. Он желает вам быстрейшего выздоровления.
И она одолела недуг так быстро, что это приписано было чарам, так же как и ее непостижимая власть над Сулейманом.
Нетерпение султана увидеть возле себя свою Хуррем было так велико, что он не стал выжидать, пока пройдут те сорок заповедных дней, на протяжении которых женщина должна очищаться после родов, и уже вновь маленькая Хуррем прорастала, как зеленая трава, на зеленых покрывалах султанского ложа.
То, что должно было стать ее поражением, оборачивалось победой. Вместо ожидаемого падения наступало еще большее возвышение, и словно бы в признательность за это в ненасытном маленьком теле Хуррем вновь зародилась новая жизнь. Хуррем снова была в положении и почему-то убеждена в том, что на этот раз непременно будет сын, и султан так же верил в это, как и в то, что только он, и никто другой, может принести справедливость миру.
Пока Хуррем находилась между жизнью и смертью и пока гарем и двор султана потаенно, в злорадстве ждали неизбежного падения скороспелой султанши, валиде, обратившись за советом к великому муфтию, выбрала воспитателя для маленького Мехмеда.
Мальчик, точно чувствуя свою врожденную слабость, изо всех сил боролся с нею, уже девятимесячным почти без чьей-либо помощи встал на ножки, кричал и отбивался, когда ему пробовали помочь учиться ходить, от гнева заходился криком, весь синел, так что даже валиде, которая в душе просила аллаха прибрать с земли хилую жизнь, восхищенно смотрела на царевича и бормотала своими черными губами: «Вот растет падишах». Хуррем любила Мехмеда горестной любовью, он был для нее надеждой, избавлением, силой и волей. Никому не давала ребенка, не вверяла и не доверяла, – и как же была удивлена и возмущена, когда узнала, что к Мехмеду приставили какого-то человека, не спросив у нее, не сказав ей, отбирая у нее ребенка, словно бы снова была она брошена в безнадежное рабство. Она пожелала испытать учителя, позвала его в султанскую библиотеку, может, надеялась, что он растолкует ей какое-нибудь темное место в древних рукописях, проявит щедрость своего ума, из которого, как из глубокого колодца, будет черпать маленький царевич. Но когда увидала перед собой красноглазого, замызганного улема с жиденькой бородкой, когда услышала его плачущий голос, когда убедилась, что этот бараний лоб набит лишь сурами Корана и безнадежной глупостью, возмутилась и запылала гневом. Кто сказал, кто подсказал, кто посоветовал?
– Расскажите мне, о почтенный, – попросила она, прижимая ладони к щекам, едва не задыхаясь под тонким шелком от ярости, – расскажите, с чего вы начнете обучение царевича?
– С Корана, моя султанша, с Корана, – проплакал Шемси-эфенди – так звали этого незваного воспитателя.
– Но ведь царевич еще слишком мал.
– Не бывает человек мал и не бывает стар, чтобы учить эту великую книгу книг, этот единственный источник знаний, эту…
Она подняла руку, прерывая поток его пустословия.
– А когда царевич выучит Коран?
– Тогда мы будем толковать книгу книг. Существует сто двадцать толкований Корана, и мы их все пройдем, разберем и усвоим.
– На это не хватит жизни.
– А зачем еще нужна жизнь правоверному?
– Аллах призвал его на свет, чтобы властвовать.
Шемси-эфенди грозно выпятил на султаншу остатки своей бородки:
– «Скажи: “Он – тот, кто вырастил вас и даровал вам слух, и зрение, и сердце. Мало вы благодарите!” Благословен тот, который создал жизнь и смерть, чтобы испытать вас, кто из вас лучший по деяниям… который создал семь небес рядами…»
Она снова прервала его пустое мудрословие, подняла предостерегающе руку, но, убедившись в тщетности своих усилий, не стала обращаться к его здравому смыслу, поняв, что Шемси-эфенди давно уже забыл, что такое здравый смысл, и вознамерилась посмеяться над этим чванливым глупцом.
– Скажите, о почтенный, как можно истолковать и можно ли вообще истолковать великое приключение пророка, когда он на Бюраке[69]69
Б ю р а к – легендарный конь, на котором якобы пророк Мухаммед осуществил путешествие на небо.
[Закрыть] долетел до седьмого неба и пролетел дальше сквозь сто тысяч препон света и мрака и достиг места, где нет ни шести свойств, ни четырех элементов материи, где не существует ни земли, ни неба, нет ни верха, ни низа, ни начала, ни конца, ни следа языка, ни слуха, ни понятий, ни разума, ни даже малейшего понимания?
Шемси-эфенди глянул на султаншу с нескрываемой ненавистью, но сдержался и только пробормотал невнятно:
– «Скажи: «Знание – у Аллаха, я – только увещатель, ясно излагающий».
Благодарение богу, что ее уста закрывал яшмак и Шемси-эфенди не видел усмешки Хуррем. Но смеялись ее глаза в прорезях яшмака, смех бил теперь из каждого нового вопроса этой необычной султанши-гяурки.
– Ваши руки, о почтенный, как и ваш разум, не знают отдыха, перебирая зеленые зерна четок. Почему эта нитка разделена на три равных части, помеченных красными зернами?
Шемси-эфенди мгновенно оживился, получив возможность проявить свои знания.
– Во время битвы при Бедере, о моя султанша, у пророка, да будет всегда над ним благословение аллаха, выбили зуб. Тогда пастух из Йемена Увейс Карани, пылая рвением в вере, стал выдергивать один за другим свои зубы. Тридцать два зуба Увейса Карани и один зуб пророка составили основное ядро мусульманских четок – теспих. Вторая часть называется тахмит, то есть нанизанная, третья – такбир, от аллах акбар – бог великий.
Хуррем насилу удержалась, чтобы не спросить: тахмит не от ахмак ли, то есть дурень, происходит?
– А скажите мне, эфенди, какую жену вы посоветуете со временем для своего царственного воспитанника? – спросила она.
– Ответ на ваш вопрос, о моя султанша, мы найдем в одном из наших сказаний. У Нуха[70]70
Н у х – мусульманское имя Ноя.
[Закрыть] была одна дочь, а женихов пришло трое. А поскольку они приходили по очереди, один за другим, то Нух пообещал всем. Потом воззвал к аллаху: что делать? Аллах велел взять кошку и ослицу и запереть их на ночь с дочкой. Когда утром Нух вошел туда, то увидел трех одинаковых девушек. Которая из них его дочь, не мог установить. Тогда он взял мушту, какою сапожники разглаживают кожу, и спросил, из чего она сделана. Одна девушка сказала: «Из железа». Другая сказала: «Из меди». Только третья, прежде чем ответить, призвала имя аллаха. Так Нух догадался, что это его дочь. Вот почему женщины неодинаковы. То упрямые, как ослицы, то хитрые, как кошки. Только некоторые – да будет над ними приветствие бога! – тихие и послушные, как дщерь Нуха. Жениться надо на слепой, глупой, безрукой и хромой – это значит, что идет она по праведному пути, никогда не отклоняется, не видит и не слышит ничего, никогда не протягивает руки к тому, что запрещено законом.
– Благодарю вас, о почтенный, – отпуская Шемси-эфенди, учтиво молвила Хуррем и еще долго потом сидела в библиотеке, не зная, удивляться ей, возмущаться или зарыдать от безвыходности и отчаяния.
Проклятый мир! Проклятая жизнь! Ни союзника, ни помощника, ни души сочувственной, вынуждена оставаться одна, никого не найдешь, не приблизишь, никому не доверишься, потому что и поныне положение твое непрочно, необъяснимая увлеченность султана может исчезнуть так же необъяснимо и неожиданно, а вокруг одни враги, интриги, коварство, злорадное выжидание, евнухи, которые сегодня ползают у твоих ног, а завтра завяжут тебя в кожаный мешок и бросят тайком в Босфор, кизляр-ага, который почтительно кланяется издали, а сам следит за каждым твоим шагом и мгновенно докладывает черногубой валиде; султанская мать, одной рукой даря Хуррем шелка, в другой держит шелковый шнур, чтобы при случае затянуть его на твоей шее, султанская сестра Хатиджа, злая на весь свет за свое безнадежное сидение в девках, готова согнать зло на своей невестке… Мамочка родная, спаси меня от этих нелюдей!
Но знала, что отступать уже не может, что упорное ее продвижение может обернуться либо вознесением к вершинам, либо ужасающим падением; цепляясь надеждами за нового ребенка, нового сына падишаха, при первой же встрече с Сулейманом после разговора с Шемси-эфенди спросила у султана:
– Ваше величество, вы знаете, кто приставлен воспитателем к царскому сыну?
– Без моего согласия никто бы этого не сделал.
– Зато никто не спросил моего согласия.
– Шемси-эфенди достойный человек. Его посоветовал мне сам великий муфтий.
– Он же глуп, ваше величество.
– А кто это сказал?
– Я говорю.
– Чем можно измерить ум?
– Знаниями, которые приносят пользу.
– А что приносит пользу? И кому?
Хуррем горько засмеялась.
– Мы с вами в этом споре можем стать похожими на Шемси-эфенди. Умоляю вас, ваше величество, не подпускайте этот наполненный пустословием и глупостью мешок к вашему царственному сыну! Разве вата и огонь могут быть вместе?
– Хорошо, я подумаю над этим.
– О, мой повелитель, не думайте долго, сделайте это для вашей маленькой Хуррем. Для счастья и мудрости нашего сына. Умоляю вас.
Сулейман скупо усмехнулся.
– Если он тебе не по нраву… Согласен. Мы отстраним его.
Хуррем поцеловала своего повелителя в щеку, потом в лоб, припала к нему всем телом. Он охотно принимал ее ласки. Была единственным человеком, которому дано было пробудить в султане человечное, приближаясь к нему на расстояние, для всех других угрожающее и опасное. Другие как наивысшую милость принимали право целовать полу его одеяния или рукав, только великий муфтий был удостоин чести целовать воротник падишаха.
Мехмед ибн-Ибрагим был великим муфтием еще при султане Баязиде, для которого он составил книгу законов «Слияние морей», – она еще и теперь считалась непревзойденной, ибо сказано было в той книге, что особа султана является местом слияния двух морей – царства и знания – и местом восхода двух светил – смелости и кротости. Высокое уважение заслужил ибн-Ибрагим и у султана Селима. Однажды, разгневанный неправедным судом султана, муфтий взял корзину, сложил в нее все свои книги и, придя к Селиму, твердо указал ему на незаконность его решения. За это муфтия прозвали Зембилли Корзина. Как-то Селим, проезжая по улицам Стамбула, пропустил муфтия вперед, и конь Зембилли швырял копытами грязь и забрызгал джюббе султану. Селим завещал положить на его гробницу одежду, освященную грязью муфтиева коня. Еще завещал он положить ему в головы ларец с фетвами[71]71
Ф е т в а – послание главы мусульманской церкви.
[Закрыть] муфтия, который руководил его поступками, а в ногах шкатулку с шахматами и нардами персидского шаха Исмаила: мол, буду топтать, воскреснув, все мирские утехи.
Можно сказать, что Зембилли перешел в наследство Сулейману от его деда и отца, и наследством этим молодой султан немало дорожил, во всем прислушивался к советам старого мудреца. Поэтому когда муфтий при великом визире Ибрагиме попросил султана выслушать его, Сулейман кивнул почтительно и не прикрыл глаза веками, как это привык делать, а уважительно смотрел на Зембилли. Муфтий любил высказывания пышные и запутанные, но тут уж не было выхода, приходилось слушать терпеливо и до конца, и уж если мог слушать сам султан, то его великому визирю, как бы насмешливо он ни поглядывал на Зембилли, тоже приходилось прикидываться внимательным и даже восхищенным.
– Большой львенок, – степенно молвил муфтий, – перл венца царства и могущества, жемчужина небосвода величия и владычества, хозяин колыбели величия, преемник султанского величия и благополучия, великий, могущественный Мехмед, который является младшим из сыновей его султанского величества, могущественного, как судьба…
Ибрагим с любопытством смотрел на длинную жилистую шею старого Зембилли, словно бы хотел проследить, как извлекаются из нее эти пышные слова, ибо такие слова, считал он, должны рождаться только где-то в желудке или в печени, но отнюдь не в голове. А муфтий между тем, понятия не имея, что за ним могут наблюдать с такими нечестивыми мыслями, упоенный собственным красноречием, продолжал неутомимо плести химерическую сеть своего пышнословия:
– Ныне он младенец, правитель престола колыбели счастья, и имеет честь пребывать в пышной недоступности славного гарема, и в силу судьбы он скачет на резвом коне по полю блаженства и неведения, да продолжит аллах всевышний навеки тень его. И чтобы драгоценное время было распределено и ни одна минута не была утрачена из того, что подобает такому величественному лицу, мы послали для наследника султанского величия нашего раба Шемси-эфенди, мудрого улема, бедного чалмоносца, выбранного священной матерью падишаха, Высокой Колыбелью, ибо как сказано в хадисе: «Рай под стопами матерей». Еще сказано: «Мы распределили, и как прекрасны распределяющие». Но глаза нашего разума были поражены, когда дошла до нас весть об устранении Шемси-эфенди. Как сказано: «И вывели Мы их из садов, и источников, и сокровищ, и благородного положения». Но пока не появилось то, что не появилось, и не вышло то, что не выходило, я бросился к могущественному султану, ибо сказано: «Если кто заступится добрым заступничеством, мы ближе к нему, чем шейная артерия», да продлит аллах знания султана и щедрость его.
Сулейман выслушал муфтия не прерывая, потом долго молчал, прежде чем сказал:
– Мы подумали и решили отстранить Шемси-эфенди, ибо для султанского сына подобает иной наставник – моложе и искуснее в знаниях.
– Если имеешь дерзость к царям, поскорби, видя обиженных, – поднял руки кверху Зембилли. – Мы пришли к вам с истиной, но большинство из вас ненавидит истину. Мы дали вам наставника, возвышенно мыслящего, исполненного похвальных свойств и добродетелей, и если кто вынес ногу неправосудия за пределы своего ковра, то следует присмотреться внимательно, не хочет ли он разметать основу строения вашей пышности по ветру небытия и не «желает ли извести вас из вашей земли своим колдовством».
Лицо султана омрачилось. За намеками муфтия стояла такая непробиваемо темная сила, что против нее не отважился выступить даже всемогущественный властелин, к тому же еще и причин для спора с муфтием не было, в конце концов, этого Шемси-эфенди можно испытать в присутствии муфтия, и если тот наставник и впрямь глуп и ограничен, показать это Зембилли, а если Хуррем ошиблась, попытаться убедить ее отступиться от намерения во что бы то ни стало сменить воспитателя маленького Мехмеда.
– Над этим надо подумать, – спокойно произнес Сулейман.
Муфтий выходил из султановых покоев с высоко поднятой головой, распрямившийся, гордый. Ибрагим, почтительно сопровождавший его до двери, казался рядом со старым Зембилли маленьким, худощавым подростком. Султан смотрел вслед муфтию долго и тяжело, как это умел делать только он. В памяти почему-то всплыли слова: «…если вода ваша окажется в глубине, кто придет к вам с водой ключевой?»
Кто придет к вам с водой ключевой?
Слова эти он повторил, когда пришел к Хуррем, сопровождаемый по гарему невозмутимым, молчаливым кизляр-агой, этим загадочным человеком, служившим одновременно и султану, и валиде, но никому в отдельности, так, словно руководила им еще какая-то высшая тайная сила, неведомая и непостижимая, сила, которую призван был разгадать султан, но разгадает ли когда-нибудь?
Султан был в гареме как в чужом густом лесу. Не знал тут почти ничего. Несколько раз навещал валиде, раз или два наведывался к сестрам, когда те хотели подарить ему сшитые ими сорочки как проявление любви к своему царственному брату. Все эти многочисленные переходы, галереи, тупики, ловушки, решетки, двери, которые никуда не ведут, фальшивые окна, тяжелые занавески и еще более тяжелые засовы, соединения и разъединения все незнакомое, таинственное, чужое.
Топкапы соорудил Фатих неподалеку от руин Великого дворца византийских императоров, султаны Баязид и Селим тоже что-то достраивали к этому лабиринту, за три года владычества Сулеймана, кажется, тут тоже что-то достраивалось к запутанному этому страшилищу, где жили люди, призраки, дикие звери и хищные птицы, где все плодилось, злобствовало, ползало, ненавидело, триумфовало и вздыхало. Гарем, хоть запертый и жестоко ограниченный сущностью своего предназначения и существования, как Баб-ус-сааде, не имел, собственно, конца. Никто бы не сказал, где тут конец, где середина, где начало, что главное и определяющее, а что несущественное, все было округлое, как свернувшийся в клубок дракон, который пожирает свой хвост, пытаясь добраться до головы, безвыходность господствовала надо всеми, заброшенными сюда. Здесь не знали любви, а только ненависть до могилы, здесь даже из наибольшей униженности посягали на все самое святое, готовы были на любую подлость, чтобы сразить самое большое, месть лелеяли в душах, как экзотические растения или райских птичек в золотых клетках. Таинственный для мира, гарем не мог иметь собственных тайн, ибо всюду здесь были рассыпаны недремлющие очи евнухов, неисчислимые, как галька на морском берегу, холодные, как глаза пресмыкающихся, немилосердные ко всем без исключения, даже к самому султану, за которым скрыто следили, лишь только он появлялся в Баб-ус-сааде. Для государства, для мира, даже для самого бога Сулейман был недоступен в покоях своей возлюбленной жены, – но только не для евнухов. Какое глумление! Считался повелителем всего живого и неживого, а тут становился рабом своих рабов. Покалечил евнухам тела – они калечили его существование, его восторги и сокровеннейшие вздохи. И не было выхода, не было спасения!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?