Текст книги "Перед потухшим камельком"
Автор книги: Павел Засодимский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Поутру, когда все было уже кончено и прибрано, я вошел в спальню. Леночка была очень измучена, но показалась мне чрезвычайно мила в своей бедой кофточке с кружевами и в кокетливом маленьком чепчике на распущенных белокурых волосах. Она была бледна, но голубые глаза ее сияли, «как звезды», сказал бы поэт. Рядом с нею, на подушке, лежало маленькое красное существо. Мне, разумеется, тотчас же указали на него. Я наклонился над ним.
Глазенки – чистые, как ясное небо в майское утро – казалось, пристально, пытливо посмотрели на меня, – словно этот выходец из тьмы небытия хотел спросить: «Зачем вы меня вызвали на Божий свет? Что вы мне дадите? Что вы готовите для меня в жизни?..» Мне на мгновенье стало как-то жутко под взглядом этих ясных глаз, еще никогда не лгавших и не видавших никакой житейской мерзости. Я даже вздрогнул… Нервы, конечно! Если сутки поволнуешься, недоешь, недопьешь, не поспишь ночь, так, разумеется, каждый пустяк может довести чуть не до обморока… Затем, смотря на сына, я как бы в ответ на его немой вопрос сказал про себя: «Я не звал тебя! И не думал я тебя вызывать! И мысли у меня не было о тебе, когда я впотьмах на площадке лестницы в первый раз обнял ее и сказал ей: «Люблю!» Вовсе я не помышлял о тебе и в то время, когда гулял с Леночкой под ветвями смолистых, пахучих сосен при волшебном свете луны… В поэзии тех дней и ночей не было места для мысли о тебе!» И я говорил сущую правду…
– Что ж ты, Алеша, не поцелуешь его? Поцелуй! – тихим, усталым голосом сказала Лена.
Я нехотя прикоснулся слегка губами к его нежной щечке, но вдруг лицо его сморщилось, губы сложились в горькую гримасу. Ребенок заплакал. Вероятно, я уколол его своей бородой или усами… Ведь не мог же он, разумеется, понять смысла моего холодного, недоброжелательного взгляда на него; не мог же он – этот кусок мяса – знать, что я вовсе-вовсе не рад его появлению, что без него мне было гораздо удобнее с Леночкой наслаждаться жизнью. «Началось!» – подумал я, глядя на плачущего ребенка. А, однако, знаменательно… Мой поцелуй заставил сына в первый раз заплакать…
Мать в ту же минуту взяла дитя, и дитя мигом утешилось на ее груди. С какою любовью, с каким восторгом Леночка смотрела на него! Конечно, я не мог ревновать Леночку к этому куску мяса, – но все-таки теперь, при взгляде на мать и ребенка, мне пришли в голову кое-какие мысли, не совсем лестные для моего самолюбия… Если бы в наше время существовало некое сказочное чудовище, если бы это чудовище потребовало для себя человеческой жертвы и если бы Леночку спросили, кем она готова пожертвовать – сыном или мной? то я вовсе не уверен, что не очутился бы в ужасной пасти этого чудовища…
– Не правда ли, Алеша, ведь он походит на тебя? – спросила Лена, с радостной, светлой улыбкой смотря на дитя, прильнувшее к ее груди.
Леночка смотрела на него так, как будто увидала в банковской таблице, что на наш билет выпал выигрыш по крайней мере тысяч в сорок. Я не разделял ее телячьих восторгов и находил, что предмет ее восторгов ровно ни на что не похож.
– Напротив, мне кажется, он скорее похож на тебя! – заметил я лишь для того, чтобы сказать что-нибудь. – У него глаза совершенно твои!
– Глаза… да! это правда… – любовно смотря на ребенка, промолвила Лена. – Но лицо твое, и волосики темные, и вьются – так же, как у тебя.
– Я слыхал, цвет волос у ребят меняется!..
– Алеша! Мы назовем его Александром!
– Как хочешь, милая! – поддакнул я.
И действительно, мне было решительно все равно, как ни назвать этот кричащий кусок мяса: Александром, Иваном или иначе…
Прошло две недели. За это время наш Саша (уже окрещенный) заболевал раза два или три. Приходилось звать доктора, да еще не одного, потому что первый доктор – серьезный молодой человек, – по мнению Лены, отнесся к Саше весьма невнимательно, – потрогал у него только животик да «пощелкал пальцем по спине» (ее собственные слова). Зато другой доктор, старичок, нам очень понравился. Он, собственно говоря, был ничуть не внимательнее первого, но опытнее и гораздо лукавее. Он похвалил ребенка.
– Какой славный, здоровый мальчуган! просто прелесть… – проговорил доктор.
Леночка нашла, что он ужасно знающий врач, и настояла на том, чтобы заплатить ему не менее трех рублей…
Жизнь моя окончательно выбилась из обычной колеи (впрочем, она выбилась еще раньше, с того момента, как я ввел Леночку в свой «дом»). После обеда я обыкновенно ложился отдыхать с газетой часа на полтора; интересно узнать: о чем потолковал император Вильгельм германский, с кем на свидание поехал итальянский министр Криспи, как поживает mister Гладстон и т. д. Строго-то говоря, мне до них не было никакого дела, но привычка… Отдохнувши, я отправлялся гулять, или к знакомым на винт, или наконец в Малый театр. Я всегда охотно любовался на бюсты (не знаменитых людей, разумеется, а на женские бюсты). Ночью, как всякий благонамеренный гражданин, я любил покой… А тут беготня за докторами, в аптеку, туда и сюда, ночью до меня иногда доносился детский плач. Все это, конечно, ужасно расстраивало меня.
Положим, Лена все больше сама возилась с ребенком и днем и ночью, и эта возня, по-видимому, доставляла ей громадное наслаждение. Но иногда она чувствовала себя дурно, ей нужен был ночью покой, и мне в таких случаях приходилось не спать по целым часам. Я ходил с ребенком по комнате, укачивая его, – и злость меня разбирала на это несносное, надоедливое существо. Так, кажется, иной раз взял бы его да и хватил головой об стену… Но такое душевное помрачение, конечно, через мгновенье улетучивалось. Упоминается о нем лишь потому, что из песни слова не выкинешь. Я – человек не кровожадный, мне даже противно было раздавить прусака (таракана), и, уж конечно, прокурору я никогда не доставлю случая расточать его красноречие по обвинению меня в умерщвлении ребенка…
Много лет тому назад один известный профессор в своих публичных лекциях из анатомии и физиологии мозга говорил, что в головном мозгу есть такой нежный, чувствительный пункт, что если уколоть его булавкой, то смерть последует моментально. Интересный предмет… Где этот пункт – я теперь не помню. Но он есть, это – верно!..
Пускай глупцы толкуют о «врожденном» чувстве любви к своим детям, о «голосе крови» и тому подобной чепухе. Не скажу, чтобы я был зверь, изверг человеческого рода, но тем не менее к своему детищу я не только не питал никакого теплого чувства, но, напротив, – подумывал о том, как бы мне отделаться от него каким-нибудь благовидным манером. (Повторяю: не убийством. Хотя я – человек со слабостями и грешками, но на подобное-то злодейство я не способен.)
Тут вышел один случай… Не будь этого случая, так мне, разумеется, наплевать! Живи Саша у меня на квартире… тем более что Лена торжественно, чуть не под клятвой обещала, оправившись от болезни, совершенно избавить меня от обязанностей нянюшки и гарантировать мне спокойный сон по ночам, и послеобеденный отдых, и возможность повинтить во всякую данную минуту.
– Милый! Он у меня не будет плакать… Уверяю тебя! – успокаивала меня Лиса Патрикеевна.
Дело в том, что около того времени мне блеснула в будущем возможность устроить очень выгодное дельце. Познакомился я с одной богатой вдовушкой. По слухам, у нее было до шестидесяти тысяч капитала да в каком-то черноземном захолустье клочок земли в тысячу десятин. Вдовушка и сама по себе была аппетитна – довольно полная, лет тридцати пяти, брюнетка, с блестящими черными волосами, с пухлыми пунцовыми губками и так далее, а уж с денежной стороны она представлялась изумительно лакомым кусочком. Мне показалось, что она была неравнодушна ко мне, и я решился заняться ею…
Я рассуждал так: ребенок – вещественное доказательство, живая улика; он может связать меня по рукам и ногам. Не будь ребенка, мне было бы сравнительно легко сладить с Леной. Ну, пришлось бы вынести несколько неприятностей, выслушать ряд упреков… рыдания, слезы и стоны, как вообще довольно верно описывается в романах. Но ведь я же для того и мужчина, чтобы не поддаваться сентиментальностям, которые обыкновенно нашего брата до добра не доводят. Одним словом, мы с Леночкой разошлись бы без скандала, и я мог бы в качестве законного супруга преспокойно присосаться к моей черноземной вдовушке… Однажды вечером, когда я уже лежал в постели, мне пришла в голову блестящая мысль. На другой же день я стал приводить ее в исполнение.
Охотники на дрохв обыкновенно начинают издалека ездить кругом стада этих зорких, осторожных птиц, с каждым кругом все ближе и ближе подъезжая к своим жертвам, и наконец, когда дрохвы очутятся на ружейный выстрел, охотники, соскочив с дрог или прямо из экипажа, стреляют птицу…
Так и я начал издали подходы к своей «дрохве» и кстати, к слову – с грустным видом – стал заговаривать с Леночкой о том, что ребенок нас стеснит. Я до четырех часов в правленье, возвращаюсь домой усталый, «разбитый», «часто с головною болью» (поэтическая вольность!) и помогать ей не в силах; она с ребенком на руках, конечно, не может ходить на уроки в пансион. А если она не станет ничего вкладывать в хозяйство, то нам, пожалуй, придется туго, придется иной раз поголодать, и вся эта денежная неурядица может неблагоприятно отразиться на «бедном Саше». Поручить ребенка кухарке – рискованно; нанять няньку – нет средств. Мертвая петля, да и шабаш!.. И в то же время я намекал на то, что могу отвезти Сашу в имение к матери (мать моя в ту пору была еще жива и сидела в своем разоренном, полуразрушенном Михальцеве).
Леночка не хотела и слушать о разлуке с сыном. Ни боже мой! Ни за что на свете!.. Вот она ужо оправится. Сашурка окрепнет, тогда она отнимет его от груди, станет кормить коровьим молоком, – и ей будет можно снова приняться за уроки.
– Да когда же это будет? – возражал я. – А деньги наши убывают.
– Ах, Алеша! Погоди же немного… Какой ты, право!.. Видишь, как Саша еще слаб, да и я не в силах… – говорила Леночка, жалобно посматривая на меня и протягивая по одеялу свои исхудалые руки. (Она то несколько дней бывала на ногах, то опять ложилась в постель.)
Я пошел далее – и продолжал кружить вокруг «дрохвы».
Неужели она училась на счет народа и так развилась духовно лишь для того, чтоб закабалить себя в детской и в кухне, обратиться в мамку и в няньку… А что еще выйдет из Саши, – Бог весть! Разве мы редко видим, как у почтенных родителей бывают дети такие негодные, что родителям с прискорбием приходится отказываться от них? На иного балбеса родители затратят тысячи, а от него людям ничего, кроме горя… Неужели, говорил я, материнство превратило ее в «самку» (в худшем смысле этого слова) и совсем отрешило от общественных интересов? Неужели дальше свивальников и пеленок она уже ничего не видит в мире?..
Тут мне припомнились разные «книжки» и «статейки», которыми некогда зачитывались мои товарищи и за которые я тогда не дал бы гроша ломаного… потому что был глуп. А вот теперь мне и пригодились все эти «книжки» и «статейки». Я стал говорить Леночке об общем благе, о вековом долге народу, о служении идее, о том, что «обильною скорбью народной переполнилась наша земля», et cettera et cettera[3]3
и так далее (лат.).
[Закрыть]. Леночка поколебалась… Я так и знал, – знал, чем можно пронять ее. Но все-таки она устояла. Возражение с ее стороны последовало то же: она поправится, примется за работу, а из Саши она вырастит «достойного гражданина».
Но, очевидно, Леночке было совестно. Она покраснела и не решилась посмотреть мне в глаза, пылавшие в те минуты таким огнем и одушевлением, каких хватило бы на сотню Кромвелей и Вильгельмов Теллей.
Я пошел еще дальше… Если она думает о «достойном гражданине», говорил я, то прежде всего нужно постараться о том, чтобы ребенок вырос здоровым и сильным. А в Петербурге, при здешнем климате, при здешней зараженной почве и воде, при фальсификации всех продуктов (за исключением яиц), начиная с молока и кончая вареньем на «глицерине», к тому же при наших условиях жизни – в трех маленьких комнатах – трудно, даже едва ли возможно, вырастить здорового человека. Я много и подробно говорил Леночке об ужасах английской болезни, об оспе, скарлатине, дифтерите, о кишечных, желудочных катарах и других болезнях, по-видимому на вечные времена свивших себе гнездо в Петербурге.
Разумеется, я иллюстрировал свою мысль блестящими примерами из жизни моих знакомых, то есть убийственно грустными фактами смертности в среде детей. С видом глубокого, искреннего сокрушения и тяжело вздыхая, я говорил о несчастных малютках, таких бледных и чахлых… Неужели ей не жаль петербургских детей? Если она хочет вырастить какую-нибудь нервную хворую дрянь, которую первый же порыв сквозного ветра может унести в могилу, то пускай она оставляет Сашу при себе, пускай тешит этою живой игрушкой свой материнский эгоизм.
Наконец-то!.. Я попал в цель. Леночка уже не могла энергично возражать мне, Леночка сдавалась. А я, не давая ей ни отдыха, ни срока, продолжал ковать свое железо. Я начал читать ей на сон грядущий газетные сообщения о размерах заболеваемости в Петербурге, о развитии той или другой эпидемии и т. п. Леночка слушала эти вести – это газетное memento mori[4]4
помни о смерти (лат.).
[Закрыть] – и бледнела…
Иной чувствительный болван, пожалуй, заметит, что я подвергал Лену самым утонченным пыткам хуже всяких «испанских сапогов» и «нюрнбергских красавиц». Я мог бы возразить, что подобное сравнение не только не остроумно, но даже просто бессмысленно. На войне нет жестокостей. Между мной и Леной шла борьба, происходил поединок, причем я нападал, а она защищалась… я остался победителем – et voila tout[5]5
и все (фр.).
[Закрыть].
С другой стороны, я не жалел красок при описании тех благ, что ожидали Сашу в деревне. Здоровая пища, отличное молоко – без подмесей, прекрасный воздух, сад, самый бережный уход за ребенком, наконец доктор в трех верстах и там же аптечка – одним словом, в том благодатном краю наш Саша, как сказочный Антей, наберется сил, вырастет здоровым, сильным, краснощеким, настоящим богатырем, и тогда уж можно будет делать из него какого угодно «гражданина» – во вкусе Чичерина или Марата.[6]6
Во вкусе Чичерина или Марата. – Чичерин Борис Николаевич (1828–1904) – русский философ, теоретик государства и права, историк, общественный деятель. Разделял сферы нравственности и права. Право как гарантия личной свободы выступает ограничителем внешней свободы. Сторонник конституционной монархии, принципа частной собственности и невмешательства государства в экономику.
Марат Жан Поль (1743–1793) – один из ведущих деятелей Французской революции, якобинец. Врач. С сентября 1789 г. издавал газету «Друг народа». Проповедник революционного террора, уничтожения противников революции, в число которых со временем стало попадать все больше бывших соратников. Марат ничтоже сумняшеся видел в гильотине наилучшее средство отбора патриотов Франции, друзей революции. Страх казни, по его мнению, способен вести людей к социальной гармонии, всеобщему счастью.
[Закрыть]
Ночи две Саша спал беспокойно и покашливал, днем плакал и «сучил ножками». На третий день утром Леночка не выдержала и сдалась окончательно. Прячась за самовар и украдкой глотая слезы (ей уже было известно, что я не терплю бабьих причитаний), дрогнувшим голосом она промолвила:
– Я уж, право, не знаю, Алеша… что мне делать! Не отправить ли в самом деле Сашу в деревню? Он как будто начинает хиреть…
– Конечно, он страшно похудел… стал совершенно зайчонок! Давно бы его следовало отправить… – поддержал я ее решимость.
– Только как мне быть!.. Милый, мне так жаль его! Он такой маленький и… и я так привыкла к нему!
И Леночка, как ребенок, закрыв лицо руками, горько зарыдала. Я старался успокоить, утешить ее.
– Там старухи… пожалуй, окормят его чем-нибудь… станут пичкать чем попало… – печально говорила она, стараясь подавить рыдания.
– Вот глупости! – возражал я. – Моя мать, слава Богу, умеет ходить за детьми… Я могу, кажется, служить недурным примером ее уменья вести детей…
Я выпрямился на стуле и, выпятив грудь, самодовольно усмехнулся.
– Теперь начало мая… – продолжала Леночка. – В июне или в июле я ведь могу съездить к твоей мамаше хоть ненадолго… только повидаться с ним?
– Что за вопрос! Конечно, можешь… – весело согласился я. – Хочешь, так вместе поедем!.. Возьму отпуск на месяц…
– Только, пожалуйста, Алеша, чтобы мамаша каждую неделю писала нам… ну хоть строк пять – десять… – заметила мне Лена.
– Ну, разумеется…
Участь Саши была решена… Леночка, очевидно, уже не колебалась, а только страдала при мысли о твердо принятом намерении… Уходя в то утро из дому и прощаясь с Леночкой, я почувствовал себя как-то неловко при взгляде на ее грустное лицо, такое измученное и бледное от бессонной ночи. Она всю ту ночь просидела над ребенком и проходила с ним по комнате. Я слышал из своей комнаты ее шаги и тихое баюканье, но мне хотелось спать и лень было вставать – идти к ней на смену… Глаза ее были красны, на лице следы слез.
Хоть мне и было неловко (не скажу, чтобы «совестно»), но я все-таки с живейшим любопытством наблюдал за Леной. Вивисекция – вещь чрезвычайно интересная для всякого мыслящего человека.
Я еще с детства отличался особенной склонностью к наблюдениям над животными. У нас в саду, за липовой аллеей, близ пруда, лягушек была масса. Как они вечером, бывало, примутся квакать, так на балконе просто неудобно было разговаривать… Заглушают!.. Вот я возьму, бывало, да палочкой и прижму лягушке лапу к земле – и пытливо смотрю, как она ежится и корчится от боли, старается вырваться. Или ударю ее, переверну на спину и палкой упрусь ей в брюшко… Дергает она беспомощно лапками, таращит на меня глаза, силится приподняться, вертит своею безобразной головой, – а я стою, наклонившись над нею, наблюдаю за ее судорогами и смотрю на ее вытаращенные глаза… Я проделывал свои опыты и наблюдения также над кошками, над щенятами… С годами моя любознательность развилась в этом направлении; с лягушек и тому подобной мелкоты я перенес свои опыты на человека, что, конечно, было уже гораздо интереснее…
Сашу начали отнимать от груди и приучать к коровьему молоку. Наконец я попросил у начальника трехдневный отпуск и взялся отвезти ребенка в деревню… Я велел прислуге нанять карету на Николаевский вокзал[7]7
Николаевский вокзал – ныне Московский вокзал в Санкт-Петербурге.
[Закрыть] и привести ее к подъезду. Лена очень долго прощалась с ребенком, как будто тот в самом деле что-нибудь понимал. Она почти все утро прощалась с ним… (По ее мутным, покрасневшим глазам и по измятому личику могу подозревать, что это прощанье началось еще с вечера и продолжалось всю ночь.)
Когда Сашу закутали в одеяльце, Леночка опять принялась прощаться с ним. Она несчетное число раз целовала его в губы, в щеки, целовала ему глаза, волосенки, плакала так горько-горько и своими слезами закапала Саше все лицо… Наконец на прощанье я дал Леночке Иудин поцелуй, схватил «дорогую ношу» и пошел… Леночке в тот день опять прихварывалось, и она ужасно жалела, что ей нельзя было поехать на вокзал. Лена уже с лестницы воротила меня…
– Постой, постой, Алеша! Иди-ка сюда!.. – сильно взволнованным голосом крикнула она мне.
Пришлось воротиться.
– Что такое? Забыла что-нибудь? – спросил я с досадой.
– Нет, нет… Я вот только… сию минуту! – растерянно бормотала она, обливаясь слезами.
– Мы опоздаем на поезд!
– Я не задержу, милый… Я сейчас!..
Бледною, дрожащею рукой она трижды перекрестила малютку, порывисто наклонилась над ним и опять впилась в него губами. Не нацеловалась еще досыта!..
– Ну, теперь неси… Бог с вами! Поезжайте! – говорила она сквозь слезы, а сама все продолжала цепляться за ребенка и не пускала нас.
Видя, что действительно дальние проводы – лишние слезы, я наконец со всевозможной осторожностью вырвал у Леночки свою «дорогую ношу» и пошел. Она уже не решалась более ворочать меня… Ну, признаться, такого обилия слез я еще ни разу не видал в жизни. Я готов был поверить, как это ни странно, что эта восемнадцатилетняя мать и в самом деле очень любила свое дитя…
День был ясный и теплый. В воздухе припахивало распускавшимся листом. Гуляющие – взрослые и детишки – почти сплошной толпой двигались по тротуарам. Там и сям были видны парни со связкой ярко-красных пузырей, поминутно норовивших сорваться с веревки и унестись в лазурную высь. Слышны были звуки шарманок, которых теперь совсем не слышно… Праздник весны был в самом разгаре… Я очень жалел, что Леночка сидит в комнате и не может воспользоваться такой прекрасной погодой: свежий воздух возвратил бы ее щекам румянец, блеск – ее глазам и сделал бы по-прежнему интересной…
Когда карета завернула за угол, я опустил стекло и крикнул извозчику:
– На Мойку… в воспитательный дом!
Я ни минуты не думал отвозить Сашу к моей матери: я очень хорошо знал ее взгляды на нравственность вообще и на женскую нравственность в особенности. Как бы она ни любила меня, но ни за что не признала бы любовницу моей женой, своей «невесткой», и назвала бы Леночку так, как принято попросту звать падших женщин. Разбираться в разных тонкостях было не ее ума дело. Легче было бы голыми руками выворотить с корнями пень из земли, чем сбить старуху с ее позиции. Заговори я с матерью хоть языком ангелов, она все-таки не приняла бы к себе в дом ни Леночку, ни нашего ребенка (только постаралась бы во что бы то ни стало взглянуть на них украдкой, заплатила бы за это удовольствие большие деньги, поплакала бы, может быть).
Устроив Сашу в воспитательный дом, я воспользовался трехдневным отпуском и уехал по Варшавской железной дороге на станцию Сиверскую к одним знакомым, уж давно приглашавшим меня к себе. Время провели приятно – перекинулись в картишки, ходили гулять в лес, любовались на живописные виды. Впрочем, лес на картинах художника Шишкина мне больше нравится, чем в действительности… В сиверских лесах было еще сыровато, и я загрязнил себе сапоги.
«И он мог еще гулять после того!..» – заметит на мой счет иной нервноразвинченный субъект. А что же мне было делать в такую прекрасную погоду?.. «Ведь все это ужасно жестоко… И неужели он не чувствовал угрызений совести?..» Вот это мило! Совесть… А за что же бы совести меня грызть?
Леночка сильно ошибалась; она мечтала служить разом двум богам. А между тем ей следовало или удержать при себе ребенка и сделаться нянькой и кухаркой, или расстаться с Сашей и снова приняться за учительскую деятельность. Что же я сделал такое ужасное? Какое же преступление я совершил? Пускай человек отрешится, если может, от всех предрассудков и заблуждений ума и чувства, и тогда он сам увидит, что я только возвратил обществу полезного члена. Если же произошло такое удачное совпадение, что, возвращая обществу хорошего работника, я в то же время возвратил себе любовницу и развязал себе руки по отношению к богатой вдовушке, то уж это – мое счастье… Саша! А что ж такое? Был ли бы он еще счастливее, оставшись с нами?.. Найдется ли в мире такой мудрец (человек искренний и правдивый), который положительно, вот сейчас же, ответит мне на этот вопрос без всяких «если» и «но» и смотря мне прямо в глаза? Да счастье-то что такое? Где оно, в чем оно? У каждого человека на этот счет ведь свой аршин…
Меня всегда удивляло, что на человеческом языке существует так много очень красивых, звучных слов, но притом совершенно бессмысленных. Вот хоть взять «угрызения совести»… Ведь от таких слов у иной несчастной старушонки последний волос на голове дыбом встанет. А если хорошенько разобрать все эти ужасные глаголы, то и окажется – ерунда.
Пушкин, например, – наш препрославленный певец женских «персей», «ручек» и «ножек» – говорит, что «совесть – когтистый зверь, скребущий сердце, незваный гость, докучный собеседник, заимодавец грубый (?)… ведьма, от коей меркнет месяц (?) и могилы смущаются и мертвых высылают!..» Что ж это такое, как не набор фраз? Я готов голову прозакладывать за то, что «угрызения совести» выдумали романисты. Эти канальи – большие мастера сочинять для потехи всякие страшные и жалкие слова. Меня, например, совесть никогда не мучила, хотя и я, конечно, по слабости, присущей человеческой натуре, поступал иногда дурно, не совсем правильно. В часы ночной бессонницы «когтистее» клопа или блохи никакой зверь меня не кусал…
На третий день вечером я благополучно возвратился домой. Расспросам о Саше, я полагаю, не было бы конца, если бы я насильно не прекратил их.
– Извини, голубушка! Устал ужасно… и спать хочется до смерти! – сказал я, зевая и потягиваясь.
Впрочем, ночь я спал дурно…
Я попросил одну свою «старую» тверскую знакомую каждую неделю писать мне о «милом Саше», о том, что он здоров, растет не по дням, а по часам, аукает и, кажется, все уже понимает, только не говорит. Я предупредил ее, в чем дело; она должна была, по возможности, подделываться под руку моей матери, то есть писать старинным прямым почерком и подписываться фамилией моей матери. Я редко переписывался с матерью и рассчитывал, что Лена не заметила хорошо почерка моей старухи и не помнит его.
Через неделю пришло письмо и невыразимо обрадовало Леночку…
Она той порой стала заметно поправляться, появился румянец. Она опять стала делаться интересной… О Саше, конечно, она болтала постоянно, несколько раз перечитывала подложное письмо, составленное, впрочем, довольно мастерски, вязала Саше чулочки, шерстяные башмаки, какие-то белые дурацкие колпачки, вышивала ему к зиме одеяльце – одним словом, вся жизнь ее наполнялась мыслью о Саше. Впрочем, это меня не касалось, чем бы дитя ни тешилось… Леночка была счастлива или по крайней мере спокойна – и прекрасно!
– Он уж, может быть, теперь говорит: «Ма-ма-ма!» – соображала Лена, и я вполне разделял эту ее сладостную надежду.
В то время когда все шло отлично, Леночка успокоилась и вдовушка продолжала делать мне глазки, вдруг дернуло мою тверскую знакомую захворать; она укатила куда-то на юг, и письма о Саше прекратились. Первую неделю Леночка еще довольно терпеливо ждала письма, а затем загрустила и стала приставать ко мне:
– Что ж это такое? Уж две недели писем нет! Вероятно, Саша заболел… Ах, Господи! Спаси его и помилуй!.. – взывала она по десяти (а может быть, и по сто) раз в день. – Алеша! Голубчик! Уж не умер ли он? Мамаша, может быть, не решается сообщить об этом. Послать бы телеграмму, что ли! Ах да… туда нет телеграфа!
Я всячески уговаривал ее, но все напрасно. Она слезно умоляла меня взять отпуск и мчаться, лететь с нею в Тверскую губернию, туда-туда, где – ее «золото», ее «сокровище», ее «ненаглядный Сашурка»… Я уверял ее, что раньше июля начальник отпуска не даст, так как много служащих отпущено на июнь месяц. Однажды, когда я возвратился домой, Лена преподнесла мне сюрприз…
– Алеша! Сегодня утром я совсем забыла тебе сказать… Я, право, так беспокоилась… и написала Наталье Михайловне. Прошу ее немедленно уведомить нас о здоровье Саши… – заявила мне Лена. (Мать мою звали Натальей Михайловной.)
Я был застигнут врасплох и едва ли не схватил себя за волосы.
– Что с тобой, Алеша? – вскричала Лена, вероятно, заметив по моему лицу, что ее новость меня глубоко взволновала.
– Ничего! – старался я поправиться. – Только напрасно ты это сделала… Попусту беспокоишься…
– Отчего ж мне было не написать ей? Ведь ты же говорил, что она уже давно знакома со мной… и так хорошо относится… – как бы оправдываясь, говорила Лена.
«Заварила кашу! Глупая, глупая! – подумал я про себя. Разве худо ей жилось в мире «красных вымыслов»?.. Чего ей было еще надо?» Впрочем, если обману моему и суждено теперь раскрыться, то не беда. Мне только было нужно, чтобы Леночка успокоилась, нужно было выиграть время – и я выиграл его… По моим расчетам, особенно жгучих порывов отчаяния теперь уже нельзя было ожидать… Каков должен был прийти ответ на письмо Лены из Михальцева, – я, уж конечно, догадывался. Что ж делать! Леночка поплачет, похнычет, в худшем случае назовет меня подлецом, – и затем трагедия мало-помалу перейдет в фарс, то есть несколько времени Леночка подуется на меня, поиграет в молчанки, побросает на «подлеца» презрительные взгляды, а там – и примирение…
Кроме этой неприятности, около того же времени меня поразил более тяжелый удар. Моя вдовушка (черт бы ее побрал!) сдурела – скоропостижно вышла замуж за какого-то прокутившегося офицера и ухнула с ним за границу.
Через несколько дней, когда я был на службе, почтальон принес ко мне на квартиру письмо от моей матери на имя «г-жи Е. Неведовой». Старуха моя до сего времени, конечно, не имела и понятия о существовании на свете Леночки и послала письмо просто по адресу той неизвестной ей женщины, которая в письме к ней подписалась Е. Неведовой.
Леночка, по обыкновению, встречала меня или в передней, или в зале и с поцелуями усаживала меня за стол на мое кресло. В день же получения письма я не нашел ее в передней, не встретил и в зале – и прошел к ней в комнату. Леночка лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку и сжимая в руке письмо. Я, разумеется, тотчас же догадался, в чем дело. При входе моем в комнату Леночка вскочила с постели и, тяжело дыша, молча протянула мне письмо. Очевидно, она была страшно расстроена, и в глазах ее, обыкновенно таких кротких и светлых, теперь действительно мелькало что-то мрачное, трагическое…
Я уже отлично знал содержание письма, как будто бы читал его не однажды, но все-таки взял у нее из рук смятый и смоченный ее слезами почтовый листочек и мельком пробежал его… Ну, разумеется: «Никакого ребенка у меня не было и нет… напрасно беспокоитесь… никогда не поощряла разврата… прошу оставить… удивляюсь бесстыдству… надеюсь, что более…» Одним словом, все было так, как я ожидал.
Вдруг Леночка бросилась ко мне и крепко обняла меня.
– Где же наш Саша? – с мольбой говорила она, плача и опуская голову ко мне на грудь. – Ты обманул меня… Да говори же, где мой сын? Куда ты девал его?.. Алеша! Милый!..
Она вся дрожала. Мне, признаться, даже стало жаль ее в ту минуту.
– Прости меня… Прости, Леночка, – промолвил я, по возможности мягко и нежно. – Не плачь, голубушка… Ну, не плачь же! Успокойся!.. Я тебе все объясню… Видишь… (Она подняла голову и, не сводя глаз, затаив дыхание, смотрела на меня.) Видишь… я не отвозил Сашу к матери…
– А куда же?.. Куда? – крикнула она, как-то судорожно, порывисто сжимая мне руку, как в тисках.
– Я… я отдал его в воспитательный дом!
Словно какая-нибудь невидимая сила оттолкнула ее от меня. Она отшатнулась и страшно побледнела… нет! не побледнела, а побелела как полотно. Ни кровинки, казалось, не осталось у нее в лице. Глаза ее широко раскрылись… И вдруг она схватилась за голову…
– Что ты говоришь!.. – тихим, упавшим голосом, словно бы не своим, прошептала Леночка. – В воспитательный дом? Сашу? А как же письма?.. Я ничего не понимаю…
Она не договорила, в бессилии опустила руки и как-то странно уставилась в одну точку широко раскрытыми глазами, как будто увидала перед собой какое-нибудь ужасное привидение. Я подумал: не вспомнились ли ей в ту минуту всякие россказни и басни о печальной участи подкидышей воспитательного дома. Не померещился ли ей в ту минуту ее Саша в виде уличного оборванца, дрогнущего на морозе и вымаливающего у прохожих «копеечку»? Таких жалких попрошаек она, конечно, должна была не редко видать на петербургских улицах…
Мне показалось, что Леночке делается дурно, я подхватил ее и – без всякого с ее стороны сопротивления – посадил ее на кресло у окна. Она облокотилась на подоконник и, подгорюнившись, молча стала смотреть в окно. Я подал ей стакан воды, она не брала и делала вид, что будто не замечает меня. Я поднес ей стакан к губам, она молча замотала головой и отвернулась… Такого дикого, безумного отчаяния я не ожидал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.