Текст книги "Золотая чашка"
Автор книги: Павел Засодимский
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Кыш, кыш! – говорил он вполголоса, приподнимаясь на своем лиственном ложе и помахивая рукой.
Поутру, когда Тимоша проснулся и было уже совсем светло, из-за сухих листьев, прикрывавших вход в дупло, высунулась темная острая мордочка, и бойкие живые глазки взглянули на Тимошу. То был еж, зверь вовсе неопасный.
– Ежинька, ежинька! – ласково позвал мальчик, протягивая руку к пришельцу.
Но тот быстро вооружился, ощетинив свои иглы и спрятав мордочку и лапки, а затем бочком-бочком проворно выбрался из дупла.
И опять Тимоша побрел по лесу неведомо куда. Но теперь он чувствовал сильную усталость во всем теле, чувствовал себя разбитым, и ноги его шагали через кочки и пни уже не так бойко и прытко, как в первый день странствования по лесу. Часто его томила жажда: ручьи не попадались на каждом шагу. Он был голоден: от такой пищи, как сладкий дидель да разные ягоды, у него только без толку бурчало в желудке. Одиночество угнетало его все тяжелее и тяжелее. Часто он вспоминал отца, мать, милый дом. Ему было жаль батю и маму. Бегство из родной хаты представлялось ему теперь уже вовсе не в том свете, в каком виделось в тот несчастный вечер, когда мать стращала его. Теперь уж он не боялся погони; напротив, был бы очень рад, если бы батя или какой-нибудь лесник теперь нагнал его и вывел из леса к людям. Зачем он не пристал тогда к крестьянам, убиравшим сено на поляне? Они вывели бы его куда-нибудь в деревню, а там уж он нашел бы дорогу к родному дому.
Тимоша уныло брел по лесу и чаще прежнего ложился отдыхать. Ночь он опять провел на дереве в томительном полузабытьи и часто бредил, звал то батю, то мать, то кликал Медведку.
…И опять забрезжило утро, а вскоре наступил очередной день. Тимоша брел по лесу и с горечью думал: «Напрасно я убежал!» Конечно, напрасно! Ведь не убил же бы его отец! Отец его любит. «Воротиться домой?» Уж и прежде ему мелькала эта мысль. «Да, полно, смогу ли я теперь найти дорогу к родной хате? Где она, наша хата? В какой стороне?» Но лишь теперь впервые совершенно отчетливо и ясно представилась ему эта мысль и поразила его ужасом. Нет, не найти у ему дороги к дому! Теперь, если бы он и захотел, ему уже не выбраться из леса на вольный свет, к людям.
«Что я наделал! Что я наделал!» – с отчаянием говорил себе мальчуган, озираясь на лесные чащи, обступавшие его стеной со всех сторон. Он как будто только теперь в первый раз увидел перед собой эти дремучие чащи и понял весь ужас своего положения. Куда он зашел? Он заблудился, он умрет с голода, или зверь набежит на него и загрызет, или змея ночью, во время его сна, подползет и ужалит его насмерть. Куда ни оглянись, везде лес, отовсюду гибель грозит. Лесная сила так и прет, надвигается на него со всех сторон. Лес делался все гуще, дремучее, непролазнее; темнее становились лесные чащи; даже певчих птиц стало не слыхать. Лесная дичь, лесная глушь обступала его, дорогу ему заслоняла.
Страх, голод, усталость, сожаление о покинутой родной хате, об отце, о матери донимали бедного Тимошу. Он плакал, плакал горько и еле брел, продираясь через лесные трущобы и робко озираясь по сторонам. И не раз в чащах слышался его жалобный дрожащий детский голосок: «Ау-ау-у!» Но никто не откликался… Только ветер шумел по лесу.
Тимоша смутно помнит, что он, наконец, выбрался на какую-то полянку, но тут запнулся за что-то, должно быть, за корень дерева, – и упал. Хотел встать и не смог: голова кружилась, в ушах – шум и звон. Земля и небо, и шумевшие от ветра деревья – все вокруг него ходуном заходило. В глазах потемнело, – и Божий мир исчез для него…
Смятение и тревога в хате лесника.
На другой день по исчезновении Тимоши лесник с женой обошел и объездил все окрестные лесные чащи, исколесил почти весь свой участок. Брали с собой и Медведку, но тот только вспугивал птиц и бестолку лаял, бегая взад и вперед. Тимоши и след простыл: не помогло и Медведкино чутье.
– Чем ты застращала его этак? – спрашивал Григорий Гурьянов жену.
– Да ничем, – отзывалась Харитина. – Говорила только: «Вот ужо отец приедет. Погоди, – говорю, – что он ужо с тобой сделает!..»
– Э-эх, ты! – хмурясь, говорил Григорий. – Из-за чашки… Экое дело, подумаешь! Запугала парнишку зря. Вот теперь… Э-эх!
И лесник скорбно качал головой, как бы желая сказать: «Вот теперь ищи-ка его!»
– Ведь пальцем не тронула его, сердечного, – причитала Харитина. – И что такое с ним поделалось, не придумаю. И ума не приложу, как такое статься могло. Господи, помилуй! Да если бы я знала, да ведала. Да провались она, эта чашка! Пропади она пропадом, окаянная. Жили и без нее! И ты тоже разахался над ней… Невидаль, подумаешь!
И по словам Харитины выходило так, что во всем будто бы виноват сам Григорий, виноват тем, что очень расхваливал и берег эту чашку, «ахал» над нею. Лесник только хмурился и не возражал жене: что уж тут говорить, языком колотить понапрасну… Думалось ему, что Харитина виновата – оттого, что чашку в шкаф не поставила. И горько было Григорию, что из-за такой дряни, из-за чашки, пропал у него Тимоша, свет и радость его лесной хатки.
Гурьянов очень любил своего сынишку, но, как и многие отцы, не умел выказывать любви нежностью и ласками, так же точно, как теперь, в минуты жгучего горя, он не мог ни стонать, ни хныкать и вообще не мог, по его словам, «выносить своего горя на люди». Он умел горевать только про себя, в душе, но его невидимое людьми горе было тяжко и глубоко.
На следующий день Гурьянов позвал к себе на помощь товарищей-лесников и нескольких крестьян из соседней деревни Онурьина. Много мест они исходили и изъездили по лесу, – Тимошу не нашли… Может быть, Гурьянов проезжал близко – в нескольких саженях от беглеца, но из-за деревьев не видел его, а тот не видел отца. Григорий, усталый, измученный, убитый горем, возвратился домой. Накануне он еще надеялся, а теперь уже последняя надежда исчезала…
Харитина причитала и горько плакала, глаз не осушая. Лесник не плакал. Мрачный, унылый, сидел он за столом, опустив голову на руки.
«Опустела хата без Тимохи! – с тяжкой душевной болью думал он. – Застращать этак парнишку, и из-за чего? Ах, дуреха! Малого рада была на глиняную чашку променять. А теперь сама ревет!»
Умри Тимоша от какой-нибудь болезни, утони, сгори на пожаре – тяжко, прискорбно было бы для Григория, но все же не было бы так горько, как теперь.
Теперь он как будто сам, своими руками, загубил свое родное, милое детище.
Смятение и тревога в хате лесника стали уже сменяться мрачным, безнадежным отчаянием. Идти было некуда, искать негде… Никаких сомнений: Тимоша убежал в лес и заблудился. Но и на третий день лесник не мог усидеть спокойно дома, – опять с Медведкой пошел бродить по лесу.
В тот же день с кошаевским пастухом приключилась очень странная, загадочная история.
Старик пас свое стадо на лесной поляне в пяти верстах от деревни Кошаева и верстах в шестнадцати от Липняговского кордона, где жил Григорий Гурьянов. Пастух сидел в тени деревьев и плел лапти. Отложив работу в сторону, он достал свою коротенькую трубку-носогрейку, насыпал в нее мелко перекрошенной махорки и только хотел было закурить, как вдруг заметил, что коровы одна за другой потянулись на противоположный конец поляны. Они столпились вокруг чего-то, беспокойно теснились одна к другой, наклоняли головы и фыркали, словно что-то обнюхивая, а иные принялись жалобно, протяжно мычать. «Что за притча!» – подумал пастух, но не хотелось ему оставлять свой тенистый уголок и тащиться по солнцепеку.
– Ну, чего вы там уставились! Эй, вы! Вот я вас! – крикнул старик и, взяв свой длинный веревочный бич, с треском рванул им по воздуху.
Коровы не расходились и замычали еще жалобнее.
– Тьфу ты, пропасть! Да что они всполошились? – проворчал пастух и, отложив в сторону незакуренную трубку, нехотя побрел через поляну. – Знать, какую-нибудь мертвечину оглядели…
– Подхожу я, – рассказывал он вечером своим кошаевцам, – и вижу, братцы вы мои, лежит в траве мальчишечка, лежит этак бочком, одну руку под голову подвернул. Лежит, не шевелится, ровно мертвенький. Лицо белое, – ни кровинки, губы посинели, руки, ноги все исцарапаны, волосенки всклокочены, ровно путаный лен. Рубаха порвана, у штанов по низу клочья висят. И без шапки! А в руке липовую палочку зажал – крепко таково… Смотрю я, братцы, и дивлюсь на него. Откуда парнишка взялся? Вижу, что не наш, не кошаевский. Наших-то лоботрясов ведь всех знаю. Дальний, думаю, забеглый – видно, в лесу заплутался! Наклонился я к нему, потрогал за голову. Голова – теплая. Ну, думаю, ладно! Малец-то, значит, еще жив. Только, знать, попритчилось ему что-нибудь в лесу. Отогнал я коров-то, стал ему голову водой мочить, растирать руки, ноги. И отощал же, миляга! И долго я этак, братцы, провозился с ним. Наконец, очнулся. Увидел он меня и заплакал. «Что это, – говорю, – дитятко, с тобой? Откуда ты взялся? Откуда к нам забрался?» А он мне: «Дай, – говорит, – дедушка, поесть!» А у самого слезы-то так и катятся. Жаль мне его тут стало. Вот как жаль! «Ну, вот, – говорю, – родной, и ладно, в добрый час! Поешь-ка, – говорю, – лучше, – Христос с тобой!» Дал ему хлебушка (корки-то со мной были!). Поел, миляга, – пить запросил. Только вот беда: сам идти не мог, – знать, уж больно притомился. Почитай, всю дорогу волок его на себе. Вон ведь в чем только, братцы, душа держится!
И старик указал на мальчугана, сидевшего на приступочке у Аксиньиной избы.
Кошаевцы – стар и мал – обступили мальчугана и стали спрашивать: кто он, откуда и как забрался к ним в лес. Мальчуган отвечал сбивчиво; он – сын лесника с Липняговского кордона, давно бродит по лесу, заблудился. От слабости он часто впадал в дремоту и тихо бредил. Кошаевцы оставили его в покое.
Через день после того один соседний лесник заехал к Гурьянову и сообщил о том, что кошаевский пастух нашел в лесу какого-то мальчугана.
– Жив?! – вскрикнула Харитина, побледнев и всплеснув руками.
– Сказывали, что был жив, а теперь не знаю, – ответил лесник. – Больного, говорят, нашли в лесу, еле ноги передвигал…
Григорий молча поднялся с лавки и вышел из хаты. Торопливо оседлал своего Серого и вихрем вылетел за ворота. Он, казалось, весь ушел в одну мысль, в одно горячее, страстное желание – найти сына живым. Он понукал Серого. Однако это было излишним – Серому как будто сообщились горячность и нетерпение всадника, и он, против своего обыкновения, несся по узкой лесной дороге во весь дух, разметав по ветру свою густую, темно-серую гриву, только придорожные березы и ели мелькали в глазах лесника…
Встречные, изредка попадавшиеся Гурьянову, при виде его бешеной скачки и сильно возбужденного лица, думали, что «должно быть, лес горит!»
Всю дорогу опасения и страхи томили лесника. Жив ли Тимоха? Застанет ли он его в живых? Ну, Серый! Неси, неси скорей! Выноси, голубчик! Мелькают ели, мчится Серый, топот раздается по лесу.
Через час Серый, тяжело дыша и весь в пене, подскакал к кошаевской околице.
– Где тут, говорят, мальчика нашли? – спросил Гурьянов первого встретившегося ему на улице коптевского крестьянина.
– Нашли, нашли, брат. Точно! – ответил тот. – У тетки Аксиньи он. Вон слева крайняя изба! А ты что?
Но Гурьянов, молча кивнув ему головой в знак благодарности, уже мчался, поднимая пыль, далее по улице. Круто осадив коня перед указанной ему избушкой, лесник соскочил с седла и, заглянув в полутемные сенцы Аксиньиной хаты, остановился на пороге. Там, на земляном полу, на каком-то разостланном тряпье, полулежал, прислонившись к бревенчатой стене, его Тимоша. Исхудалый, бледный, со впалыми глазами. Голубые глаза его от худобы казались теперь еще больше, и еще глубже и серьезнее казался их взгляд.
– Батя! – вздрогнув, прошептал мальчуган, увидев отца.
– Ну, вот, – подходя к нему, промолвил лесник, украдкой проводя рукой по глазам. – Эх, ты, Тимоха… Глупыш ты! Право, глупыш.
Григорий присел на землю к сыну и положил ему руку на плечо.
– Чего удумал! А! – ворчал он, а губы его между тем дрожали, и в глазах светилась радость. – Нешто хорошо по лесам-то этак бегать? Что добрые-то люди скажут? Ровно, скажут, зверюга… Глупыш ты. Вот что!
– Я, батя, чашку… – начал было Тимоша, припадая отцу на грудь.
– Чашку, чашку! – передразнил его отец. – Ну, что ж! Чашку новую можно завести, а то и без чашки, Бог даст, проживем. Э-эх, ты!..
И лесник своей грубой, загорелой рукой погладил сынишку по его мягким льняным волосам. К более нежным ласкам Гурьянов не был привычен.
Тетки Аксиньи в ту пору не было дома, старуха копалась у себя в огороде, но вскоре воротилась в избу. Гурьянов от души сказал старухе «спасибо» за то, что она приютила и приголубила его мальчишку. Он обещал еще побывать у них в Кошаеве и повидаться с пастухом.
Желание Тимоши исполнилось. Он ехал верхом на Сером, сидя впереди отца; он сам держал поводья и правил лошадью. Григорий одной рукой придерживал его за пояс, Тимоша мызгал (подстегивал), дергал поводьями, махал рукой на Серого. Но Серый устал, не обращал на него ни малейшего внимания и, не ускоряя шага, спокойно помахивал хвостом в ответ на все его понуканья.
В ту ночь спокойно спали в хате лесника.
Поутру, как водится, Григорий встал всех раньше и поглядел на сынишку. Тимоша легко и ровно дышал во сне; румянец, как прежде, проступал у него на щеках. Здоровье и силы возвращались в молодое тело.
Тимоша раскидался, и его голая ножонка свесилась с лавки. Отец потихоньку поправил его и заботливо, осторожно прикрыл своим армяком, хотя в избе и без того было тепло. Вот она – «золотая-то чашка»! Вот кого надо беречь!
Прошло лето красное, прошла осень с ее грязью и ненастьем, встала белая зима и пушистым снегом запорошила землю.
«Золотая чашка», натворившая столько бед, мало-помалу забылась – и снова спокойно и мирно пошла жизнь в хате лесника.
По-прежнему зимними вечерами, сидя за пряслицей (приспособление для ручной, веретенной пряжи), Харитина стала сказывать сказки Тимоше. И в каждой сказке, как водится, рано ли, поздно ли речь заходила о дремучем лесе, о мальчике, брошенном братьями в лесу, или о девочке, завезенной на дровнях в лес отцом по наущенью злой мачехи. Тимоша слушал, затая дыхание, вспоминал свои странствования по лесу, свои ночевки на деревьях и в дупле старого дуба – и в те минуты крепче прижимался к матери.
А Харитина, с видом настоящей сказочницы, хладнокровно взирающей на правых и виноватых, тихо, невозмутимо вела свой рассказ.
…За окном ветер шумит. А в хате уютно, тепло. На столе ночник горит красным пламенем. Тихо жужжит веретено, нитка прядется, сказка тянется…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.