Текст книги "Воровка фруктов"
Автор книги: Петер Хандке
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Руководствуясь мыслью о том, что история воровки фруктов – не детективная история или детективный роман, я запретил себе задаваться подобного рода вопросами, сунул один из листков в карман и вышел наружу, туда, где в последних лучах солнца отливал особой синевой станционный щит с надписью «Лавильтертр». Оба обитателя железнодорожных прирельсовых территорий по разные стороны путей успели тем временем вернуться в исходное положение и задремать, один сидя, другой лежа в своей «будке», abri, без крыши, вместе с детенышем то ли куницы, то ли хорька под футболкой с надписью «Circle City, Alaska», оба были теперь недоступны для общения или просто не хотели больше ни с кем общаться.
Я глядел на мост над двумя парами рельсов, по которому за все это время не проехала ни одна машина и на который, похоже, целую вечность не ступала нога человека, и понимал, что и мне больше нечего сказать. На душе у меня стало как-то торжественно, когда я почувствовал, что все сказано и что я могу ничего больше не говорить. Я ощущал, как превращаюсь в немого, как растет моя немота. Вот теперь и я немой, хотя и по-другому, чем тот, что растянулся там на своей растрескавшейся поломанной пластмассовой скамейке. Совершенно немой, так стоял я перед лицом как будто всеохватного пространства, приподнято немой. Мне представилось, что за опорой моста воровка фруктов упражняется в бросках, но при этом в действительности ничего не бросает.
Солнце зашло. Первый холодок после теплого летнего дня опустился на Пикардию и Вексенское плато. Темные, оттого что сжатые, поля нежданно-негаданно забелели белизной прежде незаметных чаек. Высоко в небе такие же белые ленты облаков, как следы морской пены на песке от прибойной волны. Два небольших облака, выхваченные, одно за другим, лучом уже исчезнувшего отовсюду солнца, тихо двигались навстречу друг другу и ярко вспыхнули в тот самый момент, когда соединились. Не знаю почему, но мне это напомнило один роман, прочитанный в ранней юности: его герой, в конце, видит у себя над головой громоздящиеся облака и представляет себе, что это узилище, из которого нужно обязательно вырваться, или даже не просто темница, а нечто гораздо более мощное – цитадель. Шаг, еще один, чуть другой из-за пчелиного укуса, точнее, благодаря ему; «grace à la piqûre»[33]33
Благодаря укусу (фр.).
[Закрыть].
В то время, когда разворачивается ее история, воровка фруктов как раз только что вернулась из длительного многомесячного путешествия. Проведя не больше одного дня и одной ночи в Париже, где она жила возле Порт-д’Орлеан, она снова двинулась в путь, спешно покинув дом не только из-за матери, которая исчезла незадолго до ее возвращения с русского Крайнего Севера и на поиски которой она бросилась теперь, но еще и потому, что ею, во сне, владел совершенно определенный, хотя после пробуждения уже не такой определенный и оттого, быть может, еще более пугающий страх за себя. При этом «страх» или «angoisse» было тем словом, которое она никогда не употребляла применительно к себе. Она избегала говорить «Мне страшно», «Я испытываю страх» или «Je suis angoissée», из суеверия (это ее собственное выражение, она сама неоднократно повторяла, что «суеверна до мозга костей»), опасаясь, что если она произнесет это слово, то страх, вместо того чтобы исчезнуть или, по крайней мере, как-то улечься, наоборот, разрастется до невероятных размеров и станет совсем уже неодолимым; и тогда уже никакими средствами от него будет не избавиться; хотя, возможно, надеялась она, никому особо об этом не сообщая, из того же суеверия, кое-какие средства все же имелись.
Ее возвращению из тайги и тундры предшествовали рассказы или, скорее, обрывки рассказов, иногда в форме рисунков, которые она посылала родным, не столько матери, которая уже утратила способность понимать такого рода вещи, да и не только такого рода, сколько брату и прежде всего отцу. Судя по этим посланиям, она целыми днями и ночами, поскольку солнце, не успев сесть, тут же снова всходило (справа? или слева?), сидела где-то на берегу Енисея, Оби, Амура, или как там еще называются все эти реки Русского Севера, и рисовала, раскрашивала, причем не только карандашами, а всем, что попадалось под руку, не обращая внимания на то, соответствуют ли цвета окраске внешнего мира, и запечатлевала происходящее на реках и, еще более самозабвенно, по своему обыкновению, то, что находилось в стороне от берегов, по краям и углам картины, но с особенным удовольствием, во всяком случае, с необычайной подробностью, то, что происходило прямо у нее под ногами. Между делом она выучила русский, язык – так она, по крайней мере, полагала – ее предков, по одной из линий, одной из многих, и на конвертах писала свое имя кириллицей: АЛЕКСИЯ. Время от времени она подрабатывала, официанткой (при этом не раз и не два проливала суп и напитки, иногда бывая неловкой), горничной, работницей на рыбных базарах (на одном из них она привлекла к себе общее внимание, вызвав немалое удивление и став предметом насмешек из-за того, что она оказалась тут единственным человеком без «раскосых» глаз), заварщицей чая и обжарщицей кофе (и с той и с другой работой она справилась лучше всего благодаря своему «timing’у», который и по-русски назывался так же и произносился одинаково – «тайминг»), но особую ловкость она проявила, обойдя всех, кто вместе с ней в тот длинный день находился в лесу, когда работала грибницей (если это занятие можно назвать «работой»). Какому-то мужчине она напомнила его умершую жену. Другой, называвший ее поначалу «деткой», сравнил ее час спустя с Шерон Стоун. А еще один непременно хотел поиграть с ней в футбол. А еще один окрестил ее ЯСНОЙ ПОЛЯНОЙ. А еще один…
В первый день после возвращения все голоса, звучавшие на парижских улицах, от Алезии и Данфер-Рошро до Монпарнаса, казались ей русскими, и потому она то и дело, отвечая на приветствие или обращенный к ней вопрос, и сама переходила на русский. И в голосах птиц в городе ей слышалась славянская окраска. И даже кофейные машины выплевывали славянские шипящие согласные: «ч», «щ» и тому подобные, как и ее собственный паровой утюг, которым она пользовалась сегодня утром.
В действительности у Алексии было другое имя. Но так ее называли все с тех пор, как она в ранней юности исчезла из дома и, считаясь пропавшей без вести, несколько лет, никем не узнанная, в том числе и собственной матерью, обитала на ее участке (отец тогда отсутствовал, брат еще не родился), – по имени святого с похожей историей, Алексия. Только в истории святого родители лишь в час его смерти признали в нем, долгое время жившем безвестным пришельцем в каморке под лестницей их дома, пропавшего сына.
Воровка фруктов уже в подростковом возрасте, до своей жизни «под лестницей», была одержима, как это назвать? «охотой к перемене мест»? «болезненной страстью к бродяжничеству»? которая нападала на нее по временам. С интервалом в несколько месяцев она исчезала, всякий раз на целый день, потом ее ловили где-нибудь за городом, но она никогда не могла объяснить, как она очутилась на платформе грузовой станции или даже под ней, в садоводстве, в проржавевшем автобусе и часто за пределами страны, по ту сторону Альп, Пиреней, Арденн. Она считалась больной, и у ее заболевания имелось название.
После возвращения, когда ее никто не узнал, и потом, когда она снова сошлась с матерью и, по-другому, с отцом, Алексия исцелилась, причем окончательно, от своей страсти к бродяжничеству. Что не означало превращения в домоседку. Живя по преимуществу в своей просторной квартире, которая служила ей одновременно рабочим местом и мастерской, она тем не менее регулярно отправлялась в дальние путешествия, все более или менее спланированные, с ясным представлением о том, куда она движется, и, главное, о том, где она побывала и как: она, как никто другой, обладала безошибочным чутьем по отношению к пространству или даже каким-то чувствованием места, только ей присущим чувством места. С другой стороны, от тех лет блужданий в смятении и потерянности у нее сохранилось нечто, что отнюдь не давило на нее тяжелым грузом, но, напротив, словно окрыляло ее и по временам озаряло проблеском того, что можно было бы назвать тихим высокомыслием.
Ее путешествие в Пикардию, в Вексен, не относилось к числу ее дальних вояжей. При ближайшем рассмотрении (на карте или где еще) это даже и «путешествием» назвать было нельзя, скорее поездкой, потому что на машине или поезде вполне можно было обернуться за один день, из Парижа туда и обратно; многие живущие в Пикардии совершают такие поездки из-за работы, только в обратном направлении, утром в столицу, вечером назад. Хотя и для них это было делом нешуточным.
«И для них»? Означало ли это, что и для воровки фруктов предстоящая поездка обещала быть делом нешуточным? Да, именно это имелось в виду. С ее точки зрения, то, что ей обещалось, не предполагало никаких шуток. Она знала, еще до отъезда, что это даже станет ее первым настоящим путешествием, из разряда тех, о которых где-то было написано, что по ним узнается, в чем «заключается собственный стиль». Она знала это и хотела этого. И, в отличие от матери, которая тогда, отправляясь на поиски своей дочери, мечтала о том, чтобы это было последним ее путешествием, воровка фруктов мечтала теперь, чтобы оно, это путешествие, было бы для нее не последним. Да, это путешествие обещало многое. Хорошее? Плохое? Просто обещало.
Девушка еще ни разу в жизни не бывала в Пикардии. Или скажем так: возможно, она бывала там во времена своего бродяжничества, но в памяти ничего не сохранилось от тех краев. Разве что только название, которое, бог его ведает почему, казалось ей приятным по своему звучанию или просто звучным, отличавшимся от таких названий, как, например, «Нормандия», «Кот-д’Азур», «Эльзас», «Бретань». И хотя она не связывала с этим названием никаких рыцарей или рыцарских замков, в нем слышалось ей, особенно когда она повторяла его громко вслух, что-то рыцарское, что-то, как говорили, «галантное».
Не было никакого сомнения в том, что мать, после того как она стремительно покинула начальственный кабинет в своем банке, должна обнаружиться в Пикардии, причем «ровно» в пикардийской части Вексенского плато. («Ровно» и «точно», прежде самые частотные слова в ее речи, теперь совершенно исчезли из ее лексикона.) Не было никакого сомнения в этом потому, что Вексен был единственной местностью, которую банковская дама еще принимала в расчет, а еще потому, что это нашептало воровке фруктов ее суеверие. А может быть, она бросила спичку на карту? Развела костерок из бумаги и развеяла золу на ветру? – Как вам будет угодно. Что вам больше нравится.
Перед началом своей одиночной экспедиции воровка фруктов встретилась с отцом в ресторане «Mollard» против вокзала Сен-Лазар. После многомесячного пребывания на сибирских реках ей бросилось теперь в глаза, как отец постарел, – вернее, что он уже выглядел таким старым задолго до ее путешествия, но только сейчас она обратила на это внимание. Впрочем, это ее нисколько не напугало. Скорее понравилось. Как ей вообще с незапамятных времен все нравилось в отце и точно так же в матери, и, может быть, даже еще в большей степени, в ее брате, который был на десятилетие моложе ее.
Отец, как всегда в темном, правда, местами испорченном мелкими зацепками, как от терновых колючек, костюме от Диора, с платочком в нагрудном кармане, в английских туфлях, начищенных до блеска, но изрядно, впрочем, растрескавшихся, со стоптанными каблуками, прежде чем сказать: «Россия! Интересно послушать!», поведал, не без волнения, краснея по ходу рассказа, о том, как он шел от кладбища на Монмартре, возле которого он жил, уже давно в одиночестве, по Будапештской улице, где от каждой парадной ему улыбались проститутки, молча, старые шлюхи, почти древние старухи, с соответствующей раскраской, подчеркивающей их нежелание молодиться, и эти тихие улыбки, которыми светились их окаймленные черным глаза, говорили о том, что они ничего от него не ждут, ничего не хотят, да и вообще, похоже, ни от кого уже ничего не ждут и не хотят.
Когда же она потом начала рассказывать о России, было видно, что он ловит каждое ее слово и, склонившись к ней, буквально считывает все по губам и потому повторяет за ней, отзываясь эхом, целые концовки фраз. В свое время, когда она была еще ребенком, он точно так же держал себя с ней, повторяя и удваивая ее движения и жесты. Это особенно бросалось в глаза, превращаясь чуть ли не в гротескную пантомиму, если с его ребенком что-то случалось, какая-нибудь неприятность, беда, или если ему причинялась, пусть неизбежная, боль. Если ребенок от усталости начинал клевать носом, то и у отца, без всякого его намерения, совершенно непроизвольно, точно так же свешивалась голова. Если ребенок пускался в рев оттого, что схватился рукой за крапиву, то почти одновременно, то есть не так, как отзывается настоящее эхо, из груди взрослого вырывался крик боли. А если игла медицинского шприца вонзалась в подушечку детского пальца, то отец вздрагивал в десять, а то и в двенадцать раз сильнее, чем его крошечная дочь.
Удивительно, хотя, может быть, и нет, что именно этот человек стал для нее потом таким авторитетом. Возможно, это объяснялось присущим ей чувством семейственности, таким же глубоким и всепроникающим, как присущее ей чувство места, но проникающим еще и в прошлое и обусловившим свойственное ей почитание (не культ) предков, о которых она знала только по рассказам или по обрывочным воспоминаниям других. Но почему из всего клана только этот человек, ее отец, стал для нее единственным авторитетом, вообще единственным авторитетом, единственным на всем белом свете? На этот вопрос нет ответа. Так было, и все. Как было, так и было.
Как и теперь, когда она спросила, что ей заказать тут в «Mollard», признание за отцом авторитета, единственно значимого для нее, составляло по временам часть игры. Но в некоторых случаях она относилась к этому с полной серьезностью, ей нужен был этот авторитет; она нуждалась в нем, словно от него зависела если не вся жизнь, то, по крайней мере, этот день, и последующий, и вообще, в принципе, последствия. Сегодня и был именно такой серьезный случай. Было нечто, что ее занимало. Ее занимали последствия.
Подобно тому, как отец, слушая русские рассказы дочери, не сводил глаз с ее губ, так и она не отрывала взгляда от его губ, когда речь зашла о причине их встречи. Она ни разу не перебила его ни одним вопросом, предоставив ему возможность свободно говорить, и все только смотрела на него большими и на удивление доверчивыми глазами, даже тогда, когда он запинался и, как часто у него бывало, терял нить разговора, и даже тогда, когда он, по своему давнему обыкновению, вдруг начинал нести какую-нибудь ерунду или в чем-то явно ошибался, что она тут же замечала, но никогда его не поправляла: даже в этом, даже в этой ерунде, которая вдруг выскакивала из него, в его ошибках, фактических и логических, которые не так уж редко проскальзывали у него, все же что-то есть, верила воровка фруктов, что-то, чему она должна следовать, непременно держась за каждое слово. А всякие отвлечения или постоянную отвлеченность, готовность отвлечься, свойственную ее отцу во время разговоров, – одна из его характерных черт, – она доверчиво воспринимала, о чем свидетельствовали не только ее большие глаза, но и напряженно раздутые ноздри, как часть преподносимых ей уроков дня или уроков жизни. Стоило отцу, к примеру, устремить взор к мозаикам начала прошлого века на стенах или на потолке, ко всем этим цветам, павлинам и прочим красотам, она послушно следовала за его взглядом, ожидая обнаружить в разноцветном, с проблесками золота и серебра, мозаичном сверкании отеческое наставление. И только на одну мозаику над их головами она взглянула совершенно самостоятельно, по собственной воле: на ту, где была представлена гирлянда фруктов, вся составленная из разных плодов. Она не просто смотрела, – она смотрела влюбленными глазами на эти как будто настоящие блестящие яблоки, закинув по-особому голову, как умела только она: чуть склонив ее вбок и подняв лицо кверху, словно к макушкам деревьев.
Относительно ее плана отправиться на поиски матери и связанной с этим предстоящей поездки в глубь страны, «во французские дебри», как он это называл, считая себя географом и историком одновременно, отец, между закусками и основным блюдом, а потом между основным блюдом и кофе, отпускал время от времени замечания, в которые дочь внимательно вслушивалась, относясь к ним, хотя они этого и не предполагали, как к необходимым для этого путешествия ориентирам и обязательным к исполнению указаниям. (Во время еды старик не произносил ни слова, он никогда, сколько она его помнила, не умел делать два дела сразу.)
«Твой Исаак Бабель тоже был, кажется, в Вексене, сто лет назад, и в одной из своих книг, уже не помню в какой, рассказывает о деревнях, в которых вдоль дорог можно увидеть одни сплошные высокие каменные стены без окон вместо домов, деревни, напоминающие крепости времен Столетней войны… Пикардийский сыр ложится камнем в желудке, но если взять несколько маленьких кусочков и добавить в тесто, то это придает пирогам совершенно особый вкус… При встречах с мужчинами всегда надевай очки, желательно с толстыми стеклами, как у женщин из голливудских фильмов… без этого твои глаза, как кто-то, не знаю точно кто, предрекал сразу после твоего рождения, “сведут их всех с ума”… Если ты опять интересуешься перьями хищных птиц: перья канюка ты, как правило, можешь найти где-нибудь на краю леса, особенно там, где много густых кустов, – и вот когда они туда залетают или вылетают оттуда, не важно, за добычей или просто так, они частенько, в полете, теряют одно из своих перьев, с крыльев, то есть сбрасывают не по собственной воле, и всегда только одно, но зато самое роскошное из всего оперенья; орлиное перо, очень длинное, может, если тебе посчастливится, лежать в чистом поле, скорее вдали от всякого леса, и тоже в одном экземпляре; а вот что легко можно добыть, так это целые соколиные крылья, искать нужно по преимуществу в небольших, но зато тесно засаженных лесах, где соколы, то ли в погоне за добычей, то ли в любовном угаре, мчатся близко к земле, а главное – по горизонтали, и как слепые, может, по молодости или по старости? врезаются со всего размаху в ствол дерева; ястребы же тебе могут попасться и целыми, когда будешь там в Пикардии собирать перья, вместе с мертвыми фазанами, и сами мертвые, и те, кого они атаковали где-нибудь на пашне, тоже мертвы; и даже целые крылья соек – какая синева нежных перышек у основания крыла! из-за которой их растаскивают на украшение шляп в альпийских землях – будут тебе там буквально падать с неба, тебе только нужно будет – тебе вообще обязательно нужно иметь в дороге острый складной нож – отрезать крыло от туловища (она не стала поправлять отца и воздержалась от замечания, что сойки не относятся к хищным птицам)… и никому не говори, что ты ищешь… это, кажется, у Бабеля сказано об одной героине: “Она не была храброй, но была сильной, сильнее собственного страха”? Не знаю, в любом случае эту фразу сказал кто-то из славян… Ах, эти пары, танцующие танго, как они неожиданно отворачивают головы друг от друга: вот так и нужно отворачиваться, чтобы не видеть – не видеть что?.. Твоя мать, она жива, это я точно знаю, и она хочет, чтобы ее искали, причем искала именно ты, это я тоже знаю наверняка, она отзовется только на твой зов, на твой голос, я знаю это совершенно определенно… Обращай внимание на забытые вещи, висящие на вешалках в барах и гостиницах: она большая мастерица забывать что-нибудь в таких местах – шали, шляпки, шарфы… Она не пропадет, хотя и предрасположена к тому, готовая поддаться соблазну – плюнуть на себя, распуститься, опуститься, с давних пор, по крайней мере, на некоторое время, я знаю это… и никто ее не убьет, хотя, сколько мы с ней были знакомы, ее так и тянуло к этому: встретить кого-нибудь, кого бы она могла довести до того, чтобы он ее убил… Любительница опасных искусительных экспериментов… Это лучше звучало бы по-английски, как название или припев какой-нибудь песни: «woman of dangerous tries»[34]34
Букв.: женщина опасных попыток (англ.).
[Закрыть] или «woman of dangerous trials»[35]35
Букв.: женщина опасных испытаний (англ.).
[Закрыть]?.. – Двусложные слова все же более мелодичные и лучше годятся для пения, чем односложные… Боже ты мой, как мне опротивели детективы, и как я ненавижу всех детективщиков, вместе взятых! Вот слушай: идея совершенно другого детективного романа: на большом всемирном конгрессе, на генеральном собрании авторов детективов взрывается бомба и убивает всех разом, всех без исключения, – и догадайся, кто заложил бомбу?.. Сейчас как раз новолуние, там, за городом, ты увидишь ясные звездные ночи, и смотри у меня, не пропусти ни одной падающей звезды, август – месяц звездопадов… Хорошо плавать в ручьях и небольших речках, вроде Виона, Троена, вниз по течению, только осторожно, иногда попадаются глубокие илистые ямы, хотя сквозь прозрачную воду кажется, что там твердое дно, так что главное – не навернись там у меня, а то я вот однажды, когда купался в Троене, или нет, в Эпте? сделал шаг и провалился, по самую грудь… Фильмы в сельских залах для торжеств, а сейчас, летом-то, может, и под открытым небом?.. Комната с завтраком в Лавильтетре, Монвиле, Шомоне, ничего особенно деревенского. Когда идешь по дороге, никогда никого не пропускай, не отступай ни на йоту… к тебе никто никогда не прикоснется, если тебе это будет не по нраву, не говоря уже о том, чтобы обнять… никто не желает тебе зла… Ты только взгляни на них, твоими глазами, и все, даже пьяный в стельку гуляка, и последний мерзавец, известный далеко за пределами своей округи, и деревенский дурачок – он в первую очередь – все они будут стараться обходиться с тобой по-доброму, в меру своей, да! доброты, и будут желать тебе делать только добро, как они, да! все, вместе взятые, с незапамятных времен желали кому-нибудь сделать добро. Натрескавшийся в дымину пропойца с глубоким поклоном уступит тебе дорогу, а сам, наверное, при этом свалится и полетит кувырком в заросли чертополоха на обочине. Лживый язык мерзавца, вот только что свисавший семью раздвоенными жалами из семи звериных морд, непременно превратится в ангельский язык наподобие языка пламени, сошедшего на его головы как в день Святой Троицы. А деревенский дурачок протянет тебе леденец, который он приберег именно для этого случая и не одно десятилетие носил его с собой, спрятав в самой глубине кармана брюк. Никогда и ни за что на свете с тобой не может ничего случиться, дорогая воровка фруктов, по крайней мере, вовне… Внутри еще возможно… Ах, твое сердце: оно создано, чтобы разрываться на части из-за всякой ерунды, и задумано таковым, и точно так же ты создана и задумана так, чтобы обливаться холодным предсмертным потом, в страхе, что никогда больше не очнешься, и вместе с тем: нет никого более радостного, более наполненного радостью, более талантливого в радости, чем ты, воровка фруктов!»
Последовала череда старческих вздохов. Но только первый вздох был всерьез, все остальные, как это у него бывало при повторах, были наигранными. Но дочь и к этим вздохам отнеслась серьезно. Она вообще все его высказывания воспринимала серьезно и сверхсерьезно.
А вот как завершил отец свои наставления, которые он преподнес ей в качестве напутствия в дорогу: «Избегать встречного света. То есть: только в самый полдень, когда солнце стоит в зените, можно идти с отблесками солнца на лице, а так – утром и вечером, когда оно уже садится и светит со спины. Встречный свет обманывает, увеличивает, уменьшает. Кошка выглядит лисой, волкодав скукоживается до размеров пуделя, ребенок превращается в монстра, из монстра получается ребенок. И еще: следить за тем, чтобы были перерывы, как можно больше. С каким облегчением я всякий раз вздыхал и начинал дышать ровнее, когда какая-нибудь драматическая история прерывалась словами “А тем временем”. Это промежуточное время, оно в твоей власти. И не давай никому его отобрать у тебя! В это промежуточное время, на промежуточных отрезках пути, и происходит, случается, является, пребывает главное. Искать, останавливаться, звать, мчаться, прочесывать леса, даже самые маленькие, в первую очередь их, присматриваться с особенным пристрастием к главным дорогам, городам, деревням, хуторам, в первую очередь к ним, это да. Но в перерыве, в промежуточное время, выбирать дорогу за садами, вреда от этого не будет. И тем временем обстоятельно, можно даже часами, завязывать и развязывать ботинки, выставив одну ногу вперед и сосредоточив взгляд исключительно на носке башмака, дав свободу ногам, которые пойдут впереди тебя. И еще: раз в день горячий обед. Расписаниям автобусов не верить. Карты складывать аккуратно. И всегда надевать две пары носков…»
Отец, наверное, еще долго продолжал бы в том же духе. Но ему помешали: метрдотель подвел к соседнему столику трио или квартет политиков, в сопровождении двойного квартета журналистов, – если это были, конечно, они. Пришельцы еще не успели рассесться, как старик, ни к кому не обращаясь, ни к дочери, ни к новым посетителям, довольно громко заговорил в пустоту: «С утра до ночи тебя кормят ими по телевизору. Никуда от них не деться. Часами одни и те же физиономии, одни и те же ухмылки, одно и то же наигранное переглядывание. И вот теперь они еще внедряются в реальность, являются средь бела дня, загораживая свет своими костюмами и галстуками похоронных агентов и супертренеров футбольных команд, и даже тут, в реальности, продолжают как члены тайных союзов и заговорщики прикидываться элитой, которая никому не нужна, и демонстрировать власть, которой уже давным-давно нет. Единственное, что осталось в их власти, – вести войны вовне, а меж собой келейно мочить друг друга. Проваливайте. Избавьте нас от своего присутствия, по крайней мере, здесь, в реальности. Прочь отсюда, вы, посягающие на то немногое, что осталось от здесь и сейчас. Исчезните из моего дня. Ну почему, скажите на милость, метрдотель не посадил мне за соседний столик короля Людовика Святого и его дорогого, милого друга, его веселого биографа господина Жана де Жуанвиля? С Людовиком и Жуанвилем, живыми и реальными, это была бы совсем другая история. Это был бы праздник. А тут – материализовавшаяся нечисть, совсем другая история».
Тираду никто не услышал. История так распорядилась. Воровка фруктов одним своим видом отвлекала внимание. А кроме того, она, со своей стороны, отвлекала отца, – заговорив почти шепотом и словно заражая его своим тихим голосом, – она заметила как бы между прочим, что поданный им кофе, «Blue Mountain» из Ямайки, явно пережарен и потому такой горький и невыразительный на вкус, никак не соответствующий настоящему вкусу кофе с Голубой горы, свойственному ему при правильной обжарке, ведь у него именно настоящий своеобычный вкус. А еще она легонько дернула отца за рукав и кивнула в сторону молодой официантки, которая ловко обходила столы, неся нагруженный бокалами поднос так, что ни один из бокалов не покачнулся, – какая разница по сравнению с ней в той же роли на берегах таежных рек, будто хотела сказать воровка фруктов.
Потом ей захотелось поскорее распрощаться с отцом. В былые времена, когда у нее в виде исключения еще имелось собственное мнение относительно того или другого, она однажды, в виде исключения, сформулировала свое мнение, сочтя, что мать поступила совершенно правильно, бросив отца. От этого мнения, как и вообще от всякого мнения, она уже давно избавилась. Кто кого в принципе бросил? Она не знала этого и даже не хотела знать. Если бы кто-то спросил ее мнения, она в лучшем случае воскликнула бы как Джейн Эйр или как Джейн Остин?: «Мое мнение?!», но не испуганно, как героиня английского романа девятнадцатого века, а как бы между прочим, просто так. Ей всегда не терпелось, после часа общения с отцом, поскорее расстаться с ним. Вернуться в мир его дилетантских исторических и географических открытий, к его гомерическим, бьющим ключом, словесным потокам или еще к чему. Нельзя сказать, что он был ей милее на расстоянии. Но с годами, к концу каждой их встречи, он все больше напоминал ей тех, кого в старых фильмах, по крайней мере, во французских, называли «le gorille», «гориллой», в смысле «телохранитель». А когда она, с другой стороны, однажды сказала, что у него руки как у гориллы, и он ее спросил, что она имеет в виду, она подтвердила, что именно так буквально она видит его руки – как руки человекообезьяны, и добавила от себя: «Прекрасно!»
Стоило ему уйти, как он тут же исчезал у нее из головы, так было и сейчас, перед вокзалом Сен-Лазар. Она его чуть ли не вытолкала. Еще не хватало, чтобы он ее провожал до поезда и следил там за ней! А смотреть ему вслед, провожая взглядом: нет уж, увольте! Она никогда, даже в детстве, не смотрела вслед уходящему отцу. Он же, если уходила она, делал наоборот: всякий раз она чувствовала у себя за спиной его взгляд, и это не всегда было приятно. Бедный дурачок, любитель пытливого всматривания. Или пытливое всматривание являет собою один из гомерических источников?
Но потом, впервые в жизни, и она стала смотреть вслед исчезнувшему из поля зрения отцу: «Ты непрерывно что-то планируешь, проектируешь, намечаешь, даешь советы. А сам при этом совершенно беспомощный: если тебя о чем-то спросит приезжий, ты точно скажешь, где что находится, но если ты сам отправляешься в путь, то уже на первой развилке ты думаешь: где я?» В ее глазах, смотревших ему в спину, отец предстал теперь в образе постаревшего заключенного, только что выпущенного из тюрьмы, временно. И, глядя на него, она вспомнила, как ребенком бросалась открывать ему письма и разворачивать, а главное – сворачивать карты, последнее отцу почти никогда не удавалось.
Наконец одна. Так буквально думала она, пересекая «Зал потерянных шагов»: «Наконец-то одна!» Зал потерянных шагов? Обретенных шагов! И она принялась размышлять, как это так получилось, что она, проведя чуть меньше двух часов с другим человеком, причем с одним из тех немногих, кто для нее что-то значил, испытывала такое облегчение от того, что оказалась снова одна, что может самостоятельно идти своей прямой дорогой, куда ей заблагорассудится, и это при том, что за все месяцы, проведенные до того в России, она едва с кем или даже просто ни с кем не общалась.
А потом, шагая своей прямой дорогой в толпе, она больше ни о чем не размышляла. Не только отец улетучился у нее из головы, но и все предшествовавшее, равно как и все ей предстоящее. Не было ни «откуда», ни «куда», ни стрелок часов, ни реального времени, и даже теперешнего, летнего времени тоже не было. Она погрузилась в универсальное забвение, в сомнамбулическое состояние средь бела дня, которое, впрочем, принципиально отличалось от того бессознательного блуждания по окраинам поселков в ранней юности. При этом она знала не только, кто она и где находится. Помимо того ее глаза и уши были открыты – всему и вся? Нет, ее глаза и уши были открыты то для одного, то для другого, не очевидного в этот час ни для кого другого в толпе. Откуда такая уверенность? Откуда это известно? – Так рассказывается. Так разворачивается история.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?